* * *
Воздух все еще пах гарью, слезами и перекисью. Эмилиан стоял, согнувшись над раковиной, его спина напряжена, перебинтованные руки он держал осторожно, как хрупкие предметы. Люси стояла сзади, в резиновых перчатках, найдя их под раковиной, сжав в руке тюбик дешевой темно-каштановой краски. Ее лицо было бесстрастным. – Голову ниже. Не дергайся, – скомандовала она, начиная наносить густую, пахнущую химией массу на его розовые корни. Движения ее были быстрыми, практичными, без лишней нежности, но и без жестокости. Просто работа, которую нужно сделать. Он вздрогнул от первого прикосновения холодной краски, но замер, подчиняясь. Люси работала молча, сосредоточенно, разделяя пряди и тщательно промазывая корни. Ворчание вырвалось у нее почти неосознанно, от обиды: – И как ты себя до такого довёл, идиот... – Она ткнула пальцем в перчатке в его запястье рядом с бинтом. – Руки испортил. Теперь мне тут с тобой возиться. Кому это надо? – Ее голос был полон раздражения, смешанная с усталой констатацией абсурда ситуации. Парень не ответил. Его тело напряглось еще сильнее. Он стоял, согнувшись, и в тишине ванной, под монотонный звук ее движений, его вдруг накрыло воспоминание. Резкое, болезненное. Не его комната. Холодный кафель другого пола. Грубые руки Рейна в черных перчатках, которые рвали его волосы, задирая голову, больно втирая едкую краску в кожу. «Эмилиан был брюнетом» Унижение, смешанное с физической болью. Запах той краски был другим, более едким, но ощущение беспомощности, того, что твое тело – больше не твое, было таким же острым. И вот сейчас... Совсем другое. Хотя и не тепло. Она не рвала его волосы. Ее пальцы в перчатках двигались быстро, но аккуратно. «Голову чуть левее», «Не двигайся, тут пропустила», – ее команды были четкими, лишенными злобы. Никакой грубой силы, только необходимость. И это отсутствие намеренной жестокости, эта практичная аккуратность вдруг показались ему... странным облегчением. Почти заботой, пусть и вынужденной, пусть и завуалированной ворчанием. – ...а это, между прочим, твоя же футболка! – голос Люси, сердитый и усталый, вернул его в реальность ванной. Она ткнула пальцем ему в спину, где ткань безжизненно свисала складками. – А она свисает с тебя... Сгорбленный постоянно... Кости одни... Ты же нормально не ешь! Сколько ты спишь? Часа четыре максимум! От тебя прежнего... — Она запнулась, резко зачерпнув новую порцию краски. — ...ничего не осталось. Неудивительно, что тебя почти никто не узнавал… Он закрыл глаза, чувствуя, как краска жжет кожу головы, но это жжение было ничто по сравнению с жжением стыда и той щемящей пустоты внутри, на которую она так точно указала. Он был пустой оболочкой в мешковатой футболке, с руками в бинтах и розовыми корнями, которые она сейчас замазывала. Призрак. Проблема. И он не знал, как с этим жить.***
Следующая неделя в пекарне напоминала жизнь в призрачном доме, где обитатели существуют в параллельных реальностях, лишь изредка сталкиваясь краями своих миров. Самое невероятное было в том, что Люси не выгнала его. А он... он не пытался больше извиняться. Это казалось теперь не просто бесполезным, а кощунственным – как плевать на могилу Линды. Слова были бы слишком малы, слишком жалки перед масштабом лжи и разрушения. Он стал тенью, призраком с перебинтованными руками. Его помощь в пекарне стала почти маниакальной. Он вставал задолго до рассвета, в кромешной тьме, когда даже птицы молчали. Первым делом – кофе. Он ставил крепкий, горький напиток, как делала Линда, и оставлял кружку на кухонном столе, точно там, где Люси обычно садилась. Сам исчезал, будто испарялся, прежде чем она спускалась из мансарды. Потом разжигал печь. Слышно было, как он колет дрова во дворе – тяжелые, ритмичные удары топора, прерываемые хриплым кашлем. Он таскал воду из колонки на улице, наполняя огромные баки до краев. Мешки с мукой, сахаром, углем – все это он взваливал на себя с упорством загнанного зверя, двигаясь быстро, молчаливо, будто стараясь стать меньше, незаметнее. Но печь и готовить хлеб он не умел. Это была территория Люси и память о Линде. Он лишь подготавливал поле – чистил прилавки, драил полы до скрипа, мыл горы посуды. Когда Люси спускалась на кухню, заставала его за этой черной работой, он не поднимал головы. Не говорил: «Доброе утро». Просто замирал на секунду, будто вжимаясь в стену, а потом продолжал движение, стараясь делать все быстрее, чтобы скорее уйти из ее поля зрения. Потом он исчезал – на пары или на свою изматывающую смену. Возвращался очень поздно. Или под утро, когда Люси, мучимая бессонницей, слышала осторожный скрип двери, его шаги – тихие, усталые, – и звук падающего тела на пострадавший диван в гостиной. Иногда доносился сдавленный кашель или стон, но кошмары он, казалось, научился подавлять. Или просто не спал достаточно глубоко. Он ел украдкой, стоя у раковины, быстро проглатывая куски хлеба с сыром, что Люси нарочито оставляла на столе. Никогда не садясь. Никогда не при ней. Люси видела это. Видела, как он буквально убивал себя этой работой, этой титанической попыткой исчезнуть, стать невидимым, полезным лишь как бездушный механизм. Он избегал не только разговоров – он избегал взглядов. Если их глаза случайно встречались в узком коридоре или когда он заносил дрова, он мгновенно отводил взгляд, словно обжегшись, его лицо застывало в маске пустоты, а в глазах вспыхивала паническая искра – и он устремлялся прочь. А ей... ей мучительно хотелось заговорить. Не для прощения. Не для объяснений. Просто крикнуть в эту спину, уходящую с очередным тяжелым мешком: «Хватит! Остановись! Ты же сломаешься!» Или спросить: «Как ты можешь так? Как ты выдерживаешь?». Боль от предательства, от сожженного доверия, от всей этой чудовищной лжи все еще клокотала в ней, горячими углями обжигая душу. Она злилась на него – яростно, отчаянно. За то, что втянул ее в этот кошмар. За то, что заставил поверить в Эмилиана. За то, что оставил ее теперь одну разбираться с пеплом и последствиями. Но поверх этого гнева, глубже, точила другая боль. Острая, щемящая вина. Боль за него. За то, что не увидела раньше. За то, что не распознала ту самую боль и страх, которые теперь так явно грызли его изнутри и выпивали все соки. Она видела его тогда, на свадьбе, – этого «дерганного», неестественно вписавшегося Эмилиана. Видела его кошмары, его панический страх огня. Видела, как он таял на глазах от работы. И списала все на травму, на усталость, на его «странность». Закрыла глаза. Потому что так было проще. Потому что «Эми» стал тихой гаванью в ее собственном море горя после Нацу, после Совета. Она не захотела видеть знаки. Не захотела докопаться до правды. И теперь этот невысказанный упрек к самой себе смешивался с яростью к нему, создавая невыносимый, гнетущий коктейль. Однажды ночью она услышала не стон, а тихий, надрывный кашель, доносящийся снизу. Не сдержалась. Спустилась. Он сидел на краю нового дивана, сгорбившись, трясясь в приступе кашля, лицо в ладонях. На столе перед ним стоял стакан воды и открытая аптечка. Он не слышал ее. Люси замерла на ступеньках, наблюдая, как его худые плечи сотрясаются. Девушка постояла в дверях, наблюдая, как его худые плечи сотрясаются. Он попытался достать что-то из аптечки – бутылочку со снотворным, – но пальцы скользили по стеклу. Он сжал кулак и глухо, с бессильной яростью, ударил им по своему колену. Один раз. Потом просто сидел, тяжело дыша, уставившись в пол. Вместо того чтобы отступить в тень, Люси сделала шаг вперед. Скрип половицы заставил его вздрогнуть и резко поднять голову. Его глаза, запавшие и лихорадочно блестящие, расширились от паники и немого вопроса. Он инстинктивно вжался в спинку дивана, ожидая упрека, крика, новой пощечины. Но Люси не кричала. Она стояла посреди комнаты, освещенная тусклым светом ночника, ее лицо было усталым, но не злым. Она вздохнула, звук вышел тяжелым, но сдержанным. — Опять кошмары? — спросила она тихо, но отчетливо. Голос был непривычно ровным, лишенным прежней ледяной стальности. — Я не буду ругаться. — Она сделала паузу, глядя куда-то поверх его плеча, словно собираясь с мыслями. Потом ее взгляд медленно вернулся к нему, встретив его испуганный, настороженный взор. — Нам всё-таки нужно поговорить... Он замер, ожидая, что она развернется и уйдет, как всегда. Но Люси не ушла. Вместо этого она сделала еще один шаг вперед и медленно, с видимой усталостью, опустилась на другой край дивана. Не вплотную, но и не на другом конце. Достаточно близко, чтобы разговор стал неизбежным. Достаточно далеко, чтобы сохранить дистанцию. Нацу напрягся, как струна, но что-то в ее усталой решимости, в отсутствии крика, заставило его чуть-чуть расслабить плечи. Он не отпрянул. Его взгляд, полный немого вопроса и страха, не отрывался от нее. Она осталась. Она хотела поговорить сейчас. Тишина повисла тяжело, прерываемая только его еще не утихшим прерывистым дыханием. Люси сидела, глядя не на него, а на свои руки, сцепленные на коленях. Она казалась невероятно уставшей, но собранной. Когда она заговорила, голос ее был тихим, лишенным обвинений, но неумолимо прямым: — Кто он был? — спросила она, наконец подняв глаза и встретив его взгляд. — Тот парень. Чьим именем ты прикрывался. Этот Эмилиан. Кем он был? Просто... случайным именем из бумаг? Или...? Он отвел взгляд, уставившись на свои руки – те самые, зажившие, но оставившие шрамы и память. Голос его сорвался, хриплый и сдавленный: — Я... я даже не знал его. Лицо, конечно, видел на фотографиях... Но голос... как он говорил, как держался... — Он сжал кулаки, костяшки побелели. — Ничего. Я не знал ничего. Он был... сыном. Сыном человека, который... приютил меня тогда. Как Линда тебя... Только... ненадолго. Он замолчал, сглотнув комок в горле. Память была острой, как нож. — Его отец... помог мне. Эмилиан... настоящий... сбежал из дома. Учился или работал. Не знаю. — Он резко провел рукой по лицу, словно стирая несуществующую грязь или слезы. — А потом... начались первые митинги. Протесты. В столице. И он... — Голос Нацу прервался, стал едва слышным. — Погиб. В первые же дни. Разогнали... жестко. Люси слушала, не шелохнувшись. Ее лицо оставалось непроницаемым, но в глазах что-то дрогнуло – не жалость, а понимание чудовищного механизма судьбы. — Его отец... — продолжил Нацу, с трудом выговаривая слова. — Его хватил удар. Друг Гарри... Он отдал паспорт Эмилиана. И велел... — Он замолчал, потом выдохнул: — ...велел проваливать. Занять место идиота... который вдруг исчез. Так я стал... им. Он замолчал. Признание повисло в воздухе – тяжелое, гнетущее. Он не смотрел на Люси, его взгляд был прикован к швам на дешевой обивке подгоревшего дивана. Он ждал. Ждал ее гнева, презрения, крика о том, что он вор, узурпатор, пляшущий на костях чужого сына. Но Люси долго молчала. Когда она заговорила, ее голос был еще тише, почти шепотом, полным сложной, горькой мысли: — Значит... — она начала медленно, подбирая слова, — ...лжи... было меньше, чем мне казалось. Она сделала паузу, ее взгляд был устремлен куда-то в пространство между ними, в прошлое. Она не оправдывала его. Не прощала. Она просто констатировала страшную, изломанную правду ситуации. Его ложь была чудовищна, но ее корни уходили не только в его страх, но и в чужую смерть, в чужое горе, в безумие мира, где документы мертвых становились спасением для живых изгоев. Нацу резко поднял голову, его глаза, полные немого изумления и невероятной боли, встретились с ее взглядом. В них не было облегчения. Возможно, она поняла ту адскую необходимость, тот тупик, из которого у него не было выхода, кроме как принять чужое имя и чужую жизнь. Это понимание, лишенное сантиментов, было страшнее любой ругани.***
Кабинет Председателя Совета был воплощением холодного величия. Стены из черного мрамора с прожилками серебра поглощали свет и звук, создавая гнетущую тишину, нарушаемую лишь размеренным тиканьем маятниковых часов в углу. Огромное окно, занимавшее всю дальнюю стену, открывало панораму столицы – море огней под тяжелым, дымчатым небом. Сам Председатель, одетый в безукоризненно сшитый серый костюм, стоял у этого окна, спиной к комнате. В руке он медленно вращал тяжелый серебряный перстень с темно-синим камнем. Келланд стоял перед массивным черным столом, вытянувшись по стойке смирно. Его лицо, высеченное из гранита, было бесстрастно, только левый висок с крошечным руническим шрамом чуть подрагивал. – Докладывайте, Келланд, – голос Председателя прозвучал мягко, почти ласково, но от этого только опаснее. Он не оборачивался. – Проверки усилены по всем секторам, как и приказано, – отчеканил Келланд. Его голос был сухим и резким, как удар хлыста. – Особый упор – на районы, прилегающие к бывшим гильдейским кварталам и портовым трущобам. Ночные рейды, внезапные обыски в легальных аптеках и больницах… Население недовольно, но послушно. Страх работает эффективнее дубинок. Председатель наконец повернулся. Его серые глаза, холодные и проницательные, как лезвия скальпеля, уставились на Келланда. На губах играла едва уловимая улыбка – улыбка человека, знающего себе цену и наслаждающегося безграничной властью. – Прекрасно. Страх – основа порядка. А недовольство черни… – он махнул рукой с перстнем, – пузырится и лопается само собой. Главное – не давать ему структурироваться. Перевод Редфокса в Магнолию ситуацию не изменил? – Вопрос прозвучал риторически. Он знал ответ. – Никак нет, – подтвердил Келланд. – Его люди продолжают работу. Эффективно. Жестко. Слишком жестко, возможно. Но это держит местных магов в узде. Они… дисциплинированы. Слишком дисциплинированы для бунтовщиков. Никаких следов их связи с новыми вспышками сопротивления. Председатель медленно прошелся вдоль стола, его пальцы скользнули по полированной поверхности. Он остановился напротив Келланда. – «Новые вспышки»… – он произнес слова с легким пренебрежением. – Сопротивление? Скорее, конвульсии умирающего зверя. Но даже они могут запачкать ковер. Вы говорите, очаги в рабочих кварталах? Угольщики, докеры? – Да, – кивнул Келланд. – Примитивно организовано, но наглеют. Подожгли склад с униформой в Восточном секторе. Пытались устроить саботаж в нескольких городах. Мелочь, но… заразительно. Уже распорядился усилить патрули и ввести комендантский час в проблемных районах. Бунтовщиков выявленных – передать в Лабораторию Подавления для… перевоспитания. Остальных – запугать. Примерно. – Примерно? – Председатель приподнял бровь. Его улыбка стала чуть шире, ледяной. – Я люблю точность, Келланд. Сделайте так, чтобы следующий очаг стал последним. Раздавите. Без сантиментов. Пусть видят, какая цена у их «свободы». Он подошел к своему креслу, но не сел. Оперся руками о спинку, глядя поверх головы Келланда куда-то в пространство. – Наша троица… Фуллбастер, Скарлет, Редфокс… – Он произнес имена с особым оттенком. – Они всегда перечили... Но они полезны. И, как вы верно заметили, слишком лояльны к нашему режиму в своих методах, чтобы подрывать его изнутри. Уничтожая бунтовщиков-магов, они лишь укрепляют нашу власть. Ирония. Пусть пока работают. Но… наблюдайте. Кто знает, куда их заведет их упрямая «честность». Председатель выпрямился, его взгляд сфокусировался снова на Келланде, став жестче. – Но есть одна фигура, Келланд. Одна тень, которая меня… беспокоит. Розоволосый мертвец. Драгнил. Келланд не дрогнул, но в его глазах мелькнуло понимание. – След простыл после того пожара, – доложил он. – Скарлет настаивала на экспертизе шарфа, но… результаты неоднозначны. Кровь его группы, да. Но доказательств смерти нет. В те дни возле Харгеона были перестрелки. Он мог позаимствовать труп. – Какое удобное совпадение. Вот только я в них не верю, Келланд! Если он жив… – Голос Председателя внезапно зазвенел металлом. Он ударил кулаком по спинке кресла. – Эти вспышки «сопротивления»… слишком напоминают почерк гильдий. Хаос. Огонь. Беспринципность. Всё то и-за чего мы ввели этот закон! – Председатель сделал паузу, его глаза горели холодным огнем. – Он послужит нам ключом. Ключ к уничтожению самого мифа о магическом братстве. Он шагнул вперед, приблизившись к Келланду. – Мне не нравится, как шепчется народ. Как смотрят на патрули Совета. Как начинают жалеть «бедных магов», – каждое слово было отточенным кинжалом. – Нам нужен символ. Яркий. Кровавый. Символ того, что магия – это чума, разъедающая саму себя. Кто лучше для этой роли, чем он? Бывший S-класс «Хвоста Феи». Огненный дракон, способный сжечь полстраны в истерике. Представьте, Келланд… – голос Председателя снизился до интимного, ядовитого шепота, полного сладостной жестокости, – Представьте его, пойманного нами. Не героем сопротивления. А безумным убийцей, терроризирующим своих же бывших соратников. Уничтожающим тех, за кого он якобы сражался. Когда-то символ гильдейской удали и братства… ставший орудием нашего правосудия против своих же. Разве не впечатляющая картина? Идеальная визитная карточка нового порядка. Он отступил, снова обретая ледяное спокойствие. Улыбка вернулась на его лицо – самодовольная, торжествующая. – Уделите этому первостепенное внимание. Ищите не только среди активных бунтовщиков. Копайте глубже. К его бывшим знакомым. К любым следам гильдейцев. Если он дышит, я хочу его в наших руках. Живым. Достаточно живым, чтобы предстать перед камерами и показать народу свое истинное лицо – лицо чудовища. Сопротивление должно получить его труп. Или вообще ничего. Мы – его арест и громкий процесс. Понятно? Келланд щелкнул каблуками. В его мертвых глазах вспыхнул знакомый азарт охотника. – Понятно, господин Председатель. Все ресурсы будут брошены на розыск Драгнила. Мы найдем его раньше. И доставим. Живым. Для показа. – Отлично, – Председатель наконец опустился в свое кресло, приняв позу властителя. Он взял со стола тонкий доклад, явно теряя интерес к Келланду. – Действуйте. И помните: я не терплю неудач. Особенно в таких… символических вопросах. Келланд отдал безупречный честь и развернулся, чтобы уйти. У самой двери его остановил тихий голос: – И, Келланд… насчет Драгнила… Я знаю, у тебя есть личные счеты. Он сжег твою деревню? Если ты найдешь зацепки или появятся малейшие подозрения, что кто-то что-то знает… либо если кто-то усомниться в нашем влиянии… – Председатель даже не поднял головы от бумаг, – Не стесняйтесь надавить... Сильнее. Страх – отличный катализатор откровений. Но не ломайте их полностью… Я хочу заглянуть им в глаза. – Будет сделано, – прошипел Келланд, и вышел, оставив Председателя наедине с его властью, видами ночного города за окном и сладостными мечтами о том, как розоволосый символ прошлого станет его главным трофеем и орудием в настоящем. Тиканье часов в кабинете звучало громче, отсчитывая время до новой охоты.