Разум — это тюрьма

R
Завершён
25
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 4 994 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
25 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Одна попытка осознать.

Настройки
Примечания:
Дазай не помнит своего появления здесь. Ему кажется, что его тело кто-то толкает, отшвыривая чуть ли не в стену. Он упирается двумя руками в дверь, наваливается на неё всем весом, чтобы удержать, чтобы не дать прорваться тому, кто ломится в неё с той стороны. Его мозг охватывает паника, когда пальцы показываются в проёме, запястье, предплечье… Его отталкивают от двери, прорываются в помещение, которое Дазай охраняет ценой своей жизни. За его спиной кто-то кричит, надрывается, чтобы он не впускал внутрь этого человека. Он знает, кто ломится в его обитель, он испытывает прилив пенящейся злости в свои сосуды, разрывающей изнутри ярости, и она вскипает вместе с кровью, придавая ему сил. Он захлопывает дверь, пережимает чужую руку, и та, как сломанный тростник, с хрустом и противным чавканьем исчезает за косяком, брызнув соком в лицо. Дазай быстро крутит замок, ухватываясь скользкими пальцами за выступ, и не успевает выдохнуть, как замок тут же крутится в другую сторону, и он трясётся, закручивая его обратно, борясь с тем, кто давит на него из коридора. Он сползает без сил, бьётся коленями о пол. Дверь распахивается, и мутный силуэт появляется на пороге, и ненависть к этой безликой фигуре прожигает мозг чёрной кислотой. В его руке появляется нож, острое лезвие, просто так обыденно, как продолжение его конечности, как если бы Дазай посмотрел на свою кисть и увидел свои пальцы, так он посмотрел на нож, крепко стиснутый в ладони. Он вскакивает с колен одним рывком. За его спиной всё так же кричат, раздираются в уши, лопают звоном барабанные перепонки. Дазай не знает, кто издаёт этот ужасный, леденящий крик, но он трезвонит в его голове, и он почему-то уверен — ему нужно защитить кого бы то ни было, открывающего рот где-то в пустоте этого странного, но нужного ему помещения. Безликая фигура почти сливается с этой пустотой, но он видит все его очертания, такие осточерствевшие взгляду изгибы тела. Он не смотрит в лицо человека. Человека ли? Или уродливого, гниющего существа, замершего перед ним, словно в ожидании, когда Дазай сделает первый благословенный удар. И он делает, прыгает вперёд, сшибает с ног фигуру, и та падает, раскалывает затылок о стену прихожей, размазывая кровь по обоям, и сползает прямо ему в руки. Сползает такая податливая и мягкая, отвратительно скользкая плоть. Прямо ему в руки. Он с омерзением откидывает её от себя, и тело, дышащее, живое, знакомое ему тело катится по грязному ковру, предназначенному для обуви. Дазай снова на коленях, наклоняется над ним гипнотическим, змеиным движением и каким-то смазанным, воздушным манёвром, словно не отдавая даже приказа, даже малейшего импульса своим мозгом, поднимает ладонь над его вздымающимся животом. И вгоняет до конца, до самой рукояти, сжимая пальцами душевно, как горячую шейку. Мягко. Так нежно и мягко лезвие входит в чужую плоть, как в начинку пирога, как в масло, отслаивая ровный кусочек. Он не прикладывает никаких усилий, чувствуя лишь слабое сопротивление какой-то тугой ткани, наверное, кишечника под концом ножа, приятно вибрирующего в пястях кисти. Он протыкает и его, придумывая сладкий хлюп в теле. Он протыкает его, придумывая полотно крови. Протыкает его, придумывая тепло на пальцах. Протыкает его, придумывая, что после становится так… Мягко. Удовлетворённо, почти урчаще, со звуком сытой кошки, отведавшей рыбы. Мягко… От неё. От этой отвратительно скользкой плоти, которая так невозможно горяча, как и кровь, тонким колечком выплывающая вслед за лезвием, разбегаясь струйками по белой рубашке. Материал не ощущается под ножом, а всё, что не ощущается ножом, не поступает в мозг, будто осязание уходит из нервных клеток и концентрируется в одном только клинке. Будто он — его неотвратимая часть, всегда была её и навсегда останется. Дазай вынимает лезвие так же легко, но чувствует… Ничего. Нож не может чувствовать вину, шок, панику, не может, и в Осаму, как в закалённой стали, ничего не откликается. В его раскалённой, плавящейся душе холодит только разочарование, когда он смотрит на блестящий металл из-под красно-рыжей облепившей его плёнки. Почему так мало крови? Он недостаточно глубоко вставил? Недостаточно? Нужно попробовать ещё. Но сталь не может желать. Нужно ещё. Но сталь не может быть безумна. Крик становится громче. Но… Так мягко в этом тёплом нутре, так мягко и блаженно ощущать чужую дрожь. Так хорошо чувствовать тепло крови холодным металлом кожи. Дазай заставит сталь чувствовать это. И он пробует ещё. Крик в голове становится тише. Он пробует ещё. В другом месте, рядом со старым проколом, наполняющимся багровой кашей. Он наблюдает за тем, как она выливается через край, стекает по чужому, всё ещё вздымающемуся животу. Там, кажется, образуется чёрная дыра — кровь такая тёмная, что не выглядит красной. И самое очаровательное, что существо, сдувающееся в его руках, булькающее воздухом в продырявленных органах, всё ещё бьётся. Оно всё ещё бьётся за свою жизнь. Крик становится тише. Дазай наблюдает, как стирается грань между двумя близко посаженными прорехами, как выливается содержимое живота, и он давит рукой в омерзительную влажную плоть выше ран, выжимая толчками больше крови, больше плескающейся густой патоки в свой мозг. Там, внутри, у него раскрывается зубастая пасть, которая заглатывает литрами вязкую, тёплую смесь, утоляя жадные мысли, там, внутри, у него раздирается ещё одна глотка. Крик становится тише. Человек издаёт булькающий звук, пытаясь кричать, он сопротивляется, и Дазаю до одури нравится. Нравится чувствовать это отчаяние утекающей жизни, нравится чувствовать, как двигаются кости, напрягаются мышцы под его руками, нравится чувствовать биение чужого сердца под ножом, когда разрывает мясной саван тела острым лезвием, с конца которого льётся и капает кровь ему на череп, стучит багровым дождём и заливается в рот, наполняя глотку горячим малиновым молоком. Нравится. Он погружает руку в тёплую сжимающуюся рану, раздвигает пальцы с таким страстным желанием, будто ублажает жгучую любовницу. Его обволакивает жерлом вулкана, раскалённой лавой, стекающей по ладони. Этот жар кружит голову, ударяет в мозг и огненным паром заполняет извилины. Он нащупывает движения мышц ладонью и хватает что-то пальцами, что-то большое и скользкое, как жирный слизняк. Он не знает, что это, но хочет выдрать его оттуда. Он берёт лезвие и вгоняет во вздрогнувшее, всё ещё живое тело. Дазай не видит глаз своей жертвы, но уверен, что они закатываются от боли. У него они закатываются от удовольствия, когда разрезает мясо до самых рёбер, словно портная режет ткань ножницами, и погружает свою ледяную, как у покойника, руку в блаженное тепло. В животе, кажется, что-то шевелится. Жирный слизняк. Дазай уверен, что это кишечник, когда обхватывает пальцами, помогая себе ножом, и выдирает целый кусок чужих органов. С руки у него свисает что-то длинное, сероватое и пупырчатое на ощупь, что-то… живое. Это не кишечник. «Это» движется у него по руке, разливая ледяную воду под лягушачьей кожей. Оно хлюпает, поворачивая к нему отсутствующую физиономию, и сковывает сердце айсбергом страха. Дазай чуть не выпускает нож, лихорадочно дрыгаясь в попытке стряхнуть с себя огромного, толстого слизняка. Он режет его, и лезвие пропадает в мягком, бесформенном туловище, наполненном липкой жижой. Его влажное тело с мягким звуком шмякается о плитку, в угол, подальше от него. Ведя из стороны в сторону пульсирующей головой, Осаму на четвереньках подползает к разодранному силуэту, скребя пол зажатым в кулаке остриём, и набат в ушах увеличивает темп, когда он заглядывает внутрь красного живота. Он уже не красный. То, что он считал кровью, льётся к его рукам сизо-зелёным трупным ядом, превращаясь в густую, как нефть, червоточину. Из серого покойника, раздвигая разложившиеся края проколов, выползают такие же толстые слизняки, хлюпая в его сторону. Крик становится громче. Дазай забывает дышать, молнией бросаясь к стене. Труп валяется поперёк коридора, пресекая побег, но даже если бы он лежал в другом месте, Дазай не смог бы выйти. Крик звенит у него в сердце. Он поджимает к себе ноги, до посинения сжимая нож, и с трепетом во всём своём существе, с трепетом в этой пустоте с размытым оттенком разложения замирает, чувствуя, как кричит в его мозге ещё один скользкий слизняк. Разодранное тело бьётся в конвульсиях и поднимается, хлопает на колени, а переднюю часть двигает уже по инерции. Дазай слышит хруст всех его костей, видит, как новые существа выползают из разрезанного чрева. Он просто наблюдает, не слыша биения своего сердца, не слыша своих мыслей, как труп с щелчком выпрямляет шею, а после голова валится вперёд, и он падает на четвереньки. И ползёт к нему, а из его живота льётся нефть с этими жирными телами. — Осаму… — шепчет ему мертвец загробно, протягивая обвитую чёрными венами кость, и его голос кажется Дазаю знакомым. Он поднимает глаза, наконец-то взирает в лицо своей жертве, и под веками на миг становится кроваво-красно от оглушающего крика. Сначала рвётся что-то у него в мозге от невыносимого звука, а затем собственные связки трескаются, крошатся, осыпаясь в дыхательные пути. Из Дазая не выходит ни звука. На него смотрит собственное лицо. Такое же, только более юное и с забинтованным глазом. «Осаму», — шепчет оно. «Осаму», — вторит Дазай. Его рука, сжимающая нож, слабеет, и он протягивает его навстречу чужой костлявой кисти, опутанной проводами сосудов, и открывает рот, но передаёт слова мыслями. «Умоляю, убей меня». Мертвец пытается взять у него нож, беспомощно хватая воздух остатками от фаланг, и обречённо улыбается. Гримаса на его свежем, здоровом лице, противоположном остальной чёрной оболочке, выглядит как что-то, что Дазай не может повторить. «Умоляю, убей меня». Покойник только виновато качает головой. «Забери меня с собой». Но покойник говорит ему, что он ещё жив. «Умоляю…» Осаму рвётся у себя в голове, рвётся его существо в черепе, ворочаясь по стенкам костей. «Режь меня». Слизняки забираются ему под бинты на запястьях, вгрызаются в плоть и, сужаясь, просачиваются во вспоротые вены. Они внутри. Дазай хочет вырезать своё сердце, но лезвие дрожит в его пальцах и, падая остриём на плитку, тонко звенит под коркой мозга. «Режь меня». — Убей меня. Страх сковывает его тело, когда улыбающийся мертвец, ещё один Осаму, подползает к нему на голых коленях без кожи. Его жёлтые обгрызанные кости оказываются рядом с его лакированными туфлями, а лицо всё приближается, голова наклоняется, а единственный глаз пустотой смотрит в него. Осаму-покойник подёргивается этой пустотой, как дымкой в тёмном коридоре, но улыбка встаёт под веками гибнувшего в агонии. — Умоляю, зарежь меня. — Дазай… — Умоляю! — Дазай..! «Ты сможешь, это несложно…» — тараторит он в мыслях, всучивая нож между пальцами, осыпающимися пеплом. Мертвец смотрит на него осуждающе. — Убей… — Дазай-сан! Что-то дёргает его, и слизняки с режущей болью покидают кровоточащие вены. Темнота охватывает сознание, но не дарит облегчения. Дазай грезит утонуть в этом омерзительном чувстве, но его заставляют всплыть, давясь трупным ядом. Давится, но всплыть. Жить любой ценой. Он распахивает глаза, мутно всматриваясь в окружение. Он хочет закричать, потому что лицо перед ним чудится ему своим собственным, но призрак испаряется в белизне очертаний настоящего. Ацуши горбится над ним, стискивает хрупкие, почти хрустящие суставы плеч, сминая в складки жилетку. Его зрачки вытягиваются в кошачьи от тревоги и фантомной опасности, оседающей в воздухе дымом, и вонзаются в человеческие, неестественно сузившиеся Осаму. — Дазай-сан… — он выдыхает облегчённо, но старается осторожно встряхнуть, неуверенный в том, что наставник, дрожащий и почти желтеющий на фоне коричневого дивана, пришёл в состояние вменяемости, — Вы слышите меня? Дазай сосредотачивает на нём безумный взгляд, рвётся с упорством, а после, как только получается чуть-чуть, вгрызается в него пальцами, словно в надувной круг посреди океана. Собственная мерзкая дрожь отравляет его, прыскает муравьиным ядом в заледеневшие поры, пробуждая желание расчесать себя до мяса. — Слышу, — медленно кивает он, пребывая одним полушарием в эйфории от пережитого, — что случилось, Ацуши-кун? — как можно бодрее спрашивает он, всеми силами пытаясь проснуться. Холодное тело дёргается, а кости, кажется, стучат друг о друга под тёплыми пальцами Накаджимы и отваливаются в мозге Осаму на обивку дивана, стирая хрящи и связки ознобом. Дазай чувствует себя до неприличия мокрым, атрофированным и ватным, словно набитым пухом. А ещё охладевшим, будто бы его кинули в сугроб голым, а потом заставили бегать в противогазе по снегу и упасть от бессилия, как назло выжив. Он ещё не может двигаться, говорить и даже нормально дышать, не имея возможности греться постепенно, а горячие касания Ацуши прожигают его огнём. Он должен прекратить трогать его, потому что болезненный Дазай совсем не тёплый, он противный и липкий, как… Как слизняк. Его передёргивает, и взгляд машинально фокусируется на перебинтованных руках. Ткань на них плотная и чистая, как прежде. И всё вроде в порядке, но… — Вы уснули и просили, эм… у-убить себя, — Ацуши запинается, сводит брови, будто ему сложно поверить в нечто настолько абсурдное. Собственные слова кажутся ему бредом, но речь ведь идёт о Дазае, поэтому… — Правда? А ты… А я говорил ещё… что-нибудь? — дрожа и заговариваясь, насильно Дазай вовлекает себя в разговор. Если быть откровенным, он готов плеваться от того, что именно собственный ученик застал его в таком состоянии. Пусть бы это был равнодушный Рампо или железная Акико, или, в худшем случае, спокойный Фукудзава, пусть бы это был кто-то, кому всё равно… Только не он. Ацуши ведь не бросит его, не плюнет на такое сломленное создание, он будет помогать, закутает его труп в своё тепло, пусть это и бесполезно. Ацуши ведь просто… Ацуши, и этим даже мёртвому сделает больно. — Не слышал, — насупленно отвечает он и немного ослабляет силки, но Дазаю это не нравится так же, как если бы он продолжил давить на плечи. Без его хватки он чувствует себя неполным, а с ней — переполненным до рвоты. Он понимает — ему холодно. Но с Ацуши ему слишком жарко. Он трясётся, выдавливая из себя нереалистично спокойное: — Я кричал? Ацуши закусывает губу, посмотрев на него с ещё большей заботой. — Нет… Вам приснился кошмар? — Дазаю приходится сдержать усмешку. Его забавляет тот факт, что всё происходящее с его подсознанием можно обобщить таким простым, по-детски невинным словом. «Кошмар». Да, именно он, но Дазай не хочет это признавать. Ему больше нравятся другие, более искусные, витиеватые выражения. Слова «высокого» слога, которые, по своей сути, бессмысленны, потому что любой человек, который чуть прямолинейнее и адекватнее, без раздумий запихнёт всё под такое понятное слово, и всем будет хорошо и приятно, никто не будет ломать голову над смыслом там, где его нет, или он до смешного прост. Но Дазай не может так. Ему хочется придать больше весу своему подсознанию, потому что если выбросить весь фарс, то что же тогда останется?.. Это глупое желание добавить себе ценности когда-нибудь погубит его. Ацуши разумнее в этом (и не только) плане. Он не стремится создавать иллюзии. Он прост и от того счастлив, порождая зависть к своей лёгкости. — Вы дрожите, — комментирует Накаджима, бессознательно прощупывая ключицы через ткань. Он посылает ему огонёк тепла, но он не греет Дазая, потому что это не огонёк, а целое пламя в лёгких, сжигающее его внутренности, как сухую, шершавую бумагу. Оно жрёт его органы, трещит бронхами и обращает в пепел, застревая только на тех местах, где кожа мокрая от лихорадочного озноба. Ему холодно, холодно, просто до безумия, до обморожения холодно. Его стопы, кажется, коченеют в носках, он не чувствует их, не может пошевелить замёрзшими пальцами. В его руках скользит что-то мерзкое, жуткое, вытесняя приток из вен. Он не может ощутить жар, ему даже не больно. Кровь просто остыла в жилах. Собственная плоть не греет его, он не нужен своему телу, своему разуму, своим мыслям. Что может быть хуже? Даже диван, на котором он лежит, теплее его, даже стол с бездушными незаполненными документами. Всё в этом пространстве теплее и ощущается живее, не говоря уже об Ацуши. В своём мозге Дазай ледяной, обглоданный труп с жёлтыми костями, он хочет залезть в холодильник, чтобы спрятаться от этой тёплой жизни с биением сердца, с циркуляцией крови, с постоянным движением чего-то в воздухе, он хочет открыть окно, а лучше выйти из него, расползтись холодной лужей по такому же отвратительно тёплому асфальту. Это невыносимо. Казаться мёртвым среди неодушевлённых предметов. Это невыносимо. Не испытывать ничего, даже боли, только свой могильный, растущий холод, вонзающий в сердце железные прутья из позвонков. Он уже открывает рот, придумав очередную шутку, которая Ацуши не понравится, но тот продолжает свою речь, не подозревая, как спасает ситуацию: — Хотите, я заварю Вам чай? — с явным волнением спрашивает он, переминаясь с ноги на ногу. От его движения что-то белое, размытое мелькает на периферии и пропадает, как секундное помутнение в хрусталике. — Это было бы кстати, — Дазай выдавливает подобие улыбки и думает, что кипяток сможет выжечь его изнутри, даже, может быть, не так мучительно, как присутствие Ацуши. Но стоит тому отойти, как он остаётся наедине с собой и раздражающей мерзлотой в окружении фантомного тепла от крови на руках, от крови, впитавшейся в поры, от какой угодно крови, но только не от той, что в нём, заиндевевшей в венах. Металл не греет, даже если представить в руке нож. Его начинает трясти. Это незаметно со стороны, но под одеждой пробегает сотня насекомых, которые с радостью накидываются на его разлагающийся ум. Интересно, с какого момента это началось? С его появления в мире, которого он никогда не вспомнит? С семьи, которая, вроде как, должна была быть у него, но в то же время… Холод. В его памяти только этот металлический холод. — Ацуши-кун! — Осаму не выдерживает, подрывается с дивана на замёрзших ногах, не удосужившись вставить их в туфли, и бежит в другой конец офиса, где Накаджима озабоченно вертится у электрического чайника, бросив на него едва заинтересованный взгляд. Пока Дазай огибает стол с компьютером и лампой, освещающей желтизной его пустые отчёты, которые он бы не заполнил, даже если бы не заснул в обеденный перерыв, его глаза наконец всматриваются в происходящее. За окнами уже смеркается, потемневшее небо призывает зажечь огни в домах и на улице, а в самом здании агентства подозрительная… тишина. Не слышно даже вечно работающего Куникиды. Неужели он так долго спал? Но почему тогда Ацуши всё ещё здесь… — Всё в порядке, Дазай-сан? — тот вцепляется в него острыми чёрточками зрачков придирчиво, словно заигравшийся шоумен в очередную звезду, и, видимо, не удовлетворившись ни одной деталью в его образе, хмурит на переносице брови. Дазай не знает, что ему ответить. Он знает только, что рядом с Ацуши не становится легче, потому что его пламя призвано греть живых и сжигать всё мёртвое, гниющее, заразное, всё, что может живым навредить. Он должен Дазая сжечь, как остатки разложившегося трупа. «Убей меня», — единственное, что есть у него на примёрзшем к нёбу языке. И несколько секунд, чтобы придумать разговор, несколько секунд, чтобы научиться заново дышать, несколько секунд, чтобы не чувствовать кровь на своих руках. Он не справляется. «Убей…» Дазай бы без страха отдался ему в руки, сам бы вложил нож и подставил шею. Проблема в том, что Ацуши всё ещё считает его живым. Он не «убьёт» его в том смысле, в каком Осаму нуждается. Осаму нуждается во всех. Кажется, прошло не несколько секунд, а минута, две или три. Или больше. Или час, два или три. Ацуши смотрит на него беспокойно, пытаясь разглядеть за завесой тёмных глаз, что творится в чужой голове. Наверное, он всё-таки разглядывает что-то в самих глазах. Наверное, он сейчас думает об их сходстве. У Ацуши что-то подобное уже было. — Присядьте, Дазай-сан, — и он быстрым, но совсем не дёрганным, по-хищному плавным движением выдвигает стул за его спиной. Осаму не успевает очнуться, как оказывается на сиденье. Раздражающая улыбка снова на его губах. — Спасибо, а то так стоять тяжело-о… Вот бы ещё кто-нибудь сделал мою работу… м-м. Было бы замечательно, да, Ацуши-кун? — паясничает он, хлопает ресницами, разваливаясь на стуле, как амёба под микроскопом. Его ноги едва двигаются, но легче спрятать правду за шуткой, чтобы не держать её в себе, но при этом чтобы никто её не услышал. Ведь, по сути, вот он, главный феномен «клоуна» и прямолинейного человека: если первый скажет правду, все сочтут её ложью, а если второй скажет ложь, всё посчитают её за правду. Стоит только установить модель поведения, и отношение может быть парадоксально различным. Все привыкают, что у «клоуна» всё шуточно и ложно, поэтому не обращают внимания, а у прямолинейного человека всё истино, он врёт редко, но метко, что догадаешься, только когда будет уже поздно… Но, по сути, ни на того, ни на другого внимания не обращают, потому что люди физически не способны всё время анализировать других, легче опираться на модель поведения и уже с неё ориентироваться в чужом потоке действий. Проблема (а может, счастье) в том, что иногда люди выбирает тех, кого хотят анализировать постоянно. Ацуши одаривает его знакомым скептицизмом, но из-за пульсирующих чернильных штрихов и крутящихся в радужке пигментов с лимонной кислоты на сиреневую воду его взгляд ощущается как надменно-хладнокровный взор зверя, облизывающего клыки в настроении долго и мило играть со своей добычей. Дазай не был бы против — отнюдь. Он так завороженно всматривается, как в первую встречу, различая тёмные полутона его изголодавшихся, тревожных глаз. Наверное, странное определение, но Ацуши-тигру подходит как ничто иное. Он выглядит хищным, опасным в своей угрожающей грации, в скользящих, будто чуть смазанных манёврах, из-за которых Дазай напрягает зрение, чтобы не выпустить из виду ни одного перемещения, и ощущает себя камерой с низкой частотой кадров, из-за которой картинка не воспринимается во всей своей полноте. В такой ипостаси Ацуши ничто не мешает кинуться, а Осаму много что помешает остановить его, даже способность, — как минимум, реакция. Человеческую не поставить и близко с той, что есть у зверя, тем более у Зверя Лунного Света. Предаваясь размышлениям, он упускает самый важный момент — а почему, собственно, его зрачки кошачьи? Накаджима ведь должен быть в человеческом облике… Дазай хмыкает мысленно, желая рассмеяться. Холод не отрезвляет его рассудок, он как будто поглощает последний здравый смысл, особенно, когда «что-то» снова мелькает на сетчатке при лёгком, кружащем движении Ацуши, будто вальсирующем. Тот всё нервозно наматывает свои танцевальные круги вокруг столика с чайником, словно пытаясь заставить его кипятить воду быстрее. Сначала Дазай подумал, что это надоедливый длинный ремень-пояс маячит, показываясь на периферии, но для чёрного пятна «это» слишком светлое, как бельмо, иногда смазывающееся во что-то тёмное, будто мушки от секундной потери зрения. Осаму догадывается — нет, заставляет себя догадаться, — что можно просто отвести взгляд от двухцветных хищных глаз и направить его ниже, а после нелепо осклабиться от увиденного. Из обрубка копчика, места, где у нормальных людей заканчивается позвоночник, у Ацуши тянется длинный, гибкий и крайне подвижный полосатый хвост, который психически покачивается без передышки, мотаясь из стороны в сторону. То замедляясь, то снова ускоряясь, пушистый кончик лениво примыкает к телу по бокам, оглаживая бёдра владельца, пребывающего в ритуальном трансе около чайника, и мечется между его ног, стоит остановиться и чуть их раздвинуть, являя взору продолжение его костей, плоти и оставшихся, ещё не выжженных нервных окончаний. Осаму сглатывает, чувствуя, как теплее становится вокруг. Или он — холоднее? — Ацуши-кун… — в улыбке еле-еле прикрывая глаза, он безмятежным жестом подпирает щёку кулаком, упираясь локтем в подлокотник. Подопечный ожидаемо переводит на него взгляд, совсем пустой. Явно занят мыслями, — тебе ничего сзади не мешает? Тот вздрагивает, будто выныривает из реки. Хвост повторяет манёвр, кончиком загибаясь к спине. — В смыс-... — Ацуши оборачивается через плечо, настороженно, но с какой-то странной, едва уловимой усталостью смотрит на свой зад, над которым инстинктивно, отражая его эмоции, качается тигриный придаток, — …понятно. Дазай неслышно смеётся, не потому что ему смешно — ситуация на самом деле странная, его, как наставника, она должна насторожить, но в нём будто инстинкт, отработанная до автоматизма реакция, рефлекс: когда обжигает, нужно отдёрнуть. Ему некуда деться. Обжигает горячий воздух. Обжигает сам Накаджима, его пламенный серебряный Зверь, что точит металлические зрачки и девственно белые когти, нарастающие поверх розовых пластин, его по-человечески тревожный взгляд и жар померанцевой кожи, под которой пульсируют протоки крови. Тёплой. Почему всё кругом такое… тёплое? Дазай трясёт плечами в нервном припадке, и острый взгляд голодно скребёт трубки его суставов, проступившие под иссиня-чёрным габардином, запоминает траекторию, их движения, медленные, аккуратные… манящие. Ацуши гонит прочь странные образы. Они топят его, льются мёдом под коркой. Они вселяют в него страх. — Я не знаю, почему это произошло… — глухо шелестит он, растягивая неудобный просвет в речи. Неудобный для себя. Осаму своевременно замечает, что от хвоста у него останется дырка в штанах, — я-я очень разволновался, и потом… Я почувствовал опасность, и выскочило… это, — Ацуши машет продолжением своего позвоночника огорчённо и неприязненно, и Дазай супится с видимым упрёком, с таким незнакомым ему сожалением: если он не примет себя, то никогда не научится себя контролировать. Только приняв неизбежное, можно что-то изменить. Ведь в Накаджиме много этого, тихой злости и замороженной ярости, которая будет столь холодна, что тело Дазая, если прижать его к самой сердцевине и протянуть руки, наверное, сможет её отогреть, и тогда… Он моргает. Его мысли уходят не в ту сторону. — Полагаю, у тебя сработало что-то вроде «инстинкта» хищника. Это нормально, Ацуши-кун, со временем ты научишься этим управлять, — говорит он успокаивающе, наружно отрешённо и грызётся с психозом на своём клеточном уровне, уже вышедшим за рамки одной лишь фантазии. Его сны так леденяще отвратны, что даже в атмосфере оседает чувство небезопасности от нахождения с ним. Неудивительно, что Лунный Зверь пробудился. Фимиамы гнили и свёрнутой крови, видеться ему, ещё витают под светом лампы с пылью, не рассеивает их и бодрый хлопок электрического чайника в умирающих от тишины стенах. Кипящая вода булькает и надувается в нём, бьёт по стеклу последним аккордом, когда вынужденный прерваться Ацуши снимает прибор с плитки и переливает её в белую чашку, с трудом найденную среди вороха шелушащихся от старости газет. Дазай наблюдает рассеянно, блуждая по периферии своего сознания. Странное чувство. Разум прозревает первое время, а потом погружается в спячку, как цветок под снегом. Возможно, градус в крови падает ниже, потому что от слов каменеют бледные губы. — Ты всё ещё можешь коснуться меня, Ацуши-кун. Что-то в этом заставляет Ацуши обернуться и посмотреть прямо, твёрдо, как будто… «зверски». — Нет, — Осаму от неожиданности вскидывает взгляд. В его глазах, тёмных от падающего света, мелькает отблеск интереса, и Ацуши съёживается, смягчая тон до шелеста травы, — я имею в виду, что хочу сам попробовать, как Вы сказали… управлять? Наверное, это звучит неубедительно, но… — Ацуши… — Нет, это не связано с тем, что я не хочу Вас касаться, или… — Накаджима сбивается, шагая на стадию социальной паники, и в другое время Осаму бы успокаивающе улыбнулся в ответ, но не сейчас, когда у него стучат кости, и пульсирует между рёбрами кровь, надувая вену под кожей. «Не хочу Вас касаться». — …Подай мне чай, — бросает он камень в чужой мысленный поток, и Ацуши упирается в него лбом. — Эм… Тут кипяток почти, — он скоблит длинным когтем по чашке, звоном треская корку головного мозга. Дазай нервно моргает, кривя уголок губ, — давайте я лучше Вам обувь принесу… — и тигр отходит мягкой поступью, будто плывёт по полу. Осаму не начёрпывает в себе сил благодарить, только кивает и спрашивает потом, чтобы заполнить тишину, почему Ацуши мается здесь в одиночестве (себя Дазай не считает). — Вы должны были сегодня убираться, но так как Куникида-сан не смог сдвинуть Вас с дивана, пришлось мне… Взять на себя уборку… — протеже смотрит на него надменно и уставше, и Дазай может лишь натянуто улыбнуться, впрочем, без капли вины — подумаешь, проспал половину рабочего дня. Не весь же. Но Ацуши не оставит его в покое: — Извините, Дазай-сан, это не моё дело, но… Что Вам снилось? — бьёт он тяжёлым вопросом, и — как удачно — именно в этот момент пушистый хвост подныривает под задранную штанину и обвивается вокруг голой лодыжки, вызвав волну мурашек. Осаму передёргивает искрой тепла, будто кто-то поджигает паутину его сплетённых нервов. В тёмных глазах светится растерянность, а мысок лакированной туфли скованно опускается под натяжением хвоста. Ацуши будто не замечает, а наставник не указывает, молча заглушая силу Дара. Ученик же хотел потренироваться, так? Он лишь надеется, что отросток позвоночника не поймает нейронами его бегущий озноб. Тщетно. Дазай против воли опускает веки от приятного трения мягкой шерсти, а Накаджима бросает на него тайный взгляд и распускает хвост неохотно, чтобы отойти за чашкой чая. Осаму делает глоток, не ощущая запаха и вкуса, только болезненный жар, скатывающийся по пищеводу и обжигающий язык. Сосуды съедает нагретое стекло, горло кипятится от горячей воды, но кровообращение не ускоряется, напротив, замедляет темп и морозит спину. Холодный пот скатывается по лопаткам. — Скажи, Ацуши… — Дазай ёжится, когда его укрывают теплом — к нему подходят нежелательно близко. Маячит здравая мысль перевести всё в шутку, но истекающую кровью идею сложно отбросить скоро, потому его голос севший, а вопрос безэмоционально пустой, — тебя пугает перспектива убийства? Ему кажется, что чернильные зрачки сужаются, а лилового становится больше. Ацуши упирается когтистой рукой в подлокотник, склоняется над ним. Дазай может представить, как в задумчивости язык задевает острые клыки. Его голос звучит глухо, когда говорит: — Пугает. Пугает то, что я уже мог убить, — Накаджима не отводит глаза, его взгляд рассеивается и проходит сквозь наставника, как луч через стекло, — у меня ведь были провалы в памяти, когда я превращался. И когда становился снова человеком, совсем не хотел есть, сколько бы времени ни прошло. А что если… — он тяжко сглатывает и, как Дазай угадал, облизывает клыки, — …что если я убивал людей и ел их? — заключает он сипло и замирает на несколько мгновений, будто идентифицируя сказанное собой. Это предположение, на самом деле, не слишком нравится Осаму. Но не нравится не тем, что оно пугает, а тем, что ему нечем его опровегнуть, развеять чужие предполагаемые заблуждения. Он может только гадко пошутить, но это было бы жестоко по отношению к Накаджиме. Лунный Зверь не разлагающийся в собственном соку маньяк, и ему не всё равно на чужие жизни. Ему не всё равно на убийцу — на Дазая. И пока он страдает от подозрений, Осаму знает точно. — Даже если ты убивал, Ацуши, нет смысла жалеть об этом. От твоих терзаний настоящее не изменится, и чужие жизни не стоят этого. «Они не стоят твоей», — хотел бы сказать он, но знает, что это неправильно. Подопечный бы с ним не согласился, но Дазай слишком эгоистичен, чтобы принять простую истину — все равны ровно до тех пор, пока кто-то один не приобретает важность в глазах другого. И Дазай готов растоптать всех ради этого одного в угоду своих чувств. — Ты, наверное, думаешь, что, перестав страдать, не будешь считаться хорошим человеком, но это не так. Тебе нужно идти дальше, не оглядываясь назад, а если оглянешься — погрязнешь навечно, — о, Дазай знает, о чём говорит, вот только в его случае нет разницы, оглядываться или нет, он ничего хорошего не сделает, и страдать от собственной ничтожности не перестанет. Ацуши придвигает к нему второй стул, чтобы не стоять у наставника над душой. Выражение у того дёрганное, будто он борется с тем, чтобы не показать что-то запретное глазу. Он щурится куда-то в пустоту, а руки его дрожат. Кожа на них потеплевшая, но только от воспоминаний крови на ней. В разум же втыкаются ледяные шипы. — Позвольте, Дазай-сан… Можно ли стать хорошим человеком, забывая всё плохое? Нет, я не жалею ни о чём, что я сделал в своей жизни. Если окажется, что я убил, я приму это, приму и понесу наказание. Я буду помнить, чтобы не допустить ошибок вновь. Не так важно, какое прошлое, важно, какие чувства оно вызывает, — Ацуши чуть дольше задерживает взгляд на своих руках и прикрывает веки, загибая пальцы с крючковатыми когтями, — Если я хочу двигаться вперёд, я должен перестать бояться оглянуться назад. Хотелось бы приписать уточняющее «верно?», но он не стал, а Дазай не станет соглашаться, как и отрицать. Ученик всё для себя решил уже давно и не нуждается в подтверждении, а для противоречий у Осаму не хватает идей. Он может только смотреть исподтишка, косить взгляд и всё-таки сгорать от желания согласиться. Но одних слов никогда не будет достаточно.
Примечания:
25 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник