Ты — моё спасение и ад.

NC-17
В процессе
24
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 3 страницы, 1 177 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
24 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

Под черёмухой.

Настройки
      Посёлок затих, будто выдохнул, расправил плечи и отдался покою. Воздух стал прозрачным, почти звенящим, и в этой прозрачности растворилось всё: шум дня, суета, голос времени. Солнце — медное, усталое — опустилось к горизонту и, прощаясь, пролило на землю золото мягкого света, густого, как мёд. Старенькие дома, с облупившейся побелкой, с заборами, кривыми от времени, с ржавыми, как осенние листья, крышами — будто задремали, притихли, прислушиваясь к себе.       Над ними плыли облака — лёгкие, разорванные, как полинявшее одеяло бабушкиной постели. Ветер шёл неспешно, бережно касаясь листвы, и всё вокруг звучало так, как звучит молчание, полное смысла. Где-то вдалеке тявкнула собака — сначала коротко, потом протяжно, будто пыталась что-то сказать в вечернюю пустоту, а после — завыла, глухо и тоскливо, как будто вспоминая что-то своё, звериное. Её жалобный стон прокатился по огородам и затих. Отозвался другой пёс, хлопнула дверь, рассмеялся ребёнок, и снова всё стихло, словно этих звуков никогда не было.       Из-за старого, перекосившегося сарая донёсся ритм — корова билa хвостом, глухо мычала, вызывая доярку. Над деревней ещё не стихли птицы: щебетали воробьи, синицы, стрекотал скворец — их голоса вплетались в шелест листвы, в стрекот кузнечиков, в дыхание земли. Из этой смеси рождалась музыка — простая, живая, без слов.       Пыль, поднятая днём, всё ещё висела в воздухе лёгкой дымкой, как след воспоминания. И пахло: травой, навозом, углём, тёплой землёй — всё это вместе сливалось в запах деревни, в запах жизни. Он возвращал куда-то глубже, в то, что давно было, но не прошло: в молодость, в мир и в тишину. Казалось, сама вечность остановилась на миг, чтобы оглядеться. И всё жило, всё дышало, затаившись, будто знало, именно сейчас решается что-то важное — без слов, но навсегда. Черёмуха — старая, раскидистая, стояла у самого края деревни, возле просёлочной дороги. От её тяжёлых ветвей, усыпанных белыми цветами, несло так сладко, что чувствовал себя опьянённым. Лепестки сыпались вниз, ложась на плечи, на колени, на одинокую, просевшую лавочку, где сидел Союз. Они падали, как снег, легко и бесшумно.       СССР молчал, крепко сжав ладони и смотрел в даль. Неподвижный, как статуя. Под ним скрипели доски, как будто тихо жаловались. В руке — сигарета, давно потухшая. Он не замечал.       Дым не шел, только горечь осталась в уголках губ. Тень от ветвей дерева ложилась на лицо — грубое, суровое, будто высеченное. Только глаза были усталыми, не соответствовали телу.       Весь день прошел как в тумане. Утром приходило письмо, но он сжёг его, не дочитав до конца. Сзади промялась трава. Тихо, неслышно. Социалист не оборачивался. Знал — это он. Он всегда приходил вот так, как тень, неуверенно — чужой на этой земле, чужой в этом доме, чужой в этой любви.       Рейх медленно подошёл сзади, остановился — дышал неслышно. — Я заварил тебе чай, — мягкий, немного насмешливый голос, с той самой интонацией, от которой у старшего всегда что-то сжималось под рёбрами, раздался за спиной, — Но он, скорее всего, уже остыл. Советы медленно выдохнул дым, не глядя на него, взгляд медленно поднялся — не на нациста, на верхушки дальних деревьев, которые сказочно переливались в золоте заката.       Фюрер сел рядом. Осторожно. Тонкие пальцы прижались к краю лавки, как будто боялись, что та его не примет. Он был худой, как после болезни. Светлая рубашка болталась на нём мешком, волосы лезли в глаза. Он не смотрел на мужчину, а смотрел перед собой, будто в пустоту. — Ты не ел, — наконец, тихо сказал вождь. — А ты не спал, — мягко парировал немец. Пауза. Глубокая. Только веточки черёмухи колыхались над ними и сыпались лепестки. — Ты опять весь день молчишь, — говорит ариец негромко, склонив голову в бок. Союз, без слов, опустил сигарету, роняя её под своим ботинком. Он не отвечал, но Рейх знал — он слушал. — Я проходил рядом с рынком… Там бабка ягоды продавала, клубнику. Такие большие, я от роду такие не видел, — продолжал младший, — а с утра, я помню, как ты ушёл. Не поцеловал. Молчание опять повисло между ними, тяжелое, как затхлый воздух в бомбоубежище. Рейх улыбнулся, но это была улыбка не из мира живых. Он полностью повернулся к коммунисту, и в его глазах мелькнула та же зловещая искорка, которую тот всегда видел в нём. Мужчина почувствовал, как напряжение в воздухе стало густым и тяжёлым. Что-то было не так. — Знаешь, Bär, ты все равно не понимаешь, — сказал фашист с лёгким издевательством в голосе, его слова как бы скользили по поверхности, — ты думаешь, что можешь меня спасти. Но ты просто не можешь. Союз сжал челюсти. Вопросы, которые он избегал так долго, теперь звучали громче, чем когда-либо. Как бы он ни пытался себя убедить, он не мог понять, почему его сердце до сих пор тянет к этому человеку. Почему он не может смириться с тем, что тот был врагом. Почему, несмотря на всё, что они пережили, он снова и снова был рядом. — Что ты сказал? — его голос был низким и напряжённым. Он почувствовал, как кровь закипела в жилах. Немец заметил это — его взгляд чуть заиграл, как у дикой кошки, играющей с огнём. — Ты думаешь, что всё ещё можешь меня спасти, — повторил фюрер, но теперь это звучало ещё более насмешливо, с едким подтекстом, который заставил одноглазого вздрогнуть.

Это было слишком.

Советы не выдержал. Его рука рванулась внезапно, будто без разрешения тела. Хлопок пощёчины был хлёстким, сильным. Рейх не успел даже моргнуть — его сбило с лавки, оглушенного. Взгляд его на мгновение стал пустым, словно он не понимал, что происходит. Он лежал, растерянный, но все равно — не удивленный, не двигаясь, не говоря ни слова. Он не кричал, не злился. Он просто принял. И это было ужасно. Русский замер, его рука все ещё поднята, но он не знает — зачем. Его дыхание сбилось. Он смотрел на свою ладонь, будто увидел в ней всё, что ненавидит в себе. И в нём что-то сломалось — с беззвучным треском внутри. Сорвавшись с места, серпастый опустился на колени рядом с ним, его лицо искажено раскаянием. Он не мог позволить себе чувствовать эту слабость, но не мог ничего с этим сделать. Пальцы его скользнули по плечу фрица. — Прости, — прошептал старший, срываясь. Его голос дрожал, в нём была боль, которую он не мог спрятать, — Прости меня. Пальцы Союза сжались на худом плече, будто боялся, что тот исчезнет, растворится, оставив после себя только белый цвет и пыль войны. Он потянул арийца на себя и прижался лбом к виску. Руки дрожали, от злости на себя, от стыда, от страха потерять то, что уже и так держится на нитке. — Я не хотел, — промолвил мужчина в кожу пострадавшего, — Богом клянусь — не хотел… Третий не шевелился. Лежал, глядя куда-то. А потом, очень медленно, развернулся — как-то по-женски, мягко, аккуратно — и обнял его. Тонкие руки сомкнулись на широкой спине Союза, не сказав ни слова. Советский Союз обнял в ответ. Крепко. До боли. Как будто хотел сломать и склеить обратно. Одну руку подложил за спину, вторую под шею, как будто пытался удержать кого-то, кто может снова исчезнуть. И губами — тяжёлыми, горячими — коснулся его щеки. Там, где осталось красное пятно от удара. Касание было не поцелуем. Оно было раскаянием. — Я не умею так… Я не знаю, что с тобой делать. — Я тоже не умею, но я учусь… ради тебя, — едва слышно ответил крауц, улыбнувшись тому в шею. — Ты живой, — выдохнул вождь, — И это пугает сильнее всего. Они остались сидеть в траве, под черемухой, в полной тишине. В деревне начали гаснуть окна. День умирал. Но в этом углу, среди падающих лепестков, двое людей, которых нельзя было простить, продолжали держать друг друга.
Примечания:
24 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (3)