***
Сынмин проснулся от странного, режущего ухо шума, который сначала казался далеким, будто дрожащим эхом где-то в чужой квартире. Но с каждой секундой звук становился всё более отчётливым, тревожно близким, словно кто-то шептал прямо под его кожей. Он попытался сделать глубокий вдох, но воздух застыл в горле тяжёлым комком. Сознание ещё плыло где-то на границе сна и яви, а тело казалось обмякшим, ненастоящим. В комнате царил полумрак, и только блеклый свет красных цифр на экране телефона дрожал в ночной тишине. 00:27. Цифры расплывались перед глазами, как будто он смотрел сквозь воду. Ему показалось, что всё это время он даже не спал по-настоящему — просто лежал с закрытыми глазами, погружённый в вязкий, липкий полусон, в котором не было ни отдыха, ни забвения. Он хотел повернуться на бок, как будто движение могло прогнать эту давящую тяжесть в груди, но замер, будто его пронзило током. За тонкой стеной, что разделяла его комнату и гостиную, раздавались голоса. Сначала они были похожи на шорохи — слишком тихие, чтобы разобрать слова, но достаточно громкие, чтобы сердце Сынмина сжалось. Словно кто-то спорил, не желая, чтобы их услышали. Он прислушался — и в этих голосах сразу почувствовал что-то острое, злое. Раздражение. Тупую боль, натянутую, как порванная струна. Казалось, что напряжение в воздухе можно было потрогать ладонью — такое густое, липкое, что от него хотелось задыхаться. Имена вынырнули из этого глухого шёпота, словно призраки, которых он столько ночей подряд боялся встретить здесь. Чан. Минхо. Чанбин. Хёнджин. Хан. Феликс. Чонин. Все. Они были здесь — все вместе. И они ссорились. Сынмин с трудом приподнял голову с подушки, будто кто-то привязал её к матрасу тяжёлой цепью. Его ладонь сама собой легла на грудь — сердце колотилось так быстро, что в висках стучало гулким эхом. Почему? Почему они ругаются? Он закрыл глаза, но звуки не исчезли. Они заполнили квартиру, как холодный дым. И вдруг всё замерло. Мгновенно. В наступившей тишине он услышал собственное дыхание — рваное, прерывистое. А потом раздался крик. Пронзительный, надломленный, такой, что холод пробежал по спине, а в горле защипало от боли. Это был Феликс. Он не просто плакал — он рыдал, как маленький ребёнок. В этих рыданиях не было ни одного связного слова — только всхлипы, судорожный хриплый голос, будто он задыхался от отчаяния. Тишина, что повисла после его крика, стала ещё страшнее. Сынмин слышал, как Феликс глотает воздух, громко, с надрывом — так, будто каждая попытка вдохнуть была пыткой. Он подумал, что должен поехать. Что должен открыть дверь, хоть что-то сказать, дотронуться до них, попытаться остановить эту бурю. Хоть на мгновение. Но его тело оставалось недвижимым. Сердце билось так, что отдавало острой болью под рёбрами, а в груди будто рос камень. Нет. Он не мог. Не должен. Наверное, они не хотят его видеть. А может быть… он и сам не хотел видеть их такими. И всё равно это рвало его изнутри. Почему, когда Феликс так кричал, ему казалось, что его самого рвёт на части? Почему боль сжимала его горло, будто пальцы чьей-то холодной руки? За стеной кто-то заговорил — тихо, почти нежно, с той растерянностью, которую он знал наизусть. В этих словах была попытка утешить, но они звучали беспомощно, как слишком поздние извинения. Голоса снова ожили. Стали ниже, тише — но не спокойнее. В них всё ещё звенело напряжение, затаённая обида, страх. Сынмин слышал короткие, сдержанные фразы, от которых у него поднимался холод в животе. Они ругались шёпотом, будто стыдились своих криков, но это делало их ссору ещё страшнее — в этой приглушённой злости было больше боли, чем в любых криках. Он уткнулся лицом в подушку и выдохнул, словно пытаясь выпустить из себя весь этот ужас. Горло сжалось до тошноты. В глазах жгло. Он тихо ругал себя — за то, что слушает. За то, что ему больно, когда кто-то из них плачет. За то, что он всё ещё… всё ещё их любит. Почему именно сейчас? Почему именно он должен это слышать, когда уже едва держится? Почему он снова оказался посреди их разрыва — словно ненужное воспоминание, которое никто не хочет вспоминать? И вдруг снова — крик. На этот раз не рыдание, а что-то острое, колкое, полное гнева и безысходности. — Отойдите! Вы не понимаете! — голос Феликса звучал так, будто его душа рвалась наружу. Сынмин сжал одеяло так сильно, что костяшки побелели. Казалось, ещё чуть-чуть — и он перестанет дышать. Слёзы потекли по щекам, тёплые, бесстыдные. Они не приносили облегчения — только обжигали кожу. Кто-то снова заговорил — тише, умоляюще, словно боясь спровоцировать ещё один крик. Но голос Феликса становился всё громче, срывался, будто в нём уже не осталось сил молчать. Всё смешалось в один беспорядочный шум — голоса, рыдания, короткие, злые слова, которые Сынмин не мог разобрать. И от этого становилось только хуже. Никто не хотел уступать. Никто не хотел понять. Их голоса плелись в единый узор боли, обиды, вины, и этот узор затягивал Сынмина в свой холодный центр. Он закрыл глаза, прижал ладонь к губам, чтобы не вырвался всхлип. Это было мучительно. Это было невыносимо. Но он не мог не слушать. Не мог отвести уши. Потому что эти голоса — их злость, их страх, их слёзы — были правдой. Их правдой. И, может быть… его тоже. Он лежал так ещё несколько долгих, невыносимо растянутых минут, вцепившись в одеяло так сильно, будто оно могло стать последним якорем в этом шторме чувств и мыслей, грозивших его утопить. В комнате было прохладно, и этот холод будто впивался под кожу, просачивался в сердце, заставляя его сжиматься ещё сильнее. Воздух казался густым и тяжёлым, словно пропитанным напряжением, которое сочилось сквозь стены и медленно душило. Голоса за стеной не стихали — они то набегали, как разбушевавшиеся волны, то затихали, оставляя после себя вязкое, горькое эхо, которое оседало внутри, цепляясь за каждую клеточку. Каждый раз, когда кто-то повышал голос, Сынмин чувствовал, как что-то в груди болезненно сжимается и ноет. Он сжал зубы, пытаясь проглотить этот комок отчаяния, что поднимался по горлу. Ладони с силой стиснулись в кулаки, так, что кожа побелела, а ногти впились в ладони. — Хватит… — сорвалось с его губ хриплым шёпотом, и этот звук прозвучал почти как молитва, обращённая к пустоте, как жалкая просьба хоть на мгновение остановить происходящее. Но всё только усиливалось. В голове, среди этого грохота чужой боли и злости, медленно, будто из тёмной глубины, выплыла одна холодная, липкая мысль, от которой по позвоночнику пробежал леденящий морозок: «Я должен увидеть. Я должен знать, что происходит.» Он боялся. Боялся не столько их крика, сколько того, что скрывалось за ним, того, чего он не понимал. Медленно, будто сражаясь с самим собой, он сдёрнул с себя одеяло и почувствовал холод. Он медленно сел и придвинулся к краю кровати. Он дрожащей рукой нащупал подлокотник кресла и пересел в него. Скрип колёс показался ужасающе громким — словно кто-то нарочно усиливал каждый звук, делая его присутствие невыносимо очевидным. Будто этим скрипом он сам себя разоблачал, выдавал своё намерение выйти за грань дозволенного. — Я… я просто хочу пить… — прошептал он почти беззвучно, надеясь, что если он будет повторять это достаточно часто, то сам поверит в эту жалкую отговорку. Пальцы дрожали так сильно, что он едва удерживал равновесие. Когда ладонь легла на холодную металлическую ручку двери, сердце забилось так яростно и гулко, что казалось — оно вот-вот вырвется из груди. Он вдохнул так глубоко, что в лёгких защипало, и медленно, почти бесшумно, приоткрыл дверь. И в тот же миг голоса хлынули на него, оглушив до боли в висках. — Феликс, тише. Сынмин может услышать, — устало и хрипло сказал Чан. Его голос был натянут, словно тугая струна, на грани разрыва. — Пусть слышит! — почти взвыл Феликс. В его голосе звучала такая беспомощность, Сынмин невольно дёрнулся. Казалось, что сейчас всё рухнет, что эти слова могут уничтожить их всех. Грудь сдавило, комок в горле стал таким тяжёлым, что он едва смог сглотнуть. «Я просто хочу воды. Просто воды…» Но это была ложь. Он уже не мог притворяться. Когда он доехал до кухни, парни словно затихли. Он застыл, будто тело перестало ему подчиняться. Сквозь дверной проём тусклый свет ночника выхватывал из темноты обрывки чужой драмы. В дальнем углу комнаты, у стены, стояли Чан, Минхо, Чанбин, Хёнджин и Хан. Свет тусклой лампы отбрасывал на их лица жёлтые тени, делая кожу почти прозрачной. Чан стоял ближе всех к стене, его руки свисали вдоль тела, взгляд был опущен, как будто он что-то внимательно разглядывал на полу. Минхо находился рядом, чуть в стороне, его подбородок был приподнят, плечи напряжённо расправлены, пальцы крепко сжаты в кулаки. Чанбин стоял ближе к центру, немного сгорбившись, его локти прижаты к бокам, а пальцы нервно теребили ткань у края рубашки. Рядом с ним, едва заметно покачиваясь, стоял Хёнджин — высокий, тонкий силуэт с опущенной головой и руками, сцепленными в замок перед собой. Его волосы частично скрывали лицо, и невозможно было понять, куда он смотрит. Хан находился чуть в стороне от остальных, ближе к двери. Он стоял прямо, но как-то рассеянно, неестественно. Его взгляд скользил мимо, будто он смотрел сквозь стены, не останавливаясь ни на чём. На полу, прямо у порога, на коленях сидел Феликс. Его плечи сотрясались в беззвучных рыданиях, так мучительно, что Сынмин почувствовал, как в груди всё сдавило ещё сильнее. Волосы прилипли к мокрым от слёз щекам, а кожа была такой бледной, что казалось, он сейчас упадёт без чувств. Он то закрывал лицо ладонями, то отнимал их, чтобы судорожно втянуть воздух и снова зарыдать. Рядом с ним сидел Чонин. Его руки мягко обхватывали Феликса за плечи, осторожно, словно он боялся его сломать. Он не говорил ни слова, только тихо гладил по спине, его взгляд был полон такой всепоглощающей тревоги и такой глубокой, безусловной заботы, что это ранило ещё сильнее. Сынмин замер. Воздух вокруг стал ледяным и вязким, как вода, в которой он тонул. Сердце бешено колотилось, грудь разрывала тупая, давящая боль. В глазах защипало, но он не моргнул. «Что происходит? Почему всё именно так?» Комната дышала тяжёлой, удушающей тишиной. Каждое движение, каждый шорох звучал громче, чем крики. Тени на стенах дрожали и ползли, словно живые, как молчаливые свидетели чего-то слишком большого, чтобы его можно было вынести. Он сидел там, не в силах пошевелиться. В его глазах отражалась вся эта боль — чужая и своя, переплетённая в один сплошной узел, который невозможно было развязать. Он чувствовал, как его губы чуть дрогнули, будто он хотел что-то сказать, но так и не смог найти слов. Он не должен был этого знать. Не должен был этого видеть. Но он видел. И уже ничего нельзя было изменить. Чан и Хёнджин, словно по команде обернулись. Их взгляды встретились с ним — прямые, обжигающе ясные, будто прожигающие до самых костей. На одно длинное мгновение комната застыла. Даже дыхание всех присутствующих сделалось тяжёлым, ощутимым, как если бы воздух наполнился пылью и стал вязким. Хёнджин первый выдохнул — коротко, надломленно, словно что-то острое внутри него порезало. Его губы дрогнули, будто он сдерживал рыдание. — …Сынмин… — сорвался из его горла хриплый, почти нечеловеческий звук. Не слово — выдох. Сынмин почувствовал, как холодная волна медленно, упорно расползается по его спине и шее. Казалось, что даже сердце замерло в этой ледяной пустоте. Колёса кресла, которые прежде послушно катились по полу, теперь будто приросли к месту. Ни вздохнуть, ни отвести глаз — он не мог. Он не знал, что должен делать. Всё вокруг было слишком громким, слишком острым. Дыхание в груди било, словно чьё-то отчаянное требование жить. Сердце било в висках, оглушая. А шорохи, тихие, едва уловимые, будто стены начинали перешёптываться за его спиной — обсуждать его, осуждать. Он ведь хотел хоть немного понять, что здесь происходит: откуда этот крик, это напряжение, эти испуганные и яростные голоса, готовые разорвать тишину на куски. А теперь все знали, что он слышал. Что он здесь. Что он больше не тень за дверью, а живой свидетель всего, что они пытались скрыть друг от друга. Он поймал взгляд Хёнджина, в котором жила усталость такая глубокая, что её хотелось потрогать руками, чтобы убедиться, что она настоящая. Испуг смешался с этим отчаянием, словно ему самому не хватало воздуха. Губы дрогнули ещё раз — будто он хотел сказать что-то. Что? Извинение? Обвинение? Признание? Сынмин не знал, чего он ждал. Только чувствовал: если он услышит хоть одно слово, то не выдержит. «Что теперь делать?» Чонин медленно повернул голову, и следом Феликс вскинул взгляд. Сынмин встретился с его глазами — опухшими, покрасневшими от слёз. Всего несколько секунд они смотрели друг на друга. Но это были самые длинные секунды его жизни. Секунды, когда хотелось кричать и умолять, чтобы кто-нибудь уже сказал, что всё это не происходит на самом деле. И вдруг Феликс всхлипнул — коротко, судорожно. И закричал. Голос его треснул, сорвался, упал на всех вокруг, как тяжёлая бетонная плита: — Ты хоть понимаешь, что ты с нами делаешь?! Сынмин моргнул, и в горле что-то дёрнулось — будто там застрял собственный крик, распирающий изнутри. Но он не решился вырваться. Феликс поднял дрожащие руки и беспомощно ткнул ими куда-то в воздух, словно искал за что ухватиться, чтобы не упасть в эту бездну. — Кто ты вообще такой… чтобы просто молчать?! Делать вид, что тебе всё равно! Голос его всё больше дрожал. Словно он сам едва держался на ногах, и каждое слово было шагом по раскалённому железу. Феликс резко стёр слёзы, но они сразу вернулись, ещё горячее, блестя на скулах. — Я больше не могу молчать! — выкрикнул он хрипло, так, что голос оборвался на полуслове. — Мне плевать, что ты там думаешь!.. Он судорожно схватился руками за грудь — так, будто сердце пыталось вырваться наружу. — Ты хоть понимаешь… что это всё… что ты… что всё это просто… уже… невыносимо?! Воздух стал вязким, будто им невозможно дышать. Сынмин чувствовал, что всё внутри сгорает и леденеет одновременно. Грудь сжало так сильно, что не получалось вдохнуть — только короткие, резкие вдохи, царапающие горло. Он не мог больше смотреть в глаза Феликсу. Не мог вынести взгляд остальных. Не мог слышать, как ломается голос того, кто когда-то смеялся самым светлым смехом. Не мог выносить себя — это бешеное сердцебиение. Он хотел что-то сказать. Хоть одно слово, хоть один звук. Чтобы доказать, что он всё ещё человек, а не пустая оболочка, в которую они глядят и не видят ничего. Чтобы перестать чувствовать себя монстром, который разрушает всё, к чему прикасается. Чтобы хоть на миг стало легче. Чтобы перестать верить, что он сам во всём виноват. Он чуть приоткрыл рот. Но сразу захлопнул его, сжав пальцы на коленях так сильно, что ногти впились в кожу. Голос всё равно бы его не послушался. — Феликс… — еле слышно, едва различимо выдохнул он. Это слово упало в тишину, как холодный, пустой камень, не приносящий никакого облегчения. Феликс всхлипнул так, будто из него вырвали дыхание. Плечи дёрнулись, он покачал головой — резко, судорожно, как будто пытался стряхнуть с себя призрак. Потом отступил назад. Сынмин видел, как тяжело тот поднимается на ноги, и каждый его шаг звучал внутри как удар. Самый мучительный звук, какой только можно услышать. Феликс больше не посмотрел ни на него, ни на остальных. Почти бегом пересёк коридор и захлопнул дверь своей комнаты так, что в стенах что-то глухо звякнуло. Сынмин остался там, где сидел. Опустил взгляд. И вдруг понял, что всё вокруг стало каким-то ненастоящим. Свет расплылся мутным пятном, как вода в глазах. Голоса, дыхание, даже собственное тело — всё казалось чужим, как если бы он наблюдал это сквозь толстое стекло. Только одно ощущение было пугающе настоящим. Тяжесть в груди — вязкая, неотступная, такая сильная, что от неё хотелось выть. Он не понимал, что это за тяжесть. Боль? Вина? Отвращение к себе? Хотя… разве всё это правда? «Ну что?» голос внутри прозвучал тихо, спокойно, почти ласково. От этой спокойной насмешки стало ещё страшнее. «Они ведь год игнорировали тебя. Смотрели сквозь. Считали пустым местом. А теперь ты переживаешь? Теперь тебе жаль? Тебе стыдно? Противно? Ха. Я всегда знал: ты настолько жалкий, что даже себя не ценишь.» Он закрыл глаза. Тихо, едва слышно выдохнул, но воздух застрял где-то в горле, так и не принося облегчения. Он правда больше не знал, что чувствует. Только эту горькую, липкую тошноту и какое-то страшное, холодное опустошение, от которого некуда было спрятаться. Сынмин чувствовал, как внутри всё сжимается — не только сердце, а будто грудная клетка вот-вот треснет от слишком сильного давления. Словно чьи-то ледяные пальцы обвили его изнутри и начали сжимать всё сильнее, пока не исчезли и воздух, и способность думать. Он не знал, что сказать, что чувствовать, куда смотреть. Мысли рассыпались, как разбитое стекло — острыми, опасными осколками. Глаза дрожали, как от жара, и всё перед ним плыло, теряло очертания. Но стоило взгляду случайно зацепиться за глаза Чонина — он замер, будто перестал существовать. Не мог ни вдохнуть, ни отвести взгляд. Чонин смотрел на него слишком внимательно. Слишком глубоко. Будто Чонин снова пытался заглянуть ему в душу и вытянуть наружу всё то, что Сынмин годами прятал, закапывал, запирал. Всё то слабое, жалкое, что он так не хотел никому показывать. «Почему мне так больно?..» губы еле шевельнулись, но голос остался где-то внутри. Даже мысль звучала как мольба. Внутри — хаос. Мысли путались, как спутанный клубок старых ниток, в котором давно уже не разобрать, где начало, где конец, а где просто узел. Он хотел спрятаться. Закрыть лицо руками, исчезнуть под одеялом, как в детстве, когда верил, что если закрыть глаза, всё плохое исчезнет. Он мечтал исчезнуть — хотя бы на час, на миг. Перестать существовать, чтобы не чувствовать этот обжигающий стыд, эту липкую боль. Но он не шевелился. Будто врос в кресло, стал его частью. Даже дыхание сбилось, стало рваным, неглубоким, будто каждый вдох давался с боем. «Они же сами сделали мне больно. Один за другим. Игнорировали. Смотрели сквозь. Молчали, когда я больше всего нуждался в словах. Отстранялись, будто я заразный. Будто мешаю им жить… А я всё равно не мог остановиться. Засыпал и просыпался с одной мыслью — что я лишний. Что они меня больше не хотят. Что я — проблема, тень, ошибка… И всё равно… Почему мне так больно видеть их такими?.. Почему я снова хочу подойти и сказать, что всё хорошо, когда на самом деле — невыносимо?.. Что со мной не так?..» Он ненавидел себя. За эту сломанную привязанность, за это слабое, вечно тянущееся сердце. За то, что не смог стать равнодушным, каким мечтал быть. За то, что даже сейчас, в этой пустоте, он всё ещё чувствовал. «Я сам себе отвратителен…» пронеслось в голове, как лезвие. Безжалостно. Холодно. Он медленно отвёл взгляд — просто чтобы не смотреть в эти глаза Чонина, в которых было слишком много всего. Руки дрожали, и он судорожно сжал подлокотники, пытаясь зацепиться хоть за что-то реальное. Минхо стоял, опустив голову так низко, что тень от волос почти полностью скрывала лицо. Он не поднимал взгляд. Его плечи дрожали, он беззвучно переминался с ноги на ногу, крепко сжимая собственный локоть. Он выглядел потерянным. Не злым — просто сломанным. Чанбин... смотрел прямо в Сынмина. Безотрывно. Его взгляд будто давил, врезался под кожу. Но в нём не было злости. Не было упрёка. Только усталость. Безграничная, тяжёлая усталость, от которой становилось ещё больнее. А Чан… Чан, который когда-то держал всех на плаву, когда-то находил правильные слова и был тем, на кого можно опереться. Теперь он стоял, стиснув челюсть так сильно, что лицо подёргивалось. Его кулаки побелели от напряжения. Хёнджин стоял рядом с Ханом, держал его за плечи, как будто боялся, что тот упадёт. Он что-то шептал, очень тихо, почти неразличимо. Его голос был как извинение. А Хан… Хан закрыл лицо ладонью, сгорбился, будто под тяжестью невидимого груза. Его плечи вздрагивали — сначала едва заметно, потом сильнее, сильнее… Он плакал. Молча. Беззвучно. Сынмин не мог поверить. Хан плачет. Из-за него?.. Почему?.. К горлу подступил острый, вязкий ком. Он хотел заплакать вместе с ними. Выть. Разрыдаться, как тогда, когда впервые остался один. Но слёзы не шли. Они горели внутри, выжигали глаза, но не находили выхода. Краем глаза он заметил, как Чонин обернулся. Их взгляды с Чанбином пересеклись — совсем на миг. Чонин едва заметно кивнул в сторону коридора, туда, где исчез Феликс. Там застыла тишина — тревожная, глухая. Чанбин медленно опустил голову. Затем коротко, резко выдохнул — и ушёл. Его шаги прозвучали гулко, так, что по позвоночнику Сынмина пробежал холод. Он смотрел, как широкие плечи Чанбина исчезают в комнате Феликса. И как дверь за ним закрывается — тихо, почти беззвучно. Но окончательно. Сынмин остался сидеть в центре чужой тишины. В этом чужом, слишком ярком свете, в воздухе, натянутом до предела. Он чувствовал себя фантомом. Пустотой. Ошибкой, которую никто не хотел. Сердце больше не билось в груди. Оно било внутри головы. В горле. В руках. В каждом вдохе. Он поднял голову — и увидел, что Чонин всё ещё смотрит. Не ушёл. Сидит и смотрит. Смотрит так, что хотелось провалиться сквозь пол, исчезнуть, развоплотиться. Он встал и подошёл на кухню, к Сынмину. Тихо. Осторожно. Сынмин вздрогнул, выдохнул. Ладонь вцепилась в подлокотник. Он был уверен: сейчас будет взрыв. Крик. Обвинение. Толчок. Наказание. Но Чонин ничего не сказал. Просто обошёл его, взял бутылку воды, стоявшую на столе… и задержался. Потом, не говоря ни слова, он аккуратно коснулся ручки кресла и покатил его в коридор. Сынмин не понимал, что происходит. Но не сопротивлялся. Колёса скрипели, и кресло медленно катилось по коридору. Шорохи казались слишком громкими. Каждый шаг, каждый звук — как гвоздь в грудь. Он не знал, что будет дальше. Но сердце било тревогу: «Что-то должно случиться. Что-то страшное». Он не знал, куда его везут. Но понимал — обратно. В тишину. В одиночество. В комнату, где всё началось. И где, возможно, всё закончится. «Может, если я исчезну… всё станет легче?» снова мелькнула мысль. Слишком знакомая. Слишком частая. Но исчезать он пока не умел. Оставалось только ехать дальше. И не дать слезам вырваться наружу. Пока что. Пока ещё держится. Чонин открыл дверь в комнату Сынмина и осторожно закатил кресло внутрь. Он остановился у кровати, поставил бутылку на прикроватную тумбочку и посмотрел на Сынмина. Его взгляд был долгим, вымученным — в нём не было злости, но и ни капли облегчения. Только пустота. Он коротко выдохнул, словно всё это время держал в себе воздух, и только тогда заговорил: — Прости. Мы… — Он запнулся, будто в горле застряли слова, которых просто не существовало. — Мы знаем. Твоя сестра сказала нам, что… тебе нужно, чтобы о тебе заботились. — Голос был тише, чем обычно, лишённый той холодной отчуждённости. Но и теплоты в нём не было — только усталость, растерянность. — Просто сегодня… всё пошло не так. Он снова отвёл глаза, будто не хотел смотреть Сынмину в лицо. — Будь здесь. Отдохни… если сможешь. — Теперь голос звучал хрипло, словно у него горло сдавило чем-то тяжёлым, и даже этот хрип казался чужим в гробовой тишине. — Ещё раз… извини. Чонин поднял взгляд и посмотрел прямо на него — так внимательно, что Сынмин почувствовал, будто он и правда видит всё, что он прятал от всех: его страх, тошнотворное опустошение, его горькое одиночество, которое становилось тяжелее каждого вдоха. Потом Чонин первым отвёл взгляд. Медленно развернулся к двери, шагнул за порог и, не оборачиваясь, аккуратно прикрыл её. А потом — чуть сильнее, чем нужно, захлопнул. Короткий сухой звук распластался по комнате, как приговор. И сразу стало так тихо, что Сынмин подумал, что перестал слышать. Он остался один. В комнате, где воздух словно загустел, пропитался всеми словами, которые так и не были сказаны. Тишина легла на плечи тяжёлым покрывалом. Он чувствовал, как что-то внутри него снова треснуло. Как будто он сам разваливался на куски. Что это вообще было? Почему за каких-то несколько минут всё стало таким… невыносимым? Почему они все кричали друг на друга? Почему Феликс… почему он смотрел на него с такой обидой, будто он предал их всех? Почему Хан плакал, сгорбившись, будто ему больше не хватало сил даже держаться на ногах? Почему Чан стоял с таким лицом, будто всё, во что он верил, рухнуло прямо у него на глазах? А он… он ведь просто сидел в своей комнате. Просто хотел проверить. Просто посмотрел в их сторону — и всё рухнуло. Как будто одного его взгляда хватило, чтобы вытолкнуть их в бездну. А Чонин… зачем он отвёз его обратно? Почему говорил так, будто правда просит прощения? Почему смотрел так, будто проверяет? Сынмин медленно провёл ладонью по лицу. Лицо было холодным, как будто его давно не касалось ничего живого. Почему всё это происходит? Почему им вообще есть до него дело, после всего, что они сделали? После года молчаливого презрения, от которого хотелось исчезнуть? После взглядов, в которых он был пустотой? И всё равно… всё равно он чувствовал, что виноват. Что это он стал причиной их сломанных голосов, горьких слёз, немой ярости. Что это он — гнилая сердцевина всего этого, то, что испортило всё. Он опустил руки и уставился на бутылку воды на тумбочке. Капля стекала по пластику, оставляя мокрый след. Почему даже этот след казался более настоящим, чем он сам? Что ему теперь делать? Как жить с этим комом в горле, с пустотой, которая разрасталась так быстро, что скоро должна была заполнить его всего? Он даже не заметил, когда его дыхание стало прерывистым. Он больше не понимал, что чувствует. Но одно он знал точно: всё, что произошло за эти минуты, оставило в нём новую трещину. Глубокую, ядовитую, которую уже невозможно было не замечать. Он всё ещё смотрел в одну точку — и вдруг, словно издалека, но одновременно изнутри, раздался знакомый голос. Холодный, как лезвие ножа, пронзающий его насквозь. «Ну вот, ты снова здесь. Один. Сидишь, как последний дурак, и думаешь, что сделал не так. А я тебе скажу — всё. Всё не так. Ты ведь знал, что так будет, когда вышел. Ты же хотел это увидеть. Признаться самому себе, что ты — причина их боли.» Сынмин вздрогнул и сжал подлокотник так сильно, что пальцы побелели. Он не хотел этого слышать. Не сейчас. Не снова. «Ты хотел их внимания. Ты хотел, чтобы они хоть раз посмотрели на тебя — как на живого. Чтобы заметили, что тебе плохо. Смешно. Им и так плохо, а ты… ты решил добить их своим видом. Молодец.» Голос тихо засмеялся. Этот смех был липким, как яд, и от него хотелось куда-нибудь спрятаться, хоть бы на миг. «Феликс рыдает. Джисон плачет. Чан готов всё сломать. А Чонин… думаешь, он заботится? Нет. Он тебя жалеет. Это не любовь. Это отвращение, завёрнутое в красивую упаковку. Им всем омерзительно смотреть, как ты корчишься. Но так проще. Жалеть проще, чем любить.» Сынмин опустил голову, будто мог сбежать от этих слов, просто отвернувшись. Но голос звучал в нём. И не собирался утихать. «Не делай вид, что не понимаешь. Я — это ты. И ты давно знаешь: ты не нужен. Ни им. Ни себе.» И вдруг голос оборвался, оставив за собой вязкое эхо. Сынмин сидел неподвижно, будто кто-то забыл его в этой комнате. Сердце билось в горле, тяжёлое и больное. Тишина была такой плотной, что казалось — если дотронуться, она лопнет. Пространство и время будто растворились в вязкой, душной темноте комнаты, превратившись в нечто призрачное и ненужное. Всё, что осталось, — это глухое, невыносимое ощущение тяжести, придавившее грудь так, словно кто-то невидимый, огромный и безжалостный сидел у него на рёбрах. Казалось, воздух вокруг был пропитан свинцом. Его было достаточно, но каждый вдох приходилось вырывать силой, как умирающий человек вытягивает последние капли жизни. Лёгкий свист, болезненный хрип — и странное чувство, что дыхание больше ему не принадлежит, что оно стало чужим и неловким, словно проклятием, от которого невозможно избавиться. Он не мог найти себе места. Ни внутри собственного тела, ни снаружи. Как будто его кожа стала тесной клеткой, в которую загнали всего его до последней искры, и теперь эта клетка не вмещала его. Он то двигал плечами, пытаясь стряхнуть невидимую тяжесть, то сжимал пальцы так сильно, что белели костяшки. Бесполезно. Всё тело оставалось невыносимо живым, зудящим, полным ощущения ненужной жизни. А душа — невыносимо тихой, ровной, как гладь застывшего пруда. Сынмин не сразу заметил, что его щека намокла. Первое прикосновение было прохладным и едва различимым — как робкий поцелуй дождя, забредшего случайно. Он моргнул, сбивая каплю, и почти сразу новая слеза, тяжелее, горячее, прорезала кожу от уголка глаза к подбородку, оставив влажную, горькую дорожку. За ней — ещё одна. И ещё. Каждая из них была похожа на каплю памяти, на боль, выжатую до последней капли. Он вскинул руку и с раздражением стёр слёзы тыльной стороной ладони — грубо, торопливо, почти со злостью, будто пытался стереть не только слёзы, но и сам факт их существования, всю эту непрошеную, ненавистную слабость. Но чем сильнее он вытирал, тем больше они появлялись. Казалось, они рождались из самой его сути, расползаясь трещинами по душе и ломая что-то тонкое, уже надломленное — и больше не склеиваемое. Он отвёл взгляд в тень — туда, где свет не мог достать, где всё казалось хоть чуть-чуть тише. Где-то в самом глубоком закоулке сознания мелькнула острая, отчаянная мысль: «Легче просто исчезнуть. Раствориться в воздухе, стать лёгким, пустым звуком. Исчезающим эхом. Быть никем. Быть невидимым. Чтобы никто не нашёл, не спросил, не напомнил.» Чтобы отвлечь себя хоть на секунду, он медленно дотянулся до бутылки с водой. Пальцы дрожали так сильно, что зацепили край тумбочки, коротко и громко стукнув. Этот звук показался невыносимо резким, чужим. Крышка открылась с сухим щелчком — таким обыденным, что он ощутил странный укол благодарности за то, что хоть что-то в этом мире осталось понятным. Он чуть не выронил бутылку — рука дёрнулась резко, неожиданно, — но в последний миг всё же ухватился крепче. Когда он поднёс её к губам, дрожь перешла в плечи, в шею, по позвоночнику пробежал спазм, будто тело тоже не выдерживало этой тишины. Холодная вода ударила в горло ледяной волной — слишком резко, до боли. Но в этом ожоге была какая-то ясность. Что-то настоящее. То, что было здесь. То, что он мог понять. Он пил жадно, быстро, с короткими, сбивчивыми вдохами между глотками, будто через эту воду пытался вдохнуть жизнь, которой так не хватало. Словно каждую каплю запускал прямо в сердце, чтобы хоть на мгновение заглушить пожар внутри — это едкое пламя стыда, одиночества и невыносимой тоски. Когда он наконец отнял бутылку, большая часть воды исчезла. Он выдохнул тяжело, неровно, и едва не уронил её обратно, промахнувшись мимо края тумбочки. Но больше не было сил сердиться даже на это. Слёзы не остановились. Они всё так же катились по щекам — горячие, предательские. И теперь он даже не пытался их вытереть. Пусть текут. Пусть капают. Он устал бороться с ними. Он устал бороться вообще. Он сидел в кресле, согнувшись вперёд так, будто хотел спрятаться в самом себе и стать меньше, незаметнее. Внутри всё дрожало, вибрировало от переизбытка чувств, как туго натянутая струна, готовая лопнуть. Мысли путались, наслаивались друг на друга — обрывки воспоминаний, образы, слова, которые он слышал совсем недавно и которые не отпускали. Всё звучало слишком громко и слишком пусто одновременно, как гул в голове перед обмороком. Он не знал, что ему делать. Не знал, что сказать. Не знал, куда деть себя и как жить с этим тяжёлым, серым грузом. Не было плана. Не было надежды, что всё как-то пройдёт. Только дрожь в пальцах, бессилие в груди и эта вязкая, непроглядная пустота, тихо, но упорно тянущая ко дну. И он просто сидел там, в полумраке, один на один с собой и с тем, от чего не мог убежать. И в эти секунды казалось — так будет всегда.Часть 21: Слишком громко после тишины
18 июля 2025 г., 18:30
Примечания:
Ну что, отдохнули пару глав?.. Хватит.
ПБ включена. Берегите себя и нервы.
Приятного чтения!
Сынмин провёл в своей комнате почти весь день, словно сам стал частью этого застывшего пространства. Время вокруг не просто текло — оно растекалось медленно и вязко, как мёд, пролившийся на пол и застывший в каплях. Он лежал, погружённый в тишину, и не знал, какой сейчас день недели. Казалось, будто сам воздух в комнате отравлен апатией и бессилием, настолько плотной, что дышать становилось трудно. Он выезжал всего пару раз — доехать до кухни за таблетками и заглянуть в туалет, просто чтобы не сойти с ума от ощущения, что стены с каждым часом сжимаются всё ближе, будто хотят поглотить его.
Но даже эти простейшие действия давались с трудом. Его тело будто налилось свинцом, каждая клетка сопротивлялась движению, не желая выходить из кокона безразличия. Это была не просто лень — это было ощущение, как будто внутри него всё умерло. Ни сил, ни причин, ни желания. Он не жил — он существовал.
Остальное время он словно растворялся в комнате, теряя очертания, будто становился её продолжением. Лежал или сидел, не двигаясь, с пустым взглядом, в котором не отражалось ничего — ни страха, ни надежды, ни боли. Только пустота. Его глаза то и дело поднимались к потолку — тому самому, что он знал наизусть.
Иногда он просто закрывал глаза и прятал лицо в одеяло — в тёплое, затхлое, с запахом пыли и отчаяния. Оно казалось единственным, что могло его укрыть, пусть и ненадолго. Под ним было душно, липко, как в ловушке, но в этой ловушке было хоть немного защищённости. Он лежал, уткнувшись в ткань, и слушал, как медленно стучит его сердце — слабое, усталое, почти чужое.
Комната, когда-то полная тепла, сейчас казалась враждебной. Всё здесь стало чужим: книги на полке, любимые когда-то фотографии. После ухода сестры из квартиры исчез не просто её голос, исчезла сама суть дома. Всё наполнилось какой-то пустой жизнью — шаги за дверью, бормотание телевизора, гудение холодильника. Они не приносили уюта, не говорили: "Ты не один". Они лишь напоминали, насколько он отдалился от всего.
Сестра была его якорем. Её голос — тихий, заботливый — был единственным, что мог вытянуть его из бездны. Даже её шаги по кухне… Всё это делало мир терпимее. Теперь же каждый шорох за дверью отдавался внутри глухим эхом, как в пустом колодце.
Иногда в полумраке он слышал, как кто-то проходил мимо по коридору. Скрипнула дверь. Щелчок на кухне — чашка, тарелка, кто-то налил воды. Но он не двигался. Он не хотел. Не мог. Он боялся выйти и столкнуться с этими взглядами. С тем, как Чонин смотрел на него — не жестоко, нет, — просто… проникающе. Слишком проникающе. Словно видел всё, что он сам прятал даже от себя. Этот взгляд пронзал грудь, тяжёлым грузом оседал внутри и не давал дышать.
Он боялся, что если увидит их снова — упадёт глубже. Что эта встреча вырвет из него остатки сил и швырнёт обратно в темноту. Он не был готов. Ни к ним, ни к себе.
Он просто лежал.
Думал.
Молчал.
Слышал, как вокруг идёт жизнь, но не чувствовал в ней своего места.
Голос — его личный демон, мучитель и отражение — обычно кричал в нём с самого дня. Сейчас он молчал. И это молчание оказалось страшнее. Оно звенело. Оно давило. Оно как будто напоминало: "Смотри, даже я тебя бросил."
Когда время в телефоне медленно подобрались к девяти вечера, он тяжело вдохнул, словно втягивая в себя всё горе, накопившееся за день. Воздух не хотел идти в лёгкие. Он был вязким, как будто напоён пылью и тоской. Сынмин провёл ладонью по лицу — по щеке, лбу, подбородку — и ему показалось, что он стирает не пот, а самого себя, будто надеялся стереть свою усталость вместе с кожей.
Эта усталость была не телесной. Она жила внутри, в груди, в костях, в самых глубинах души. Усталость от того, что ты больше не можешь быть собой. Что даже не знаешь, кто ты теперь. Хотелось спрятаться. Сжаться. Исчезнуть.
С огромным усилием он лёг поудобнее на кровати, чтобы не задеть ушибы. Каждое движение отзывалось болью — не только физической, но какой-то глубинной, будто даже кости внутри сжимались от страха и одиночества.
Он лежал так минуту, две, может десять — не знал. Просто смотрел на стену, где уличный свет рисовал тени — длинные, перекошенные, как его собственные мысли. А те и не приходили. Мысли исчезли. Осталось только чувство. Тупое. Плотное. Одинокое.
— Ладно… — прошептал он. Даже сам не понял, зачем. Может, чтобы напомнить себе, что он ещё жив. Что ещё может говорить. Хоть шёпотом.
Он медленно натянул плед, почти дрожа от движения, будто укрывался им не от холода, а от боли, от воспоминаний, от себя самого. Пальцы чуть цеплялись за ткань, словно ища спасения. Он выключил ночник, и комната погрузилась в мягкий, вязкий полумрак. За дверью тлел свет — далёкий, как чужая жизнь, к которой он больше не принадлежал.
Он закрыл глаза. И просто надеялся, что сон, каким бы он ни был, хотя бы на мгновение освободит его от этой тишины. От этой боли. От самого себя.
Примечания:
Что думаете?
Что происходит у них в головах?
Почему Феликс сорвался?
А Чонин — зачем он повёл его в комнату?
Минхо, Чан, Чанбин, Хан, Хёнджин — о чём молчали, когда просто смотрели в пол или в сторону?
Каждый сейчас будто на грани, но по-своему.
Как думаете, что будет дальше?