Я слышу твою боль.
Балкон ожиданий — Ты плакала
Улыбка сходит с лица так же быстро, как шоколад начинает таять в ладони. Спертый воздух забивает легкие. Хочется снова открыть окно, но кутающийся в одеяло Осаму не дает этого сделать, отталкивая от стекла одним своим видом. Непонятно откуда появившаяся жара заставляет пот проступить на лбу. Снова хочется на балкон. И несмотря на все еще идущую кругом голову, хочется покурить. Просто пропустить в легкие гадкий дым и потупить странную эмоцию, проявляющуюся так ярко. Это неловкость или смущение? Может, злость? Вряд ли. Он не хочет на кого-то накричать, впиться ногтями в ладони или в конце концов хлопнуть рукой по столу. Он просто хочет выбежать из помещения, как-то слишком резко ставшим камерой концлагеря, и почти бегом побежать туда, где ладони не будут потеть, а шоколад — таять. Ох уж эта несчастная белая плитка. На нее тошно смотреть, но разве Чуя посмеет выбросить ее, брезгливо отложить на потом и после вовсе забыть в чужой квартире? Ни в коем случае. Какая-то доля уважения к человеку, прямо сейчас трясущемуся в коконе одеяла, у него имелась. А значит, шоколад он заберет. Да, возможно, кому-то отдаст, но съесть сам не посмеет, ведь окажись кусочек на языке — и проглотить его не удастся. Все-таки шоколад будет отдавать горечью чужого извинения, бессмысленного, неловкого и незаслуженного. Зачем Осаму вообще открыл рот и заговорил на такую тему? Ведь это не было нужно ни ему, ни Чуе. Никто не нуждался в этих извинениях… Легкое наваждение после вручения подарка проходит окончательно. Теперь Накахара и вовсе опускает руки, снова не понимая, что происходит. Ему стыдно или жалко? Ему хочется успокоить или плюнуть в лицо? Нет. Все-таки ему хочется убежать и снова закурить. Желательно сразу несколько сигарет, чтоб точно не остаться в сознании. Белая плитка отправляется на полку под чужим пристальным взглядом, статуэтка — тоже. В отличии от шоколада, вилки, скрепленные между собой, не жгли кожу, не причиняли боль и уж тем более не оставляли на языке фантомный привкус горечи. Наоборот, на них было приятно смотреть. Глаза радовались, уголки губ ползли вверх, а пальцы так и тянулись к блестящим приборам. Все-таки было в этом что-то свое особенное, даже выручающее. Не зря ведь Чуя держал именно этот предмет в достаточно трудную минуту, пытаясь отвлечь внимание? Подходя к двери, Накахара слышит вполне ожидаемый вопрос, брошенный в спину: «Куда ты?» Была бы у него возможность, он бы промолчал, так как количество вопросов, озвученных ему в затылок, уже превышало позволительное количество, но, вспоминая слова Тачихары и самую малость Федора, он сдавливает своей гордости горло, обездвиживая на некоторое время, и начинает говорить: — Покурить. — Подожди, я с тобой. Как никогда сильно хочется недовольно цокнуть, но прилагаемые огромные усилия подавляют мерзкий позыв. На лице лишь появляется язвительная улыбка, а глаза хитро щурятся. — Как это «со мной?» Мне Тачихара сказал с тобой сидеть, так как ты болеешь. Если он увидит нас вдвоем на балконе — получу я. Так что, будь добр, сиди здесь, не выходи, не чихай. Может, за это время курить бросишь. — Не издевайся, — недовольно и в какой-то степени грубо проговаривает Осаму, высвобождаясь из объятий одеяла. — Посмотрел бы я на тебя, будь ты на моем месте. — Не пизди. Благо я не на твоем месте, и мне не отобьют ноги, если увидят, что я посмел высунуть нос на улицу, — Накахара, лукаво смотря на собеседника, опирается плечом на стену рядом с дверью. — Но ладно, хуй с тобой. Температура сильно высокая? — Тридцать семь и один. — И из-за этого Тачихара побежал в аптеку? — Накахара усмехается, начинает рассматривать свои ногти. Говорить про Мичизу неловко. Да и от одного его упоминания совесть начинает снова и снова просыпаться, гадко улыбаясь и шепча что-то неприятное и сдавливающее, напоминая об извинении, которое рано или поздно должно вылететь из его рта. — М-да, ведет себя как мамочка сыночки-корзиночки. Но ладно, хорошо. Пошли на балкон, — проговаривая это, Накахара видит, как Осаму, не дослушав до конца, уже встает с кровати и в одних только футболке и штанах чересчур близко подходит к двери, почти касаясь чужой руки своим предплечьем. — Подожди, — выставляя раскрытую ладонь вперед, продолжает говорить: — Это под твою ответственность. Если Мичизу предъявит мне хоть что-то, ты про сигареты вообще забудешь. — Ты мне типа курить запретишь? — Осаму поднимает одну бровь, не понимающе рассматривая собеседника. — И после этого Тачихара еще мамочка сыночки-корзиночки? Слышать что-то такое от Дазая непривычно, и Чуя невольно копирует его выражение лица, но гримаса остается ненадолго. Она почти сразу сменяется: брови сводятся к переносице, нижняя губа непроизвольно закусывается, взгляд притупляется. Накахара размышляет о том, что же такого сказал, и желание дать подзатыльник парню, достаточно умело повернувшему его слова против него самого, резко появляется и так же исчезает. Он не сможет ударить человека. И дело даже не в его особенности. Просто… К такому Накахара не привык, да и возможности не появится. — Ты меня просто не так понял, — в голосе проявляется едва заметная нотка раздражения. Чуя недоволен. Готовности к тому, что может возникнуть такая ситуация, не было и не могло быть. Наверно, ему просто нужно подбирать слова немного тщательнее. До балкона идут молча. Осаму, следуя за приятелем, бледнеет и трясется. Его знобит все больше и больше, да и недавняя ситуация сбивает с толку. А если он задел Чую своим высказыванием, слишком придрался к словам? Почему, зная о своей излишней болтливости во время плохого самочувствия, он не может закрыть рот? По-хорошему было бы неплохо извиниться, но неправым Дазай себя не считал. Или это не так? Неважно. Все равно разобраться он не успевает, так как поток мыслей прерывает ветер, ударяющий в лицо и забирающийся под одежду. Кожа мгновенно покрывается мурашками. Осаму, дергаясь, подходит к перилам балкона, укладывает на поверхность балюстрады локти и мычит, чувствуя, как холод разливается по телу. Некомфортно. Тело слегка ломит от нехватки никотина, слюна выделяется слишком быстро, так как сухой кашель, терзающий горло, превращает его рот в настоящую пустыню Сахара. Он чихает, вытирает рот и нос тыльной стороной ладони. Осматривается, пытаясь найти хоть что-то похожее на пачку сигарет, которая, в итоге, находится в чужих руках. Только вот загвоздка: сигарета оставалась одна. Все другие — их было немного, едва ли четыре штуки — переломаны и болезненно отхаркивают бурым табаком. М-да, последнее удовольствие у него отнято. Наверно, это и к лучшему. Курить с кашлем — такая себе затея. — Бля, — Накахара рассматривает сигарету, зажатую между пальцев. Отдавать последнее — не в его стиле, но что-то, мягко подсказывающее, заставляет его протянуть никотиновую палочку фильтром вперед, предлагая Осаму. — На, кури. Я уже свое выкурил за сегодня. — Не, последнюю даже ментам не стреляют, спасибо. — Да бери ты, у меня и так голова кружится, — уговаривать кого-то очень странно, но Накахара не думает об этом. Мысли забиты совершенно другим — чужими словами, произнесенными с русским ненавистным акцентом. — Обойдусь. — Не жертвуй, а, — Осаму кашляет, вздрагивая. Футболка особо не греет, а ветер начинает завывать все сильнее, угрожая организовать не только повышенную температуру, но и ангину. — Кури. Я у Тачихары потом попрошу. — Ишь ты, блять, какой, — неразборчиво бурчит Накахара с фильтром в зубах. — Как хочешь, заставлять не буду. Пиздуй в дом тогда, нечего тебе тут стоять. — Подышать хочу. Лицо застилает чужой сигаретный дым. Смешок, изданный сквозь зубы, доносится с левой стороны, и Осаму невольно ежится. Несомненно, ему мешает холод, но понимание того, что не только в нем дело, не дает расслабиться. Непонятная тревожность нарастает все больше и больше, и дыхание в итоге конкретно спирает. Наверно, это из-за его языка. Он — его враг. Так говорил Одасаку… Все дороги ведут к нему. Ничего хорошего это не сулило, и Осаму, не успевая развить травмирующую тему у себя в голове, переводит мысли на что-то более приятное, но все же не дающее расслабиться. Белая плитка шоколада… Дазай чувствовал себя не в своей тарелке, когда держал ее в руках и просто думал о ней. Но, благо, как только он передал сладость в чужую ладонь, груз с плеч упал, тем самым развязав язык и позволив уткнуть Накахару носом в собственные слова, словно шкодливого котенка в лужу мочи. И это далеко не было чем-то вежливым и культурным. Хотя какая разница? Разве Чуя когда-то вел себя лучше? Хватит того, что он пошутил про Тачихару за его же спиной, причем не в самом лучшем контексте. А ситуацию про имя можно вовсе не упоминать. Разве тогда он поступил вежливо? Нет. А Осаму? В какой-то степени тоже нет, так что они квиты. Взгляд падает на палец — длинный, тонкий, кривой, с отсутствующей ногтевой пластиной. Сразу темнеет в глазах. Сознание рисует яркий образ Одасаку, улыбающегося, с линией закатного солнца в волосах, изящной и острой линией челюсти, с всегда уставшим взглядом голубых глаз, под которыми часто залегали пугающие синяки, с тонкими губами, всегда сжатыми в ровную линию. Но если бы это был всего лишь образ, Осаму не сходил бы с ума. Он чувствовал его запах — устоявшееся зловоние табака вперемешку с ароматом свежести, которой почти всегда пахла его одежда. Подобное сочетание всегда поражало Дазая. Неудивительно, ведь Одасаку — ходячий оксюморон абсолютно во всем. В запахе, в голосе, но только не во внешности и поведении. Они соответствовали друг другу. Всегда. Но Осаму не замечал этого. Смотрел сквозь призму пластиковых розовых очков, которые мало того, что изменяли цвет всего вокруг, так еще и размывали все ровные и витиеватые линии, искажая и скрывая правду. И что же из этого вышло? Вспоминать не хочется, но за него все делает мозг. Он даже настойчиво указывает ему, что температура на улице такая же, как была тогда, в мастерской, и говорит чужим голосом, что… Розовые очки бьются стеклами внутрь. Дежавю. Температура на улице становится точно такой же, как тогда, и уши терзает знакомый голос. Боль пронзает палец, на языке оседает мерзкий привкус чужого плевка. Осаму испуганно оборачивается в сторону Чуи, не замечая какой-либо активности или намека на желание начать диалог. Холод сковывает. В голове отбивают колокола, а в носу стоит устойчивый запах свежести, перемешанный с терпким зловонием табака. Мысли заполоняют ужасные вещи, и теперь некогда фантомная боль вполне перерастает в настоящую. Пейзаж перед глазами, не перестающий темнеть далеко не из-за заходящего солнца, сменяется чужим, грубым лицом. Ничего, сейчас это пройдет… Нужно заставить свой мозг думать о чем-нибудь другом. Например об… Окнах. Становится только хуже. Осаму не может сконцентрироваться на свету в соседнем здании, и теперь мысли мрачнеют буквально на глазах. К запаху свежести и табака мешается зловоние перегара, привкус чужой слюны на языке приобретает новые кисловатые нотки, а Дазай молодеет на четыре года. Но это не конец. Последним гвоздем в крышке гроба оказывается давно знакомое, но отвергаемое ощущение — ощущение чужих фантомных прикосновений, которые Осаму оставлял на коже собственными руками, кажущимися теми грубыми, мозолистыми и холодными ладонями. Не думая о последствиях, Дазай выпаливает первое, что приходит ему в голову — травмирующее, но куда более легкое, чем все остальное: — Смотри, какой там свет красивый, — проговаривает Осаму, надеясь, что упоминание «спасительного отвлечения» лучше подействует в диалоге, а не в мыслях. Но голос обрывается, а рука, выставленная в указательном жесте, жутко трясется, что не остается незамеченным. Видимо, даже пытаться тщетно. — Нежный такой, — он ловит себя на мысли, что никакой нежности не видит. Никогда. Окна, периодически выступающие в роли спасения, вызывали спорные эмоции. Они то превращались в интересную путаницу линий и теней, полностью переключая на себя внимание, то складывались в жуткий портрет в стиле авангарда. Предугадать, чем сегодня предстанут окна — невозможно. И Осаму не мог. Он уже жалел обо всем сказанном, о том, что вообще смотрел на здания. Мысли только сгущались, становились темнее, а портретов вокруг становилось все больше и больше. Они опускались на стену с громким деревянным стуком, трескались, смотрели, шептали, моргали и становились все уродливее, уродливее, уродливее. Пигмент с них сходил почти полностью, становясь серым. Теперь когда-то яркий авангард, становясь обесцвеченным, кричал что-то о том, что он — истинный реализм с его правилами. Но, как ни крути, реализму не стать черно-белым, а авангарду — темным и понятным для каждого. И окнам, в которых отражалось знакомое грубое лицо, тоже никогда не стать таковыми. Хотя почему им? Стекла-то ни в чем не виноваты. Тяжелая ноша лежала на других плечах — плечах того, кто блистал в отражении. — Какой нежный свет? У тебя уже от температуры шарики за ролики пошли, да? — Накахара, делая затяжку, поворачивается к собеседнику, в непонимании поднимая бровь. — Свет как свет. Не знаю, чего ты до окна доебался. Внутри все бурлит. Волнение накатывает новой волной. Теперь прокуренный голос, терзающий барабанные перепонки, гармонирует с другим — таким же, но не раздражающим, с куда более приятной хрипотцой. Хотя дело даже и не в голосе собеседника. Дело в словах — вроде и не таких обидных, но все равно задевающих что-то в душе. Боль в пальце усиливается. Осаму нещадно трет «голое» место, пытаясь хоть как-то облегчить положение. Ничего не выходит. Ему лишь начинает казаться, что его обнимают чужие руки, зажимают горло ладонью и говорят на ухо: «Посмотри на все трезво, Дазай. Ты уверен, что все нормально?» Хочется содрать с себя кожу. Запах сигарет начинает раздражать сильнее. Желание убежать и скрыться в квартире навязчиво наступает на пятки, но в то же время держит на балконе, противоречиво шепча, что там также плохо. Здесь он с человеком. Человеком, который может отвлечь… Разве от присутствия Чуи ему лучше? Пока что нет. И ему хочется плакать. — Чего ты нервный такой? — проговаривает Накахара, туша окурок о поверхность балюстрады и оставляя серый, грязный след. — Холодно, да? — Самую малость. Но все в порядке, — голос в голове вторит вместе с его речью: «Все ненормально. Ты по уши в дерьме. Я устал тебе это объяснять». — Освежиться никогда не мешает. — С температурой, ага, — Чуя, недолго думая, начинает расстегивать пуговицы на рубашке. Нет, это не из-за чувства ответственности или из-за возникшего желания позаботиться о каком-то остолопе, который не понимает серьезности всей ситуации и намерений не щадящей погоды. Просто грубая ткань уже начала натирать ему запястья. Всего лишь… Он понимает, что дело не в одежде. Просто не надо об этом думать, ладно? — Ну ты это… — руки замирают, запястье отдает фантомной болью. Он не снимет рубашку. Ни за что. — Короче, подожди меня. Сейчас тебе что-нибудь принесу из шкафа Тачихары, пока ты совсем не окоченел. Накахара, делая пару шагов к балконной двери, уже собирается надавить на ручку, но его останавливает чужой голос: — Подожди. Можешь просто постоять здесь?.. Он не успевает опешить от такой просьбы, но все же останавливается. Непонятно, что его больше поражает: то, что Осаму подумал, что Накахара — тот самый человек, который может просто постоять на балконе именно с ним, или же то, что он правда остановился и был готов слушать. Странно, однако. — Допустим. Боишься, что тебя кто-то утащит, пока я буду в квартире? — пытаясь перевести все в нелепую шутку, Накахара снова подходит к балюстраде, опирается на нее локтями. До его сознания начинает медленно доходить причина собственного поведения. Дело в чужом голосе. Отчаянном, самую малость испуганном и обеспокоенном голосе. Ему должно быть все равно, но интонация уж больно походит на его собственную, меняющуюся так же в моменты упоминания матери даже в самом нелепом диалоге. — Нет, я просто целый день один. А тут такая возможность провести с кем-то время, — проговаривает Осаму, продолжая безжалостно тереть подушечками пальцев место, кажущееся беззащитным почти всегда. — И мне не холодно, правда. Просто знобит немного. Не говоря лишних слов, Чуя опускает голову, не перестающую кружиться из-за новой дозы никотина. Мысли начинают играть в настоящие догонялки, и Накахара не знает, за какую из них ухватиться в первую очередь, поэтому гонится сразу за тремя, в итоге не хватая ни одну. Сестра, Федор, Осаму со своим самочувствием… Все трое переплетаются в один толстый и крепкий канат. Чуя правда пытается взобраться по нему наверх, увидеть свет и решение проблем, но три фундаментальные нити скользят, расходятся где-то в самом конце пути и сбрасывают с себя лишний груз в виде человека, мешающего строить что-то свое, гадкое и терзающее. И Накахара, с ушибленной спиной и содранными ладонями, просто садится на холодную землю, оглядываясь. Там, в темноте, он видит все три конца каната, свисающие с потолка. И, хватаясь за один из них, — за тот, что ближе — ему удается увидеть свет. Да и голова, взбудораженная ударом и никотином, кажется, перестает кружится так сильно. — Кстати, вот тот свет в окне, который ты показывал, — Чуя сам не понимает, что говорит. Но разве это мешает ему продолжать? — Правда не такой плохой. Но не нежный. Хуйня твои метафоры, или как это там. Его лицо безмятежное, но это не значит, что мысли не тревожат голову. Почему Осаму начал говорить про несчастные окна? Попытался отвлечься от чего-то или просто решил завязать диалог? Явно не второе. Накахара уверен в этом так же, как и в сценарии своей жизни, давно прописанном в голове. Человек, правда желающий завязать диалог, вряд ли начнет его с фразы: «Смотри, какой там свет красивый». Да, конечно, у всех свои причуды, но это правда переходит все границы. И даже под дулом пистолета Чуя никогда не скажет, что такое начало диалога — вполне нормальное и нисколько не странное. Больше это походит на пьяный лепет друга, выпившего больше, чем дозволено, и уснувшего на балконе вечером, когда только начали зажигать свет в окнах. Либо же на слова человека, который слишком волнуется и пытается хоть как-то отвлечь себя от странных ощущений. — Ну кстати, — Чуя присматривается к шторам в чужом окне. — Вполне себе забавное развлечение — окна разглядывать. Можно еще надумать всякого. Чем больше он говорит, тем больше понимает, что вообще происходит. Окна для Осаму — это почти то же самое, что и крыша для него. Там, на высоте, Накахара может расслабиться, вдохнуть полной грудью, но и спрыгнуть — тоже. А Дазай, рассматривая светящиеся стекла, может отвлечься. Только от чего? Накахара не знает. Да и не уверен, что хоть где-то прав. Тяжело это… Попытки понять человека, с которым он почти не общается, отнимают у него много сил. — Ага, — голос слегка подрагивает, руки не могут успокоиться и ходят почти по всему телу. — Это очень забавно, — в окнах отражалось лишь знакомое лицо, которое Осаму пытался забыть уже несколько лет, и ничего способного вызвать улыбку в этом не было. Наоборот, хотелось плакать. Но это не так страшно. Куда страшнее то, что паршивое отражение начинало напоминать о не самых приятных вещах, которые сами собой всплывали в голове… Его организм не подвластен ему самому, а боль, вызванная чужими руками — подавно. Голова кружится. Волосы, намотанные на чужой кулак, приносят дискомфорт. Он хочет кричать, но во рту снова ощущается паршивая тряпка. Чтобы открыть глаза, нужно приложить огромные усилия. Тяжело. Он чувствует, как спина скользит по холодному полу, кожа истирается, появляются красные безобразные пятна, которые через день не позволят спокойно лежать на кровати. В нос вгрызается все тот же запах перегара. Это не закончилось. Вокруг него по-прежнему стоят шесть человек, а седьмой, видимо, тащит его за волосы не пойми куда. Теперь становится по истине страшно. Да, Осаму не из пугливых, и он знает, как выглядят обычная травля и унижения, но то, что происходило сейчас, не было похоже на что-то из этого. Хотя, может, его сознание, подчиненное стрессу, путает все и рисует дополнительные ужасающие картинки? Может, над ним просто издеваются и не хотят сделать что-то, что слишком навредит его здоровью? Он тешит себя этой мыслью и не замечает, когда она растворяется в запахе древесной пыли. Холодный металл, прислоненный к раздраженной коже, посылает по телу импульсы, заставляющие отпрянуть от, как оказалось, распиловочного станка. Его поведение вызывает у какого-то парня смех. По ногам что-то ударяет. Приходится схватиться за лодыжку, тихонько взвыв от боли. Снова смех. Теперь смеется не один человек, а вся компания. Интересно, Одасаку тоже смешно? Его голос Осаму не может распознать во всей какофонии звуков. Но быстро бьющееся сердце не дает обмануть слух, и теперь он слышит чужой голос громче всех. Хочется плакать. Слезы и так льются по щекам, но Дазай не позволяет себе даже тихонько всхлипнуть. Он в принципе старается не издавать звуков, даже пытается реже дышать, в надежде, что о нем забудут. Не помогает. Какой-то особенно заинтересованный в нем тип наматывает его волосы на палец и резко дергает вверх, пытаясь вырвать и доставить еще большую боль. — Я так со своей кошкой делал, — над ухом раздается мерзкий голос, более походящий на скрежет по металлу. — У нее шерсть была длинная-длинная. Я ее на палец наматывал и, — парень делает небольшую паузу, после чего снова дергает Осаму за волосы. На этот раз пару волосков остаются в его руке. — Вырывал. Она орала так, что уши закладывало. Ну а моя мамаша, шалава паршивая, орала на меня, мол: «Что ты творишь, ей больно!» Ну а кого ебет чужое горе? Я над этой кошкой издевался, как мог. А мамаша-то не понимала, чего я так. К психологам водила, кошку у бабки оставляла. А мне просто нравилось. Да и мать это животное ебаное больше любила, — парень снова делает паузу и пытается вырвать прядь волос. — С чего я взял? Да потому что, блять, она могла войти в мое положение и не забирать «игрушку». Мне было двенадцать, я просто познавал жизнь. Теперь Осаму едва ли сдерживал слезы и вырывающиеся изо рта всхлипы. Нет, не от боли или чего-то в этом роде. Ему было жалко животное. И кошечек, и собачек он любил с самого детства. Да даже мышек, иногда пробегающих у них дома. И любое упоминание того, что эти милые существа могут страдать, вызывало в нем безумную печаль. Поэтому и сейчас, слушая гадкий рассказ обиженного на жизнь человека, он плакал, на этот раз не стесняясь издавать какие-либо звуки, искренне хотел ударить гнусного живодера или сказать хотя бы слово, но у него не было сил даже встать, а язык не поворачивался от беспомощности. Хотелось удариться головой от своей же слабости. — Ебать ты дегенерат, — слова, звучащие где-то со стороны и озвученные незнакомым до этого голосом, ощущаются бальзамом на душу. — Кошка-то тут причем? Это ты родился с лишней хромосомой, а не твоя мать любила животное больше, чем тебя, познаватель хуев. Не зря она тебя в приют сдала. Было бы у меня такое дитятко, я бы вообще ногами его захуярил, не то что так легко избавился. С его головы убирается чужая потная ладонь, а слова человека, к которому Осаму испытывал лишь жгучую ненависть, летят куда-то в сторону: — Что ты сейчас сказал? — глаза парня наливаются кровью. Тяжелыми шагами он направляется к человеку, смело озвучившему собственные мысли. Осаму же в это время обнадеженно смотрит на оставленную открытой дверь. Ноги, отдающие непонятно откуда взявшейся ноющей болью, отказываются двигаться, поэтому Дазай, недолго думая, ползет, предварительно выплюнув тряпку. Он не шумит, не дышит, просто пытается приблизиться к двери, прислушиваясь к чужим словам, вскоре перерастающим в драку. Происходящее прямо сейчас играет на руку, и как никогда вовремя отвлеченное всеобщее внимание хоть немного, но радует. Конечно, до того момента, пока кто-то не наступает ему на ногу, останавливая. Досада разливается по телу вместе с болью. Конечности, совсем недавно онемевшие от стресса, снова говорят ему: «Теперь могу работать, побежали!» Но он не может. Дергается, кричит, брыкается, но все равно остается на месте, окончательно выбиваясь из сил. Слабость снова атакует, и никакой выброс адреналина или чувство опасности не могут помочь. Особенно после родного голоса, раздающегося над ним: — Куда ты так быстро? Осаму, ты как обычно бежишь. То липнешь, то уходишь… Определись. — Одасаку, пожалуйста, отпусти… — Не-а, — Дазай слышит, как в чужом голосе проскакивает ехидная ухмылка. Кровь мгновенно стынет в жилах, а тело, кажется, снова немеет, но с большей силой. Голова начинает раскалываться, в ушах невыносимо звенит. — Все только началось. Перепалка стихает. Все, взбодрившиеся легкой дракой с парой пьяных пощечин, снова акцентируют внимание исключительно на нем. Хочется громко застонать от отчаяния, но горло сводит спазмом, и все, что удается сделать Осаму, это поджать руки под себя, боясь за пальцы. Но какую бы позу он не пытался принять, его все равно хватают за руки и ноги, снова усаживают у какого-то станка, смотрят в лицо и улыбаются. Особенно ухмыляется тот парень, гордящийся издевательством над бедной и беззащитной кошечкой. Глаза снова застилает соленой пеленой. — Ну что, сегодня побудешь моим котеночком? Шепча себе под нос тихое «не надо», Осаму пытается закрыть лицо, чтобы скрыть слезы, накатывающие новой волной, но его руки грубо хватают за запястье, пригвоздив по обе стороны от головы. Ощущение наготы перед человеком, прямо выражающим желание навредить, заставляет поджать колени к груди. Только вот его поза забавляет больше, чем спасает. Теперь он ощущает себя совсем уж «голым». — Боишься? Ну бойся, бойся. Потом, может, хоть мужиком станешь, а не бабой с яйцами, как тебя называет мой один хороший знакомый, — парень поворачивает голову к Одасаку, стоящему над ними, подмигивает, но Дазай этого не замечает, так как крепко закрывает глаза, окончательно сбивая дыхание. — Ну ладно. Давай, вставай. Чего хнычем? Думал, тряпку грязную пожуешь и отделаешься? Не, не пойдет так. Осаму активно мотает головой в разные стороны, пытаясь прижать схваченные руки к себе, но к щеке резко припечатывается хлесткая пощечина, на пару минут сбивающая с толку. И пока он пытается прийти в себя, его резко дергают вверх, заставляя встать на онемевшие ноги и почти сразу упасть мучителю на грудь. — Фу, блять, — парень брезгливо сбрасывает подростка с себя, но все равно держит за руку, не позволяя упасть на пол. Колени волочатся по дощатому полу. Под кожу вгрызаются занозы, но он почти не чувствует их обвиняющие укусы. Они стонут под одеждой: «Жалкое бешеное животное. Почему ты не можешь ответить, а?» — но Осаму игнорирует. Ладони потеют, слух становится хуже. Он снова на грани потери сознания. Словно под толщей воды до него доносится чужой смех вперемешку с отвратительным голосом. Слезы все еще льются по щекам, но почти не ощущаются на коже. Под коленями ощущается что-то твердое и гладкое, палец обжигает холодом, а вскоре и отрезвляющей болью. Глаза распахиваются слишком широко, тело извивается. Кто-то снова смеется. Перед глазами стоят облезлые, голубые тиски, в которых, словно остервенелый, парень-живодер зажимал его палец, добиваясь хруста. Больно. Боль пронзает почти всю руку, и ему приходится привстать и сесть обратно, лишь бы отвлечь себя от неприятных ощущений. — Ух ты, какие мы подвижные. Больно, наверно? Ну ты не переживай, — кто-то сзади бьет его по плечу, заставляя выпрямиться. — Это так, цветочки. Он визжит, когда кто-то сзади пропихивает пальцы ему под ключицы. От боли приходится изогнуться в спине, вызывая новую волну смеха. Слезы брызжут из глаз. Страх больше не преследует. На его замену приходит полное отчаяние, грызущее шею при каждом взгляде на Одасаку, который просто наблюдает, пьяно улыбаясь. Кажется, его холодный взгляд — истинное наказание, а та боль, которая заставляет его тело дрожать и извиваться, и вправду цветочки. — Сейчас будет самую малость больно. Совсем чуточку. В чужом голосе прослеживается саркастичная ложь. Осаму даже не успевает подумать, что последует за чужими словами, как к его пальцу прислоняют грязные пассатижи, неосторожно хватающие ногтевую пластину. Приходится закрыть глаза. Нет, не от страха, сковывающего по рукам и ногам. От нежелания видеть чужую фигуру, спокойно смотрящую на его мучения. — Э, нет. Глаза-то открой. Не хочешь, да? — на его глазные яблоки давят подушечками пальцев в попытках поднять веки, но Осаму, стараясь из последних сил, жмурится сильнее. — Эх ты, блять. Ладно, твой выбор. Внезапность страшнее. Теперь чужие пальцы перемещаются на его рот. Дазай стискивает зубы, дрожит. Пассатижи крепче хватаются за его ногтевую пластину. Ужас застилает и так густую тьму перед глазами. Тело сковывает, язык — тоже. В какой-то из моментов ему кажется, что он умирает, но наваждение быстро рассеивается, а на его замену приходит боль. Такая боль, которую он не чувствовал никогда в своей жизни. Осаму громко мычит в унисон парню, визжавшему от боли в прокушенной ладони. Палец, оставшийся без ногтевой пластины, кровоточит и отдает острой болью. Дазай пытается высвободить его из тисков, но ничего не получается. Глаза по-прежнему закрыты, но рот не зажат, поэтому он сам не замечает, когда начинает кричать во все горло. Кажется, в эту минуту вокруг него никого нет, лишь боль и мысли, отчаяние, страх, далеко не доминирующий в его положении. И единственное, что держит его в этом мире — синие тиски, ни в чем не виновные, но такие ненавистные, концентрирующие на себе все внимание и захватывающие настолько, что Осаму даже не замечает, как в нос снова ударяет запах перегара. — Расходитесь, я вам сказал. Хватит на сегодня. — Но… — А ты тем более идешь на хуй. Играй, но не заигрывайся. — Сам сказал, сам выебнулся. Ты же стоял и смотрел… — Я думал, что тебе хватит мозгов просто попугать, а не делать. Но ладно, что сделано, то сделано. Расходитесь, я вас позже найду. — А схуяли? Запах перегара и чужой голос над ухом исчезают. Им на замену приходит звук глухого удара. Осаму интересно, что происходит, но он не осмеливается открыть глаза, громко плача от боли. Правда звуки ему приходится издавать недолго. В нос снова ударяет зловоние перегара вперемешку с сигаретами и свежестью, поэтому он замолкает, стараясь отодвинуться от человека как можно дальше. Тиски, сдавливающие палец, позволяют отползти лишь на пару сантиметров. — Открой глаза. Он старательно мотает головой в разные стороны, жмурясь сильнее. Перед глазами появляются яркие белые звездочки, прыгающие туда-сюда. Они позволяют отвлечься на пару секунд. После все внимание забирает резкая и острая боль в пальце. Но какими бы ни были неприятные ощущения, над ними доминирует резкая легкость, позволяющая двигаться свободно и даже отползти к стене, а позже и открыть глаза, заранее пряча руку за спину. Тепло. Его ладони тепло и мокро. Вязкая жижа движется к его запястью, пачкает заднюю сторону футболки. Кажется, что все липнет к телу. Одежда, кожа, пот, которым Осаму обливается уже не первую минуту. Все это создает неприятное ощущение дискомфорта, перемешанное с постоянной болью где-то в районе ладони. Хочется бежать, но от чего? — Молодец. Не лей слезы лишний раз. Тебе не идет, — Одасаку медленно надвигается к Осаму, но тот, словно ужаленный, вжимается в пыльную стену сильнее, превращаясь в маленький дрожащий кокон. Был бы здесь кто-то кроме Сакуноске, засмеялся бы в голос. Но ничего даже похожего на смешок не издается, и грязная мастерская тонет в тишине, изредка разрезаемой чужими всхлипами и испуганным «не подходи». — Больно? — произносит Ода, подходя ближе. Когда расстояние становится совсем уж мелким, подросток падает рядом с Осаму, еще долго принимая удобную позу. — Дай посмотрю. Одасаку протягивает к Дазаю руки, но лишь слышит громкое и раздраженное: — Не трогай! Почему ты ведешь себя так, будто ничего не произошло?! — А что-то случилось? — Сакуноске гадко улыбается. — Поверь, ты еще скажешь мне спасибо. Просто не сейчас. Ты дай-то руку. Я не уверен, что ты будешь рад кривому пальцу в будущем. — Пожалуйста, просто уйди. — Нытик. Для того, чтобы принять правильное решение, у него нет времени. Оскорбление, выброшенное почти плевком, вызывает чувство вины, поэтому он протягивает руку к Одасаку, и ту резко дергают в правую сторону, заламывают. Приходится вскрикнуть, после — разочарованно всхлипнуть. Дыхание снова сбивается, хотя нормализовывалось ли оно? Осаму не знает. У него не было возможности обратить на это внимание. Но какая разница? Разве это имеет какое-то значение, когда рядом Ода? — Может быть немного неприятно. Не ори. Просто сказать «не ори». Но вот что с выполнением просьбы? Боль от руки разливается по всему телу. Он орет в голос, когда чувствует, как палец дергают на себя, неслучайно хватаясь за самый кончик. Безумно больно. Слезы не по собственной воле брызжут из глаз. По пальцу стекает кровь, которая вскоре пачкает чужие ладони. Досада бьется где-то в груди, пытаясь драться со страхом. Пока что ей везло, и она смело отправляла нужную эмоцию в нокаут, но как долго это продолжится? От силы пять минут? Наверно. Ведь чем дольше Одасаку находится рядом с Осаму, тем больше дрожало все тело, а дыхание стремительно сбивалось. — Зачем ты это делаешь?! — на последнем слове голос срывается на крик, как так на рану, оставшуюся после ногтевой пластины, давят с огромными усилиями. — Когда тебе умышленно причиняют боль, не протягивай руку, чтобы получить вдвойне. Он давит на рану еще сильнее. Подросток, извивающийся в его руках, кричит громче. Для кого-то такая картина — сущий мед, но для Одасаку это лишь процесс обучения. Поэтому, когда подросток почти срывает голос, он отпускает чужой палец, небрежно вытирая кровь об собственные штаны. Находится рядом с телом, сворачивающимся в комочек и так старательно пытающимся скрыть самое слабое место на данный момент, не хочется, поэтому он встает, не пытается отряхнуться и грубо произносит, засовывая руки в карманы: — Жизнь тебя ничему не учит. Надо было позволить издеваться над тобой дальше. Может, тогда бы ты не думал, что я могу помочь. Но ладно, как известно, розовые очки бьются внутрь. И я очень надеюсь, что сейчас от твоих не осталось даже оправы. Удачи, Осаму. Последнее, что он слышит, это глухие удаляющиеся шаги. Больше ничего. Глаза и вправду начинает щипать, провоцируя слезы, а на переносицу перестает что-то давить. Зато палец отдает безумной болью без чего-либо еще. Разве так лучше? Из мыслей его вырывает чужой голос. Осаму не может понять слов, но интонация прекрасно передает недовольство собеседника. На удивление, неловко не становится. Недоволен и недоволен, какая разница? Он не может обращать внимание на такие мелочи, когда в глазах собираются слезы и уже норовят проскользнуть по щекам, стремясь к подбородку… Слезы? Только сейчас Дазай замечает, что дышит слишком громко и прерывисто, что глаза стремительно намокают еще больше, а колени дрожат настолько, что даже приходится опереться на перила всем телом. Это просто озноб, да? Температура поднялась слишком высоко, вызвала неприятные ощущения… Он понимает, что это не так. Причина такой реакции тела была ясна, как день. Но хочет ли он признавать это? Да, хочет, но не желает вспоминать все происходящее там, на пыльном полу, а после и в холодной постели напротив запотевшего и облепленного снегом окна. — Тебе плохо? Ты чуть стоишь, — Накахара подходит чуть ближе, но все равно держится на достаточном расстоянии во избежание случайного прикосновения. — Ответь ты мне, ебанный твой рот! Совсем не понимаешь, что происходит? — Все нормально, — голос предательски дрожит в самом начале и остается хриплым до конца. Он пытается перевести дыхание, но из горла вырывается лишь прерывистый вздох, не остающийся незамеченным. Снова молчание, вызванное не пойми чем. Дазай закрывает лицо руками, чувствуя фантомный холод приютской комнаты. Даже в полной темноте он видит то самое окно, держит в ладони собственную руку, игнорируя идущую из раны кровь, рассматривает горящие окна многоэтажки и фантазирует. Фантазирует, пытаясь притупить гадкие, колющие ощущения. И у него даже получается. Видя яркий желтый свет в окне он думает, что прямо сейчас в той комнатке весело отмечают новый год. Дочь нежно целует маму в щеку, обнимает папу, прижимаясь лицом к его щетине, которая колется даже после бритья. Они обмениваются подарками, улыбаются. В руках взрослых покоятся альбомные листики, изрисованные яркими цветными карандашами, а в ладонях девочки оказывается огромная коробка, завернутая в переливающуюся зеленую бумагу, перевязанную красной лентой. Пока что она не знает, что за красивой упаковкой скрывается не менее прекрасный кукольный домик, о котором она мечтала, да и не спешит снимать обертку с подарка. Все ее внимание переключается на дедушку, зашедшего в комнату в бело-красной шубе, с огромным мешком в руках. Да, она уже давно не маленькая. Да, она понимает, что это никакой не Дед Мороз, но какая разница? Везде есть место сказке, даже если в нее не веришь. –Думаю, хватит того, что мы немного проветрились, — голос Накахары слишком тихий. Немая пауза, вызванная им самим, покоробила состояние. Нет, ему не было стыдно, некомфортно. Просто он видит чужие слезы, но не может о них сказать. — Или ты хочешь еще постоять? Собственные проблемы по непонятным причинам отходят на второй план. Чуя без зазрения совести пялится на Осаму, радуясь чужому скрытому лицу. Так куда легче. Не нужно бегать глазами туда-сюда, пытаясь не смущать собеседника. Хотя смутишь ли человека, пытающегося сдержать слезы? Накахара думает, что да. Тем более когда этим человеком является Осаму Дазай. — Я бы постоял еще немного, — произносит, резко поднимая голову. Накахара слегка дергается от чужого действия, но старается сохранять спокойствие. Что ему сказать, чтобы собеседник успокоился? Думать все сложнее и сложнее, но, оказывается, решение может само прийти ему в руки. — Ты когда-нибудь думал о том, как могут жить люди, просто смотря в их окна? — проговаривает, пытаясь убедить себя в том, что найти успокоение в старом и привычном все еще возможно. — Было пару раз в детстве, — Накахара, отворачиваясь от собеседника, скрепляет руки в замок, кладет на холодную поверхность балюстрады. Он слышит нотки боли в чужом голосе и тушуется. На душевные и успокаивающие диалоги настроения не было, да и умеет ли Чуя успокаивать кого-то, кроме сестры? Вряд ли. Но разве это не значит, что нужно хотя бы попробовать? Ведь у него даже есть для этого способ — диалог об несчастных окнах. Осаму же не случайно вцепился именно в них, да? — Только я заглядывал в окна на первых этажах и смотрел, кто что делает, пока не прогоняли. — А я только представлял. Например то окно, — Дазай тычет пальцем куда-то в соседнюю многоэтажку. Его голос звучит отчаянно. — Кажется, там кто-то пишет курсовую или что-то в этом роде. К экзаменам готовится, — он снова опускает голову, часто моргает. Жалкие попытки все-таки не венчаются успехом и наоборот начинают опустошать и погружать в воспоминания все больше. Только теперь к ним прибавляются переживания о том, что он никогда не готовился к экзаменам в светлой комнате, не ел мамин рис с добавками, который несколько лет назад стоял на новогоднем столе. — А родители, наверно, сидят на кухне, болтая о чем-то своем совсем тихо, лишь бы не мешать, — теперь голос становится еще более расстроенным. Чуя невольно морщится. — Надеюсь, подросток, который сидит за столом и мечтает поскорее бы избавиться от экзаменов, сдаст их на отлично. — Почему ты об этом думаешь? — произносит, не надеясь на прямой ответ. — Меня это успокаивает, — у него нет сил, чтобы врать. Да и ложь, накопившаяся внутри за последнее время, понемногу начинает забивать дыхательные пути. — Когда думаешь о чужой жизни, то ненадолго забываешь о своей. Странно, да? — смешок, который Осаму пытается издать, больше походит на отчаянный стон. Видимо, даже его собственное горло против вечного вранья в виде беззаботных эмоций, так отчаянно выдаваемых за правду. — Нет, ни капли, — говорит, тяжело выдыхая. Мысли в голове устраивают полный бедлам. Откровение, серьезно? Хочется застонать от отчаяния и нежелания продолжать разговор. Что ему говорить? Успокоить или сказать, что все это собачий бред? Чую не нравятся оба варианта, поэтому он выбирает совсем другой — открывается в ответ. — У меня есть похожая привычка. Я люблю лазать по крышам. Да, не окна и не предположения того, как живут чужие мне люди, но что-то похожее. Правда для меня это больше не спокойствие, а вдохновение, — врет. Пусть он пытается поддержать диалог, сказать какой-то откровенный факт о себе, но остатки принципов не позволяют этого сделать в полной мере. Разве Накахара сможет произнести какой-то сентиментальный бред в роде: «Да, я лазаю по крышам, чтобы успокоиться. Весело?» Никогда. По-крайней мере он на это надеется. — У меня не было возможности попасть на крышу, — он не говорит, что не может сделать этого сейчас. Он говорит о том дне, когда рука пачкалась в крови, а слезы мешались со слюной. — Да и одному туда лазать страшно как-то. Вдруг упадешь. — Не, это не так работает, — когда Накахара замечает, что чужой голос становится ровнее, то чуть-чуть приободряется. — Пока не захочешь упасть самостоятельно — ничего не случится. Так что бояться нечего… Он говорит, говорит, говорит… Осаму отвечает, рассказывает что-то почти так же оживленно спустя каких-то пятнадцать минут. Его слезы высыхают, оставляя за собой лишь призрачные дорожки, стягивающие кожу. Даже температура беспокоит не так сильно. Да и мысли о не самом приятном человеке в его жизни отступают назад, позволяя наконец отстать он пальца без ногтевой пластины. Ему легче. Легче даже тогда, когда он сочиняет свету в окнах не самую лучшую жизнь, а Накахара увлеченно поддерживает, добавляя свои детали. Но хорошее всегда заканчивается. И концом их момента становится звук открывания балконной двери и заглядывающая в щель рыжая макушка. Но это оказывается и началом — началом чего-то серьезного и не самого приятного.