Город утопал в тёплом, как дыхание, свете заката. Розовое золото ложилось на крыши домов, скользило по витражам, зажигало окна огнями — будто в каждом из них кто-то прятал крохотное пламя надежды. Даже сейчас, несмотря на грохот войны, рвущийся с окраин государства, столица дышала миром. Люди шли по улицам с покупками, кто-то смеялся, кто-то нёс ребёнка на плечах. Всё было как всегда. Всё было до странного… живым.
— Я пришёл попрощаться, — сказал Клейн, стараясь говорить ровно, чтобы голос не дрогнул.
Он не любил прощаний. Скорее бы исчез молча, если бы не Леонард — один из немногих, кто ещё держал его в этом мире. Без этого прощания он потерял бы не только остатки совести, но и веру в себя. Конечно, он не сомневался в мягкости сердца поэта. Однако, Леонард, верный и прямолинейный, давно шёл по пути Тьмы, печально известный плохой памятью у своих последователей. Со временем, в круговороте дел, он бы забыл о пропавшем Клейне.
Леонард, чьи небрежные волосы отливали золотом в лучах заходящего солнца, словно нимб, приподнял брови — будто от лёгкого укола.
— Мне, наверное, глупо спрашивать, почему? — он усмехнулся, зная, что ответа не получит. У Клейна всегда были дела, в которые он никого не посвящал. — Могу хотя бы спросить, куда ты уходишь?
— А… — Клейн отвёл взгляд. — Просто… маленькое путешествие.
Он мягко улыбнулся, глядя на беспечную улицу. А что если это солнце — последнее? Что если занавес уже опущен, просто он этого ещё не понял? Что если и Леонард улыбается ему в последний раз?
«Тогда, выходит, вера поэта была не так уж и сильна, чтобы спасти его,» — внутренне насмехался он.
— Ох… — тихо выдохнул Леонард. Он и не ожидал ясности. — Снова дела, да, Клейн? — Он попытался улыбнуться, но улыбка дрогнула, не выдержав тяжести слов. — Я буду скучать. Пиши… хотя бы иногда.
— Да, хорошо… конечно. Я постараюсь. Я… тоже буду скучать по тебе.
Пауза повисла между ними, теплая, замирающая, словно ложь, сочившая через обыкновенное утешение, была столь тошнотворной, что не позволяла открыть рот. Он перевёл взгляд на Леонарда, заглянув в чистейшие изумрудные глаза, отражающие в себе не только всю улицу… Нет, в центре зрачков Клейн видел самого себя.
Почему же такой лживый человек, как он, оказался центром в сердце этого искреннего, светлого человека?
— Тебе ведь пора на службу, да? Прости, что отвлекаю.
— Клейн… — голос Леонарда дрогнул. — Работа от меня ещё никогда не убегала. Но скажи… мы когда-нибудь увидимся снова?
Клейн посмотрел на него. Солнце скользнуло по его щекам — может быть, это был свет, а может… влага в уголках глаз.
— Конечно. Конечно, увидимся, — сказал он тихо. — Ты же знаешь, прощание — это не навсегда. В прошлый раз я, хех… умер. И всё равно вернулся. И вот — стою перед тобой.
Но внутри было пусто. Потому что в прошлый раз он надеялся. А сейчас — прощался.
Леонард кивнул, сжав губы, чтобы не выдать лишнего.
— Что ж… Тогда до встречи, Клейн, — произнёс он, и слова встали в горле, комом, давящим, как признание, которое он никогда не осмелится сказать: «Я люблю тебя…», но вслух — нельзя. Даже сейчас.
Их отношения? Несколько дежурств, выстрелов, тяжёлых взглядов. Запах сигарет, который Клейн терпеть не мог, но всё равно оставался рядом. Они даже не были друзьями. Просто чужие, прошедшие через пламя бок о бок.
— Да, до встречи, — сказал он наконец и перешёл улицу медленно, будто каждый шаг отрывал от него ещё одну часть себя. На противоположной стороне обернулся.
Леонард всё ещё стоял на мостовой, залитой закатным светом. За его спиной небо горело пурпуром и золотом. Клейн вдруг понял, что хочет запомнить его именно так — в этом свете, в этой тишине.
Он улыбнулся и приподнял цилиндр.
Карета проехала мимо, вспугнув стаю голубей. Они взметнулись в небо — белые, как прощание. Когда их шорох утих, воздух вновь наполнился закатным светом.
Клейна уже не было.
***
— Я жалок… — прошептал Клейн в полумраке замка Сефира, но теперь дрожащего от напряжения своего хозяина. — Даже в последнюю встречу… не смог сказать правду.
Он сидел в одиночестве, в полутени, сжимая в пальцах Арродеса. Зеркальная гладь отражения дрожала, как вода, будто сама не выдерживала веса его молчания.
— Прости… — шептал он. — Прости меня, мой дорогой поэт…
И в этом «поэт» звучала такая нежность — хрупкая, почти стыдливая. Та, которую Клейн прятал за усмешками, язвами, колкостями… Та, что живёт только в сердцах тех, кто слишком долго боялся любить.
***
Изображение в зеркале дрогнуло, будто водная гладь под неведомым ветром, расплываясь зыбкой рябью. Последним эхом исчезающего миража остался взмах крыльев белого голубя — и вот, вновь отразилось лишь лицо Клейна: бледное, усталое, одинокое. Его глаза потускнели, словно на их дне сгущался дождь несказанных слов.
Арродес в его руках хранил безмолвие — не из страха, а будто из понимания: любое слово сейчас могло стать последней каплей, что утянет всё в бездну. Чувства внутри Клейна были запутанны, как клубок нитей, в котором невозможно найти начало. Растерянность, усталость, боль, не имеющая имени. И невозможность признать: он потерял.
— М-да… — выдохнул он почти неслышно, как будто даже звук мог нарушить хрупкое равновесие. Он опустил зеркало на стол с осторожностью, с какой кладут цветы на могилу. Затем откинулся назад и запрокинул голову, глядя в потолок, утонувший в сером мареве, как будто пытался разглядеть сквозь него небо… или того, кто когда-то смотрел на него оттуда.
На поверхности зеркала медленно проступили слова:
[Вы недовольны увиденным, Великий Мастер?]
Следом возник крошечный смайлик с круглыми глазами, полными немого ожидания — как щенок, что просит прощения за вину, которой не совершал. Но Клейн не увидел. Он ничего не видел. Он был слишком далеко.
Он редко замечал чужую тоску — если только она не касалась его напрямую. А сейчас… всё внутри сжалось до болезненной точки, и каждая эмоция словно стеклянный осколок медленно скользила по венам.
Сжав веки, он прошептал:
— Скажи, Арродес… — голос был хриплым, словно пророс сквозь пепел. — Почему прощался я?..
Он не ждал ответа. Этот вопрос рождался не из любопытства — из горя.
Арродес замер, будто пытаясь осознать смысл. Его поверхность неуверенно переливалась, словно пытаясь найти слова, которые не станут ещё одной раной. И всё же, как верный слуга, он ответил, строго, по правилам:
[Разве Великий Мастер не хотел предупредить мистера Звезду о своём уходе?]
Но Клейн не видел. Или не хотел видеть. Его голос дрожал, как строчка в письме, написанном на прощание:
— Сколько бы раз я ни пересматривал это воспоминание... — он сглотнул. Что-то ломалось внутри. — Я не могу понять одного...
Молчание. Глухое, липкое, как мгла после заката. И в нём дрожала такая беззащитная нежность — почти детская, забытая, запоздалая. Та, что рождалась не в словах, а в тишине между ними. Та, которую он берег за цинизмом, за усмешками, за маской равнодушия — слишком хрупкую, чтобы её когда-либо признать.
Он поднял взгляд. И впервые сказал то, что так долго держал внутри:
— Почему прощался именно я… если
умер ты,
мой дорогой поэт?
А в зеркале — вновь только его отражение.
Один.
Словно никогда и не было никого другого, кто стоял бы за его спиной, прекрывая её.