***
Казалось, что по ребрам царапали перочинным ножом, но это были когти. Чон У иногда уверял себя, что слышал от Него тихое мурчание, хриплое сопение. Он любил ложиться на него всем телом, придавливать к кровати, обвивать Чон У руками, класть свою голову тому на грудь. И спать. Это было не мило. Так Он прижимал его к матрасу, пользуясь резкой разницей в весе, и точно знал, что Чон У никуда не уйдет. Он его не держал, если честно. Просто не давал уйти. Чон У стал замечать за собой, что ассоциирует Его теперь не с исчадием ада, а с котом. И пускай милым созданиям было далековато до Его уровня, он уверял себя, что схожесть есть. Хотя бы в том, что кусается Он тоже больно. — Котёнок. Срывалось с его губ лишь в тишине, будто шорох ткани об ткань. Чон У не хотел так обращаться к Нему напрямую, поэтому дал такую кличку лишь в своей голове. Имя Котенка стало табу еще давно, а ласковое прозвище хотя бы не так сильно давило на раны в поджелудочной. Чон У не называл Его так от большой любви. Психопаты не способны на теплые чувства. Чон У если и не был психопатом полностью, то хотя бы имел зачатки. Объяснение уменьшительно-ласкательной формы было совсем простое. Он называл Его так, потому что у самого была аллергия на кошек. Если черные кошки и правда были вестниками беды, то его Котёнок стал прообразом самого Сатаны. Чон У не был уверен, что умеет подбирать метафоры правильно, но тривиальное название впилось иголкой под кожу и теперь он мог называть Его только так. Язык не хотел касаться нёба, чтобы называть Его Богом. А он и не касался. С каждым днем мурчание становилось громче. Проблески чужих глаз в темноте виднее. Чеширская улыбка возвращалась даже во сне. Коррумпированная чужим теплом жажда не угасала, томилась в груди, переходила ниже. Чон У часто ворочался под одеялом из-за кошмаров. Его захватывали в охапку большими когтями и заставляли не двигаться. — Почему ты не ешь..? — Я не ем людей. — Умр-р-решь с голоду… — Пусть так. Сознание превращало любой звук в рычание. Мягкие усы касались щек, мокрый нос утыкался в шею. Коготки рвали домашнюю футболку. Шершавый язык спускался ниже. Он смотрел на Его тень и всегда видел пару ушей. Это были рога. Сладострастные речи щекотали ухо. От Него не пахло рыбой. От Него вообще ничем не пахло. Он уходил из дома рано, возвращался домой поздно. Его нахождение здесь было ровно по расписанию. Расписание составлял сам Чон У. Называть свой дом домом было странно. Чон У не понимал, отчего. От него. От его присутствия здесь. От его отсутствия здесь. Двойные стандарты. Котам нельзя давать молоко, поэтому Он питался кровью, плотью, разумом, надеждами. Последним словом можно было назвать то, чего никогда и не было. Счастье, например. Надежда на счастье. От этого хотелось смеяться. Истерично, отхаркиваясь кровью. Постель вечно была смята, коты не умеют заправлять одеяло в пододеяльник и наволочку на подушку — Чон У любил лежать на полу. Один. Без Него. Без всех. Со своими мыслями. О Нём. Обо всех. Давать себя на растерзание было чем-то значимым в жизни, будто единственным правильным, нужным, важным решением, о котором его не просили. Ему диктовали делать другое. Он делал то другое, что нельзя было назвать другим. Парадокс. И все же он был цел: царапины на запястьях не считались чем-то цельным, чем-то больным. Шрамы по всему телу были противны Чон У: он не хотел Его пародировать, и если бы мог, зашил бы все до основания, перешил бы все свои конечности, проткнул бы спицей душу, протянул бы сквозь сердце белую нитку. Она бы стала красной. Потом черной. Потому что кровь давно прогнила, как и разум. — Выглядишь больным… — Всё в порядке. — Принести лекар-р-рства…? — Нет. Просто уйди сам. Иногда Чон У хотел умереть. Ему мешал Он — голос в голове, отражение в стёклах, собственные тёмные зрачки в зеркале. Всё было его. Всё было им. Он — боль и ласка. Он — спасение и смерть. И только по бесшумным ночам, лёжа в протравленной дихлофосом кровати под слоем пропахшего медью одеяла, на отсыревшей подушке Чон У с ужасом для себя и целого мира осознавал — всё становилось их. Он говорил как Он. Он думал как Он. Он был как Он. Чон У гнил изнутри. Собственными органами, потому что ничего не ел. Собственными мыслями, потому что не думал ни о чем. Только о Нём. Он — всё и ничего. Свет и тьма. Ненависть и… — Ты веришь в любовь? — Зачем спрашиваешь такие глупости, лапуля? — Я заметил, что моё сердце начинает биться быстрее, когда я думаю о тебе. А низ живота сводит. И дыхание прерывается, что я даже падаю в короткие обмороки. Но не умираю, к сожалению. — Это не любовь, мой дор-рогой. Это страх. Иногда когти цеплялись за плоть слишком сильно: будто Котёнок превращался в Коршуна. Будто он хватал бедного зайчонка за шкирку и уносил далеко, туда, в небо. А потом разрывал мягкую плоть острым клювом, заставлял багровую кровь капнуть на мокрый розовый носик, замарать белоснежную шубку. Нет, серую. Чон У усмехнулся, давясь кровью. Он же чернеет внутри. Значит, будет серым. Иногда мир разбивался на части, где Он есть, и где Его нет. Тогда становилось легче. Но думалось сложнее — как же мыслить без Него? Это же невозможно и абсурдно. Тогда Чон У слышал рядом с собой голоса: матери, какой-то девушки, какого-то мужчины. Сквозь туман небытия, поселившегося в голове, они все становились единым гулом, навязчивым, противным, будто писк мышей, крыс, других грызунов — и от этого хотелось позвать Его, своего Котёнка, чтобы он убрал, устранил, убил, уничтожил, избавил раз и навсегда. Несмотря на слёзы. Мир тогда становился слишком тихим. Тогда Чон У знал, что Он где-то поблизости. Что точно придет. Что точно укусит, залижет раны, уткнётся носом в шею, обнимет его всего, как в капкан. Тогда он начинает кровоточить. Рыдать красными слезами было высшей степенью эстетического удовольствия для Чон У — он будто мог на секунду почувствовать себя Богом, как Он. А он и чувствовал. Только цепи мешали распуститься крыльям. — Ты слишком тихий. Попробуй выр-р-рваться. — Не хочу. — Хочешь. Покажи, как ты умеешь. Как тогда, когда убивал меня. — Ты – не другие. — Ты тоже. И он попробовал — после этого оказался привязан к мягкой койке толстым слоем верёвок, цепей, нитей — чем угодно, лишь бы оставался лежать на месте. Чон У больше не давали лежать на полу. Чон У больше не мог погружаться в свою пустоту. Он и не был пуст внутри — это было сладким наваждением, как долгожданный оазис в пустыне, как залезть в тело мёртвого в камере морга. Чон У улыбнулся. Если бы он оказался в морге, он точно знал, в какое тело хотел бы залезть. В тело Бога. В тело его Бога. В тело Его Бога. В Тело Его Бога. В ТЕЛО ЕГО БОГА. Котёнок приносил тепло. Его можно было гладить. Его можно было чесать за ушком. Можно было целовать в милую мордашку. Можно было кормить свежим мясом. Только вот Котёнок скрёб где-то на душе. В груди, в почках, в желудке — везде. И от этого было сложно харкаться кровью. Зато металлический вкус на языке был сытным обедом. Только этим можно было по-настоящему питаться. А еще слюной, его и чужой, которая медленно текла по пищеводу глубоко вниз, а затем выбирала путь наименьшего сопротивления: оказаться в желудке, растворяя яд по клеткам дальше, или заглянуть в лёгкие, наполняя их чёрным дымом, сквозь который можно было потерять контроль над дыханием на секунду. Чон У нравились эти ощущения. Они делали его живым. Они делали и Его живым. Чон У в это верил. — Ты умир-раешь, кажется. — Знаю. — Тебе не грустно? Не досадно? Не обидно? — А тебе было? — Нет. Мне было хорошо. Я же от твоих рук умир-рал. — Я тоже умираю из-за тебя. Кажется, это честно. — В мире нет ничего честного, лапуля. Поэтому мы для него слишком чужды. — Ты забираешь меня к себе? — Посмотр-рим. Кажется, ты уже не нуждаешься во мне. Значит, справишься сам. — Не ври. Я знаю, что теперь ты не сможешь без меня. — Почему это? — Потому что теперь я — это ты. А ты — это я. Мы — это мы. —… — Почему ты молчишь? — Потому что ты разговариваешь сам с собой, лапуля. Он умер в январе. И Он умер в январе. Хотя, на самом деле, куда раньше — тогда, когда Котёнок намочил шёрстку под ливнем. Тогда умерли они оба. Чон У и Котёнок. Оболочка жила до тех пор, пока не перерезала себе когтями глотку. Красиво и трагично. Так, как они любили. С муками и болью. Так, как они любили. С нежностью и лаской. Так, как понимали только они.***
Палата быстро опустела, тело Чон У убрали на следующий же день после того, как он расцарапал себе горло. Похороны прошли быстро. Мать, Джиын, бывшие коллеги и другие знакомые — все пришли почтить его память, будто и не веря, что столько месяцев, проведенных в забытой всеми психушке, пошли коту под хвост. Хотя все понимали — Чон У бы и не вылечился. А отчего ему было лечиться? Он не был «болен». Он говорил сам с собой, игнорировал остальных и был агрессивен. Постоянно твердил о каких-то котах, но когда ему на терапию принесли настоящего, чёрного с белым пятнышком на носу, он тут же свернул ему шею. Это был лишь вопрос времени — то, когда Чон У покинет этот мир. Кто-то уверял, что и не Чон У это был вовсе — лишь пустая туша, не имеющая ни единого отголоска разума. Вот только на похоронах, пока мать бедного парнишки навзрыд рыдала у его портера, а остальные распивали алкоголь, на пороге появился он. Чёрный, как ночь. Как бездна. Как душа. Котёнок.