Что я сделал не так, Что ты выпустил когти и разорвал мне кожу?
Так бесчувственно и холодно. Отвратительно осознавать, что я не замечал этого всё это время.
Питер стоял на краю крыши. Нью-Йорк шумел внизу, разинув неоновую пасть в немом приглашении. Уэйд впивался взглядом в его спину — усталым, угрюмым. Это напрягало. Это чертовски всё усложняло. Питер всё усложнял. Уэйд — тоже. Шум улиц заглушал бешено колотящееся сердце Человека-паука, но никак не мог заглушить голос в голове. Почему я испытываю к тебе чувства? Почему я испытываю чувства к тебе? Питер не мог ответить на этот вопрос, сколько бы ни задавал его себе. Руки слегка дрожали — он сжал их в кулаки, спрятал за спину. Чтобы Уэйд не увидел. Мало ли. А Нью-Йорк раздражающе подмигивал рекламными вывесками, резал глаза. — Ты снова убегаешь, да, Паутинка? — Дэдпул сидел на крыше, тяжело понурив плечи. — Я не убегал, — ответил Питер. Голос прозвучал ровно. Слишком ровно. Контролируемо. Он лгал. Физически, конечно, он стоял здесь, на крыше. С Дэдпулом. Но на самом деле… он трусливо прятался за своей маской, чтобы тот не видел. Не видел, как каждый промах Уэйда ранит его всё сильнее. Обжигает открытую рану дорогим сердцу алкоголем.Тебе нравится наказывать меня, я… Я этого не заслуживаю.
Питер глубоко вдохнул. Начать считать: раз, два, три, четыре. И выдохнул. Счет был: раз, два, три, четыре, пять, шесть. Выдох длиннее вдоха. Техника заземления, которому Мэй научила. Когда мир рушится — считай. Только сейчас мир не рушился. Он просто стоял на крыше и разговаривал с Уэйдом. А руки всё равно дрожали. — Ты можешь накричать на меня, — хрипло отозвался Уэйд. — Ты можешь в меня плюнуть. — Питер на этом моменте усмехнулся и покачал головой. В горле запершило. — Ты можешь меня ударить, в конце концов. Но не молчи. Это самое худшее наказание.Наказывай меня, я… Я слышу тебя громко и ясно.
— Я не твой палач, Уэйд, — выдохнул Питер. В его голосе звучала такая усталость, что Дэдпул ощутил её физически. — И не надо из меня его делать. Питер моргнул. Перед глазами на секунду мелькнуло лицо Гвен. То, каким оно было в последний раз. Он тряхнул головой, отгоняя видение. Только не сейчас. Только не здесь. — Все твои моральные принципы рассыпаются рядом со мной, да, Питти-пай? — горько усмехнулся Уэйд. — Ты мог оставить меня там.Наказывай меня, я… Потому что мне нужно это почувствовать.
Питер резко развернулся к нему. Вся его поза излучала напряжение. Слишком резко. Слишком. Он сам это понял — и замер, заставляя себя дышать ровнее. — Я не мог тебя там оставить. Ты знаешь это. — Мог, — парировал Уэйд. — Ты мог оставить меня там. Со мной бы не случилось ничего нового. Сдох бы. Ненадолго же. У Питера обожгло горло. Хотя… нет, не только горло. Грудную клетку сдавило так, будто он снова под обломками здания. — И это я — наказываю тебя? — спросил он, не узнав своего голоса. В нем появилась хрипота. Чужая, опасная. Уэйд поднял голову, как послушный пёс на команду хозяина.Я прямо здесь. Слушаю. Задыхаюсь.
— Ты молчишь. — А ты, блядь, со своим отношением к смерти… — Питер рванулся к нему и тут же остановился, как вкопанный. Внутри что-то рвалось наружу, он физически чувствовал этот напор — и давил, давил, давил. Выдохнул резко, отрывисто, сбрасывая прилив оглушительной ярости. — Забудь. Блядь, проехали. Но Уэйд уже увидел. Этот короткий рывок, эту вспышку. И Питер знал, что Уэйд её увидел — и от этого внутри становилось только хуже. Потому что если Уэйд увидит, если Уэйд поймет, как близко Питер к краю — он не отстанет. Он копнет глубже. А копать глубже — нельзя. Там могилы. Там Гвен. Там дядя Бен. Там все, кого Питер не спас.Такая стабильная, постоянная недосказанность.
— А я со своим отношением к смерти — что? — надавил Уэйд. Не из желания позлить, а чтобы наконец услышать. Питер всегда держит всё в себе. И от этого — кажется равнодушным. А Уэйд… в мире не так много осталось способов для него почувствовать себя живым.Сломай меня.
Все эти отвратительные краткосрочные связи — прошлый век. Они уже не дают той искры. Того мнимого ощущения жизни. Не дают его и закрытые дела. Убийства. Мексиканская кухня. Новые виды оружия. Уэйд чертовски устал изображать, что его это занимает. Потому что его это не занимает. Уже очень давно. Но если долго и упорно делать вид, то… в конце концов и сам в это веришь, да? Самовнушение, мать его. — Когда-нибудь очередная пуля, которую ты словишь, станет последней, — едва слышно сказал Питер. И сам испугался того, как это прозвучало. Слишком тихо, слишком страшно. Слишком честно.Я всё равно сохраню самообладание.
Уэйд не сразу понял, что это не его мысли. Что это сказал Питер. Он замер в ожидании, что тот продолжит, но у Человека-паука закончился лимит на откровения. Закончился? Или он просто запечатал себя обратно, пока никто не увидел? — У меня не ограниченное количество жизней, как у кошки, — фыркнул Уэйд. — Я проверял, поверь. Дэдпул готов был поклясться, что глаза Питера под маской вспыхнули огнём. — И лучше бы это было так, — процедил сквозь зубы Питер. — Иначе я найду тебя в аду… Он осекся. Слишком поздно. Слова уже вылетели — и повисли между ними, тяжелые, липкие, невозможные. Питер почувствовал, как внутри что-то сдвинулось. Треснуло. Еще одна трещина. И снова — резкий выдох. На этот раз он даже отвернулся. Чтобы Уэйд не увидел, как дрожит подбородок. Не увидел — не узнал. Никогда не узнает, как близко Питер каждый раз к тому, чтобы просто… перестать держать себя в руках. Уэйд возвёл глаза к небу: — Блестящие реплики. Получше не нашлось? Автор там из недельного запоя вышел или что? — Ты ещё и дурачиться вздумал? — выдохнул Питер, и в его голосе звучала не обида, а ничем не прикрытое изумление. И почти облегчение. Шутка. Уэйд шутит. Значит, не увидел. Значит, можно дальше притворяться, что всё в порядке.Тебе нравится наказывать меня, я… Потому что мне нужно это почувствовать.
А спорим, он ничего в меня не швырнёт? — продолжил монолог Уэйд, но уже мысленно. Питер швырнул. Кажется, то был какой-то ящик. Деревянный. Старый. Доски кое-где прохудились, от них разило мокрой древесиной. Ящик врезался ровно в лопатки, заставив Уэйда наклониться вперёд и ошалело обернуться. Питер сам не понял, как это вышло. Рука сработала быстрее головы. Тело всегда быстрее, когда внутри сидит зверь, которого он кормит годами. Гнев. Горе. Отчаяние. Он их душил, душил, душил — а они росли. И теперь Уэйд получил этот ящик. Получил кусочек того, что Питер носит в себе.Наказывай меня, я… Я слышу тебя громко и ясно. Наказывай меня, я…
И только тогда он увидел. Руки Питера мелко дрожали. Их трясло так сильно, что он спрятал их за спину — но Уэйд уже заметил. Питер боролся с собой. Пытался обратно запереть своих демонов. Но пальцы не слушались. Они всё ещё помнили, как сжимались в кулаки, когда Уэйд говорил про смерть. Они всё ещё хотели вцепиться ему в глотку — или прижать к себе так сильно, чтобы ни одна пуля больше не долетела. Уэйд не мог позволить ему запереть демонов обратно. Лёд треснул — он отчётливо услышал это в его голосе. Он вскочил на ноги и подошёл вплотную. — И что с того, Паучишка?Тебе нравится наказывать меня, я… Я этого не заслуживаю.
— Я… — Питер сглотнул. В горле стоял ком. Тот самый, который он годами учился проглатывать. Сейчас ком стал размером с кулак. Он слышал дыхание Уэйда. Уэйд не двигался, прислушиваясь. — Да, ты. Что ты сделаешь? — накалял Уэйд. Питер сжал кулаки. Острые ногти впились в ладони через перчатки. Боль — якорь. Держись за боль. Не вылетай из тела. Не позволяй себе чувствовать слишком много. Он не хотел его ударить, но желание оттолкнуть было сильным, его едва удалось подавить. Словно Уэйд смог заглянуть ему под маску, увидеть подрагивающий кадык. Увидеть, как Питер пытается сдержать даже не слова, а слёзы, которые хлынут вместе с ними. Вдох. Выдох. Когда злишься — считай до десяти. Питер досчитал до трех и сбился. Потому что перед глазами снова было лицо Гвен. И голос: «Ты не можешь спасти всех, милый». А он должен. Он должен. Если не спасет Уэйда — значит, опять. Опять не успел. Опять потерял.Наказывай меня, я… Я слышу тебя громко и ясно.
Он потерял всех. Всех. Все его забыли, будто его и не было. Друзья не узнавали. Только Уэйд — Уэйд ворвался в его жизнь, как грёбаный ураган, и заставил поверить, что Питер Паркер всё ещё существует. Уэйд — единственный, кого он не побоялся к себе подпустить после всего этого. Потому что он был надоедливым, навязчивым, и против своей воли Питер прикипел к нему. Он был его единственной отдушиной. И теперь Уэйд стоял здесь и требовал, чтобы Питер его наказал. А Питер не мог. Не мог стать ещё одним человеком, который причиняет Уэйду боль. Даже если Уэйд просит. Даже если Уэйду это нужно. Потому что если Питер начнет — он не сможет остановиться. Он разбередит все свои раны. Он выплеснет всё. И Уэйд утонет в этом.Наказывай меня, я… Потому что мне нужно это почувствовать.
— …Каждый раз ты преследуешь смерть, словно она тебе что-то должна, Уэйд. — Голос дрожал, трескался под натиском боли и нежелания становиться настолько обнажённым перед ним. Каждое слово давалось с усилием. Каждое — как выдирание ногтей. — Я и так потерял всех… а ты… ты будто насмехаешься… ты будто… Питер замолчал, потому что понял: еще одно слово — и он разрыдается. По-настоящему. Как ребенок. Он не мог выговорить самое страшное. Что если Уэйд однажды не вернётся — и это будет навсегда. Что, если даже его проклятие имеет предел? Что, если Питер останется один в мире, где его больше никто не помнит? И единственный свидетель его существования исчезнет в небытии?Наказывай меня, я… Сломай меня и смотри, как я исчезаю.
Уэйд слушал. Ветер выл, рвал слова. Но он слышал всё. Каждую трещину в этом голосе. Каждую паузу, в которой Питер собирал себя заново. Он видел, как дрожат плечи под паутинным узором. Видел, как пальцы сжимаются и разжимаются — судорожно, бессознательно, в попытке за что-то ухватиться. И что-то внутри него — что-то древнее и израненное — наконец замолчало. Голоса в голове притихли. Настала тишина. Страшная, оглушительная.И я жажду снова почувствовать эту горькую боль, Шип твоей розы ещё раз.
— Боюсь, что однажды ты… не вернёшься, — выдохнул Питер. И это прозвучало так, будто он признается в убийстве. Так, будто это он виноват во всех смертях мира. — И тогда я… я даже не смогу оплакать тебя как следует. Потому что никто не поймёт, кого я потерял. Ты — мой единственный… живой архив. И ты его сжигаешь. Когда эти слова вылетели — Питер почувствовал, как внутри что-то оборвалось. Тот самый трос, который держал его на плаву все эти годы. Трос под названием «я справлюсь, я должен, я Человек-паук». Лопнул. Осталась только пустота — и Уэйд, который смотрел на него так, будто впервые увидел. Уэйд не дышал. Он стоял, впитывая каждое слово, как яд, который был ему нужен как воздух. — Я не собираюсь умирать, Паучок, — наконец сказал он. Его голос был чужим. Тихим. Без привычной клоунады. — Я… пытаюсь почувствовать, что уже мёртв. Это другое. Если ты мёртв — тебе не больно. Мне — больно. Всё время. И только когда физическая боль перекрывает эту… эту внутреннюю кашу… я на секунду чувствую облегчение. Ты понимаешь? Питер медленно поднял голову. Его маска была обращена прямо к Уэйду. Слезы уже текли по лицу — он чувствовал их соленый вкус на губах. Хорошо, что маска. Хорошо, что Уэйд не видит. — Нет, — честно ответил он. Голос сел окончательно. Пришлось прокашляться, чтобы продолжить. — Не понимаю. Не могу. Но я вижу последствия. И они… они разрывают меня на части. — А чего ты хочешь? — сорвался Уэйд. — Чтобы я стал… нормальным? Хорошим? Чистеньким, как твоё проклятое паучье чутьё? Я не могу! Я — это я! И если единственный способ быть рядом с тобой — это быть твоим грехом, твоей ошибкой, твоим наказанием… то я буду им! Охотно! Он рванулся вперёд, схватил Питера за плечи, чтобы встряхнуть. — Ты говоришь, что я рву тебя на части? А ты? Ты приходишь. Молчишь. Смотришь на меня так, будто во мне ещё есть что-то, что можно спасти. А потом отворачиваешься! Это и есть пытка! Дай мне хоть что-то! Ненависть! Ярость! Плевок в лицо! Что угодно, только не эту… эту грёбаную святую грусть! Питер смотрел на него — и видел. Видел, как Уэйд тоже разваливается на части. Как он тоже боится. Как он тоже — просто человек под маской, который кричит от боли, потому что не умеет иначе. Питер не оттолкнул его. Его руки поднялись и сомкнулись на запястьях Уэйда. Не чтобы сбросить хватку. Чтобы её ощутить. Чтобы убедиться: Уэйд настоящий. Теплый. Живой.Потому что знакомый дьявол комфортнее, Чем одиночество и подсчёт всех дней С тех пор, как ты ушла.
— Я не святой, — прошептал он. — Я просто устал хоронить людей, которых люблю. И это «люблю» вырвалось само. Питер даже не понял, сказал он это вслух или только подумал. Но Уэйд вздрогнул — значит, услышал. И тогда Уэйд понял. Осознал до самого дна. Это было не о нём. Это было о них. О всех, чьи имена стали надгробиями в душе Питера Паркера. Уэйд был для него не наказанием. Он был риском. Живым, дышащим, непредсказуемым риском потерять ещё кого-то. И Питер не мог этого вынести.Пожалуйста, накажи меня, чтобы я снова почувствовал себя целым.
Хватка Уэйда ослабла. Его руки опустились. Он отступил на шаг, словно увидел себя со стороны — окровавленного, сломанного монстра, требующего любви у того, кто и так отдал миру всю свою. — Ладно, — хрипло сказал он. — Ладно, Паук. Я… я попробую. — Попробуешь что? — голос Питера был пустым. Он больше не пытался его контролировать. Пусть звучит как звучит. Уэйд уже всё видел. Он тоже отпустил его запястья. — Попробую не лезть на рожон. Попробую… да чёрт, не знаю. Просто попробую если не измениться — это, спойлер, невозможно, — то хотя бы не лезть под пули.Тебе нравится наказывать меня, я… Я этого не заслуживаю.
— Хорошо, — отстранённо сказал Питер. Внутри было пусто. Совсем. Как будто вся боль, которую он носил годами, вылилась наружу — и теперь там ничего не осталось. — Каждый раз, когда ты лезешь под пули… я думаю, что какая-то из них станет последней. А я буду виноват, что не спас тебя. Потому что я мог спасти.Наказывай меня, я… Я слышу тебя громко и ясно.
Уэйд слушал. Он не видел, но слышал, как в голосе Питера оборвалось что-то. Как после этих слов не последовало ни вздоха, ни всхлипа — только тишина. Тишина человека, который сдался. Как в тишине после его слов завыл ветер, сильнее городского шума. Молитва. Абсолютная. Искренняя. И Уэйд не выдержал. Груз этих слов, этого признания, этого страха рухнул на него, сломив последние остатки бравады. Его ноги подкосились сами, ударив коленями о холодный гранит крыши в полной капитуляции. Пленник своей боли и чужого страха за него. — Виноват? — выдохнул он, прижимаясь щекой к бедру Питера. Голос сорвался в хрип. — Блядь, прости. Я не… я не хотел быть ещё одним надгробием в твоём списке. Я не думал, что ты мысленно прощаешься со мной каждый раз, когда я умираю.Наказывай меня, я… Потому что мне нужно это почувствовать.
Питер смотрел на него сверху. На этого непобедимого, вечно воскресающего монстра, сломленного простой человеческой правдой. В нём что-то перевернулось. Тот самый «блистер» ярости, горя, отчаяния и запретной, уродливой привязанности — лопнул. И Питер вдруг понял: а ведь Уэйд прав. Он всё время прощался. Каждый раз, когда Уэйд уходил на задание. Каждый раз, когда не отвечал на сообщения. Каждый раз, когда очередной нож входил в его бессмертное тело — Питер уже видел его в гробу. Хоронил. Оплакивал. И Уэйд чувствовал это. Чувствовал эту дистанцию, эту готовность потерять. И думал, что Питеру всё равно. Не думая, движимый чистейшим инстинктом, он наклонился. Его рука в перчатке впилась в челюсть Уэйда, заставляя того резко поднять голову. Маски разделяли считанные сантиметры. — Заткнись, — прошипел Питер, и это не было злостью. Это была агония. — Просто… заткнись. И он притянул его к себе, стирая последнюю дистанцию. Питер влетел в него губами, как в стену, желая не ласки, а доказательства. Не просто доказательства — прикосновения к реальности. Потому что слова рассыпались. Потому что Уэйд только что стоял на коленях, и Питеру нужно было — физически, тактильно — убедиться, что этот человек не мираж, не галлюцинация, которую родил его измученный мозг. Доказательства того, что Уэйд здесь, жив, что он не призрак, не воспоминание. Что его можно удержать, пусть и так — через боль. Потому что эта красная, трясущаяся масса, казалось, только боль и понимала. И Питер вкладывал в этот поцелуй всё. Каждого, кого не смог удержать. Каждого, кто ушел, пока он отворачивался. Он целовал Уэйда так, будто тот мог исчезнуть в следующую секунду — и если исчезнет, пусть хоть губы помнят его тепло. Уэйд замер на секунду, шокированный. За всю его гребаную жизнь — никто не целовал его так. С такой отчаянной, безумной жадностью. Словно он — не чудовище, не посмешище, а кислород. Словно без него — задыхаются. Потом ответил с такой же яростной отдачей. Его руки поднялись, впились в спину Питера, вцепились в ткань костюма, словно боясь, что его оттолкнут. Словно в любой момент Питер очнется, увидит, кого прижимает к себе, и содрогнется от отвращения. Уэйд привык, что его отталкивают. Он ждал этого. Но Питер не отталкивал. Питер прижимал сильнее. Их маски мешали, текстура спандекса скользила, но они не стали их срывать. Это был поцелуй в доспехах, признание между двумя солдатами, слишком долго бывшими по разные стороны баррикад. Питер кусал его губу. Не со злости. Он просто не верил, что это по-настоящему. Боль Уэйда — единственная валюта, в которой тот всегда был платежеспособен. Если Уэйду больно — значит, он здесь. Значит, это не сон. Питер хотел оставить след — не чтобы унизить, а чтобы потом, когда Уэйд уйдет (все уходят), смотреть на этот след и помнить: он был. Я касался его. Он существовал. Уэйд ответил тем же, и вкус крови — его, всегда его — смешался со слюной, горькой и металлической. Для Уэйда это было родным. Кровь не пугала. Кровь значила: я жив. Я еще не сдох. И если Питер пьет его кровь — значит, Питер принимает его целиком. Со всем уродством. Питер оторвался, задыхаясь, и Уэйд, не дав опомниться, рванулся вперёд, заставляя отступать под своим напором. Он прижал Питера к грубой стене вентиляционной шахты, его тело — тяжёлое и горячее — придавило лёгкого Паука. Уэйд не думал. Не мог думать. Голоса в голове орали наперебой: «Он пожалеет! Он уйдет! Ты отвратителен!» Но тело двигалось само. Оно требовало доказательств — таких же, как у Питера. Что его не оттолкнут. Что эту хрупкую, невозможную близость можно продлить. — Ты… ты… — слова терялись. В горле застрял ком размером с кулак. Уэйд не умел говорить без шуток. А шутить сейчас было нельзя. Поэтому он просто приник губами к его шее, к тому месту, где под тканью билась жила. Самое уязвимое место. Самое живое. Он не целовал, а впивался в кожу зубами. Слишком сильно, оставляя синяк даже через костюм. «Если я оставлю след, — мелькнуло в голове, — он не сможет меня забыть. Даже если захочет. Даже если уйдет. Этот синяк будет болеть несколько дней. И каждый раз, касаясь его, Питер будет вспоминать». Питер вскрикнул — не от боли, а от шока, от невыносимой интенсивности этого касания. Никто никогда не вкладывал в прикосновение столько. Столько страха, голода и отчаянной, животной потребности быть. Его руки обхватили голову Уэйда, прижимая сильнее. Чтобы не мог оторваться, впился еще глубже. Чтобы оставил шрам, если надо. Питер согласен на шрамы. Лишь бы Уэйд был рядом. Перчатки Уэйда, грубые и не предназначенные для нежности, скользили по его бокам, по животу, к бёдрам, сжимая, ощупывая каждую мышцу, каждый изгиб через ткань. Он запоминал. Тактильная память. Единственная память, которой можно верить. Слепой ощупывает лицо любимого, чтобы запомнить навсегда. Уэйд ощупывал Питера, чтобы, если это случится в последний раз, унести это тепло с собой под очередные пули. Уэйд не выдержал и стянул перчатки резким движением. Тепло тела Питера согрело ладони через костюм. Голой кожей он чувствовал жар, исходящий от него. Питер ответил движением бёдер — резким, непроизвольным, растираясь о его ногу в отчаянной попытке найти хоть какое-то трение, точку опоры в этом падении. Он тоже хотел запомнить. Он тоже боялся, что это — в последний раз. Потому что Уэйд — это Уэйд. Он может не вернуться, пропасть на несколько месяцев или лет. Или навсегда уйти. И тогда у Питера останется только эта память. Только это трение, этот запах. Он тоже сбросил перчатки, и его оголённые, всё ещё дрожащие пальцы впились в маску Уэйда, срывая её. Ему нужно было видеть. Нужно было смотреть в эти безумные глаза, когда они будут делать то, что делают. Потому что в глазах — правда. Потому что маска — это ложь, а Питер устал лгать. Уэйд замер на мгновение, чувствуя себя обнажённее, чем когда-либо. Без маски он был просто уродом. Без маски его можно было разглядеть — каждую ямку, каждый шрам, каждую морщину, в которую забилась грязь этого города. Он ждал, что Питер отшатнется. Все отшатывались. Но Питер не отпрянул. Он смотрел. Смотрел долго, изучающе, не отводя глаз. И в этом взгляде не было ни жалости, ни отвращения. Питер сорвал свою маску следом, а затем притянул его за затылок обратно, целуя и кусая его губы. Без масок это было иначе. Страшнее и честнее. Их разделяла только кожа. Они не раздевались полностью. Не было времени, не было терпения. Была только жадная, ненасытная потребность ощутить. Уэйд грубо развернул его и прижался всем телом, его эрекция, твёрдая и болезненная, давила через несколько слоёв ткани. Это было неудобно, тесно, по-звериному грубо. И идеально. Потому что это было настоящее. Боль, тепло, давление, запах пота, металла и города — всё смешалось в один клубок сенсорного перегруза. Питер застонал — низко и хрипло, — когда Уэйд втиснул колено между его бёдер, создав нужное, невыносимое давление. — Видишь? — хрипел Уэйд, впиваясь зубами в мочку его уха. — Я здесь. Не в гробу. Я не оставил тебя. Я здесь. Ты чувствуешь? Питер не отвечал словами. Он отвечал телом — выгибаясь, вжимаясь, отдаваясь этому давлению, этой боли, этому доказательству жизни через касание. Он вывернулся, с силой, которой от него не ждали, и прижал Уэйда спиной к той же стене. Его движения были резкими, лишёнными грации — только голый инстинкт. Хватит быть ведомым. Хватит позволять Уэйду контролировать даже это. Если умирать — то вместе. Если чувствовать — то одинаково. Рука Питера опустилась между ними, нащупала на костюме Уэйда молнию. Он не стал её расстёгивать. Он рванул. Ткань с треском разошлась, и Уэйд выдохнул, будто получил удар. От шока он замер. Питер Паркер, образец морали и добродетели, только что порвал на нем одежду. Для Уэйда это было сексуальнее, чем все порно, которое он пересмотрел. Потому что это значило: Питер хочет. Не соглашается или позволяет. А хочет — настолько, что готов ломать. — Твою ж… — не договорил он. Потому что рука Питера обхватила его, уже обнажённого, твёрдого и влажного. Прикосновение было неловким, слишком сильным, почти болезненным. Уэйд даже не пытался направить или помочь. Он просто смотрел в глаза Питера — и тонул. Питер смотрел в его глаза, и в его взгляде не было ни стыда, ни страсти в привычном смысле. Был голод. Голод по власти над единственным, что Уэйд считал своим. Голод по контролю над тем, что всегда контролировало Уэйда — над его болью, над его смертью, над его грёбаным бессмертием. — Докажи, — прошипел Питер, и его большой палец грубо провёл по чувствительной головке, собирая выступившую каплю смазки. — Докажи, что ты можешь чувствовать и это. А не только боль. «Докажи, что ты жив не только когда умираешь. Докажи, что я могу дать тебе что-то, кроме спасения (я не могу тебя спасти). Докажи, что я для тебя — не очередная миссия, не очередной способ почувствовать себя человеком. Докажи, что я — это я, а ты — это ты, и между нами — не война, не долг, не грёбаное супергеройство. Докажи, что это — настоящее». Уэйд взвыл. Его руки вцепились в бока Питера, впиваясь пальцами даже через костюм. Он толкнулся в его кулак — дико, некрасиво, теряя ритм. Он доказывал всем телом, каждым нервом и спазмом, что Питер — не просто еще один человек в его жизни. Что Питер — точка сборки. Что без него Уэйд рассыпается на куски быстрее, чем от любого оружия. — Давай же, — подначивал Питер, его дыхание обжигало лицо Уэйда. Он двигал рукой, не пытаясь доставить удовольствие, а лишь подчиняясь примитивному ритму трения. Кожа натиралась, было сухо, грубо, но Уэйд, казалось, таял от этого, его глаза закатились. — Стой… стой, — захрипел он, пытаясь поймать руку Питера. — Так не… недолго… — А ты и не должен долго, — парировал Питер, и в его голосе прозвучала та самая опасная, знакомая Уэйду твёрдость. — Ты должен сейчас. Потому что я хочу видеть. Хочу видеть, как ты разваливаешься от меня, а не от очередной пули в лоб. Хочу знать, что я могу тебя сломать. Не твоя боль, а я. Потому что если я могу тебя сломать — значит, я тебе нужен. Значит, ты не уйдешь. Значит, ты мой. Это было слишком. Уэйд сдавленно выдохнул, его тело напряглось, и он кончил Питеру в руку, на гранит под ногами, судорожными толчками, которые вытряхивали из него всё — и ложь, и позёрство, и годы одиночества. Это было коротко, нелепо и удивительно по-человечески. В этот момент Уэйд был максимально уязвим и максимально реален. Ни шуток, ни бравады, ни бессмертия. Только мужчина, содрогающийся в чужих руках, и его тихий, растерянный выдох. Он обвис, тяжело дыша, прислонившись к стене. Его лицо было обращено к Питеру с немым вопросом. «И что теперь? Ты получил, что хотел? Ты доволен? Ты уйдешь?» Питер медленно поднёс руку к лицу. Посмотрел на неё, потом на Уэйда. В его глазах не было торжества. Было что-то другое — изучающее, почти научное. И поднёс пальцы к своим губам. — Горько, — констатировал он без эмоций, слизав каплю. Он пробовал Уэйда на вкус. Делал частью своего тела. — Моя очередь, — сказал он тихо, и в его глазах горел тот же холодный, требовательный огонь. — Докажи, что ты можешь дать что-то, кроме боли. Или я уйду прямо сейчас. «Докажи, что ты способен на нежность. Что под всей этой сломанностью, под всей этой болью есть что-то, ради чего стоит остаться. Докажи, что я не ошибаюсь в тебе. Докажи, что я не зря люблю чудовище». Это была ловушка. Самая честная ловушка в мире. Уэйд, всё ещё дрожащий и опустошённый, понял правила. Если он сейчас не даст Питеру то, что тот просит — не нежность даже, а способность к ней, — Питер уйдет. И будет прав. Потому что Уэйд не умел иначе. Потому что Уэйд всю жизнь только ломал и требовал, чтобы ломали его. Он кивнул, не в силах выговорить ни слова, и опустился перед ним на колени на холодный гранит.Наказывай меня, я… Сломай меня и смотри, как я исчезаю.
Но сейчас было не про наказание. Уэйд опустился на колени не потому, что хотел боли. А потому, что впервые за долгое время хотел дать. Хотел, чтобы Питер почувствовал то, что чувствовал он сам минуту назад — что его принимают, не оттолкнут. Что он нужен. Питер не давал ему времени на раздумья или привычные шутки. Он просто расстегнул пояс, дал ткани сползти с бёдер — достаточно, чтобы обнажиться. Воздух был ледяным, но кожа горела. Он стоял перед Уэйдом не как проситель, а как судья, выносящий приговор. Но в глубине его глаз дрожало что-то, похожее на страх. Страх, что Уэйд не справится. Что нежность — не для него. Что Питер сейчас откроется, а в ответ получит пустоту. — Ну? — один слог, полный вызова и… мольбы? Уэйд посмотрел вверх. Видел напряжение в мышцах его живота, капли пота на коже, не скрытой костюмом. Видел его лицо — бледное, решительное, с искусанными губами и глазами, в которых смешалась ярость и отчаяние, а ещё — страх. Этот чертов страх, который Уэйд узнал бы из тысячи. Страх быть отвергнутым. Это был не тот Питер Паркер, которого он знал. Это была тень, вырвавшаяся на волю, и она была прекрасна в своём уродстве. Он не стал целовать, ласкать. Это была бы ложь. Уэйд не умел ласкать. Его руки созданы для убийств, а губы — для острых шуток. Но он умел брать и подчиняться. Умел отдавать себя целиком, без остатка, если видел, что это кому-то нужно. Вместо этого Уэйд приник губами к самому основанию его члена, оставив там укус — резкий, болезненный, метку собственности. Питер вздрогнул всем телом, но не отпрянул. Его пальцы впились в затылок Уэйда, прижимая сильнее. — Ладно, — прохрипел Уэйд, его голос был глух от слюны и чего-то ещё. — Ладно, чёрт возьми. Он закрыл глаза и наконец перестал думать, анализировать. Перестал ждать подвоха. Он просто был — для Питера. Он взял его в рот сразу, до основания, без прелюдий, подавив рвотный рефлекс. Это был акт не удовольствия, а служения. Грубого, неистового, животного. Его язык скользил, зубы касались кожи — неосторожно, царапая. Он подчинил себя этому ритму, движению бёдер Питера, который теперь использовал его рот не как источник наслаждения, а как орудие саморазрушения и утверждения власти. Но Уэйд не чувствовал себя униженным. Он чувствовал себя нужным. Впервые за долгое время его тело пригодилось не для того, чтобы умирать, а для того, чтобы давать жизнь. Давать чувства и возможность быть — хотя бы так — уязвимым и принимающим. Звуки были непристойными: чавканье, хрипы, прерывистое дыхание. Питер смотрел вниз, на его скомканное, изуродованное лицо, и в его взгляде не было ни триумфа, ни отвращения. Было лишь жёсткое, беспощадное понимание. Вот он я. Вот он ты. Вот что из нас получилось. И в этом понимании была не горечь, а принятие. Самое честное принятие, на которое они оба были способны. Мы — сломанные. Мы — неправильные. Мы — единственные друг у друга. И если это единственный способ быть вместе — мы будем так. Потому что лучше так, чем никак. Уэйд почувствовал, как мышцы на бёдрах Питера напряглись, услышал сдавленный стон, который тот пытался заглушить. Он приготовился к горьковатому вкусу, но Питер в последний момент резко отстранился, выдернув себя из его рта. Сперма брызнула на маску Уэйда, на его щёку, капнула на колени. Белые полосы на красной ткани, на изрытой шрамами коже. Питер стоял над ним, тяжело дыша, его тело всё ещё дрожало от конвульсий. Уэйд не сразу понял, что произошло. Питер не дал ему закончить. Питер вышел. Потому что… Потому что хотел, чтобы это осталось на Уэйде? Почему? Наступила тишина. Тяжёлая, липкая, пахнущая сексом и кровью. Уэйд медленно поднял руку, стёр пальцем каплю с лица, посмотрел на неё. Потом поднёс палец ко рту и слизал, не отрывая глаз от Питера. Его жест был зеркальным отражением того, что сделал Паук минуту назад. Питер опустился рядом с ним на колени, не в силах держаться на ногах. Их плечи соприкоснулись. Дрожь одного встречала дрожь другого. Грязь, пот, сперма, кровь на губах — всё смешалось в абсурдный клей, который намертво скрепил их в эту секунду. Они не говорили, потому что слова сейчас были лишними. Всё, что нужно, уже сказали тела. Питер положил голову ему на плечо и закрыл глаза. Уэйд обнял его и прижался щекой к его влажным, спутанным волосам. Уэйд первым нарушил тишину. Голос его был хриплым, но когда Питер услышал эти интонации — знакомые, скабрезные, будто ничего не произошло, — внутри что-то оборвалось. — Ну что, Паучок? Убедился? Я живой. Горячий. И чертовски липкий. Питер замер. Он все еще сидел, прижимаясь к плечу Уэйда, чувствуя, как их общая дрожь постепенно затихает. И эти слова — про «горячий и липкий» — ударили под дых. Уэйд шутит. Уэйд снова шутит. Как будто пять минут назад Питер не рвал на нем одежду. Как будто Питер не кусал его до крови. Как будто Питер не стоял над ним, требуя доказательств, что этот бессмертный человек вообще способен чувствовать что-то, кроме боли. А Уэйд чувствует. И первое, что он делает, когда возвращается способность говорить — он шутит. Потому что для него это норма. Потому что его не сломать — он уже сломан. Питер только что вывернулся наизнанку, показал все свое дерьмо, всю свою боль, всю свою тьму — а Уэйд просто… принял. И теперь сидит и шутит, как ни в чем не бывало. Питер фыркнул. Звук был странный — не смех, а сброс дикого напряжения. Но внутри было не облегчение, а пустота. И начинающий подниматься со дна этой пустоты липкий, тошнотворный стыд. — Да. Убедился. Ты — самый живой мертвец, которого я знаю. Голос прозвучал глухо и чуждо, будто говорил не Питер, а кто-то другой — тот, кто пять минут назад рвал зубами губу Уэйда. Они сидели так, пока ветер не начал жестоко леденить потную кожу. Озноб заставил Питера пошевелиться. И вот тогда реальность — жестокая, будничная, беспощадная — начала возвращаться. Он посмотрел на разорванный костюм Уэйда. На сперму, запекшуюся на его щеке. На синяки, которые уже начали проступать на собственных бедрах — там, где Уэйд вжимал его в стену. На кровь на своих губах. И его вывернуло. Не физически — слава богу, внутри ничего не было, кроме пустоты. Но морально — вывернуло наизнанку. «Что я наделал?» Мысль пришла холодная, четкая, как удар током. Питер сжался, будто его ударили. «Я сорвался. Я показал ему всё. Всю свою гниль. Всю свою тьму. Я использовал его — использовал его тело, чтобы заткнуть дыру в собственной груди. Я заставил его встать на колени, а потом просто кончил ему на лицо, как в дешевой порнухе. Я…» Питер зажмурился. Перед веками поплыли красные пятна. Уэйд принял это все. Уэйд насладился. Уэйд сидит сейчас, улыбается своей фирменной улыбкой и шутит про то, какой он липкий. И это самое страшное. Потому что Питер вдруг понял: Уэйда не сломать, как ни пытайся. Его можно пытать, можно убивать, можно заставить стоять на коленях и брать в рот — он всё равно будет шутить. Потому что внутри него уже давно ничего нет. Потому что тот, кто сломан полностью, — неуязвим. Уэйд — это ходячая руина, которая даже не замечает, что она руина. Или просто пытается делать вид, что фасад еще крепкий и держится. И Питер только что добавил себя в эту руину. Стал частью ее, встроился в трещины. Уэйд не боится, что его сломают. Уэйд хочет, чтобы его сломали. Потому что когда ты уже сломан — новая боль просто смешивается со старой. Не меняет ничего. Не делает хуже. Просто заполняет пустоту хоть какими-то ощущениями. И Питер дал ему эти ощущения. Питер стал его очередным наркотиком. Очередным способом почувствовать себя живым. А что получил Питер? Пустоту. Стыд. И понимание, что он только что переспал с человеком, которого не спасти. Потому что спасать там некого. Там просто руины, которые научились ходить и разговаривать. — Мне нужно… — начал он и замолчал, не зная, как закончить. Смыть с себя это? Смыть его с себя? Убежать? Спрятаться? Извиниться? За что извиняться — за то, что сделал, или за то, что понял? Уэйд встал, застегнулся наконец, надел перчатки и протянул ему руку. — Знаю. Пойдём. У меня есть душ. Горячая вода. И, чёрт побери, самый большой халат на Манхэттене. Пофиг, что он в стиле «Звёздных войн». Питер смотрел на эту руку. На предложение, которое было больше, чем просто приглашение помыться. Уэйд предлагал ему мост назад, в какой-никакой нормальный мир. Мост, который Питер сам только что поджёг, а Уэйд — тушил. Но проблема была в том, что Питер больше не был уверен, хочет ли переходить этот мост. И существует ли еще тот «нормальный мир», в который можно вернуться. Он посмотрел в лицо Уэйда. В эти безумные, обожающие, ничего не требующие глаза. Уэйд смотрел на него так, будто Питер только что подарил ему Рождество. Будто не было ничего страшного в том, что произошло. Будто это было хорошо. И от этого становилось еще хуже. Потому что Уэйд не видел проблемы. Уэйд не видел, что Питер сломался. Уэйд видел только, что Питер захотел его. Любой ценой, любым способом. И для Уэйда это было победой. А для Питера — падением. Самым глубоким за всю его жизнь. Он взял его руку. Потому что не взять было нельзя. Потому что если бы он сейчас отказался, если бы ушел — это значило бы, что он использовал Уэйда. Просто использовал, как вещь, а потом выбросил. И Питер не мог стать этим. Не после всего. Не после того, как увидел Уэйда на коленях, принимающего его целиком, без условий и вопросов. Он поднялся, застегнулся и привел себя в более-менее опрятный вид. Ноги подкосились, и он снова на мгновение опёрся на Уэйда. Тело не слушалось. Тело все еще было там — на той стене, в тех руках, в том аду, который они устроили друг другу. — Ладно, — выдохнул Питер, глядя на городские огни, которые теперь казались такими далёкими. Они горели там, внизу, равнодушные к тому, что только что произошло на этой крыше. Горели для тысяч людей, которые никогда не узнают, что Человек-паук может вот так — развалиться на части в руках наемника. И хорошо. Иначе пришлось бы стирать память всему человечеству. — Ладно, Уэйд. Покажи свой душистый гель для душа в виде Йоды. Голос звучал ровно. Слишком ровно. Питер даже удивился, как легко ему удается притворяться, что всё в порядке. — Но только если у тебя есть чистая зубная щётка. Он добавил это автоматически. Рефлекс. Попытка вернуться в «нормальность» через быт. Только «нормальности» больше не было. И Питер это знал. Уэйд слабо ухмыльнулся, и это было самое настоящее, самое недраматичное выражение лица за весь вечер. — Для тебя, малыш, я куплю новую. С Веномом. Чтобы ты чувствовал себя как дома. Питер кивнул. Улыбнуться в ответ он не смог. Во рту все еще был привкус крови — крови Уэйда, его собственной, и чего-то еще, чему нет названия. Они пошли к лестнице. Уэйд впереди, слегка прихрамывая — видимо, колени все-таки отбил об гранит. Питер сзади, глядя на его широкую спину, на шрамы, проступающие даже через ткань костюма. И чем дальше они шли, тем яснее Питер понимал одну страшную вещь. Он только что прикоснулся к самому дну Уэйда. И обнаружил, что дна нет. Там просто бесконечная пустота, в которую можно падать вечно. Уэйд не сломан — Уэйд состоит из сломанности. Это его суть, его ткань — то, из чего он сделан. И Питер только что вплавился в эту ткань и стал ее частью. Теперь вопрос был в том, сможет ли он когда-нибудь из нее выйти. И захочет ли. Впереди Уэйд обернулся, проверяя, идет ли он. В его глазах не было ни тени сомнения, ни тени стыда, ни тени вопроса. Только тепло. Только принятие. Только бесконечная, пугающая готовность принять Питера любым — даже таким. Особенно таким. Питер опустил глаза, не в силах вынести это безоговорочное принятие, когда у самого внутри всё пошло трещинами. И пошел следом.