Ликует буйный Рим... торжественно гремит Рукоплесканьями широкая арена: А он — пронзенный в грудь — безмолвно он лежит, Во прахе и крови скользят его колена... И молит жалости напрасно мутный взор: Надменный временщик и льстец его сенатор Венчают похвалой победу и позор... Что знатным и толпе сраженный гладиатор?
М.Ю. Лермонтов
Славься, великий Рим, могущественная, несгибаемая империя! Песнь о тебе слагали талантливейшие из баснописцев, многовековую историю писали императоры и отважные полководцы, не боявшиеся отдать жизнь за честь страны, архитекторы создавали твой царственный образ, по камню возводя храмы, дворцы и дома, а скульпторы и живописцы вносили свою лепту, облагораживая сооружения лепниной или фресками. Росли и множились города, ширилось влияние, а земли простирались от германских владений до Карфагена, от Пиренейского полуострова до Парфянского царства. Казалось, сами олимпийские боги распространяли свою милость на походы и царствования лавроносных особ, сопутствуя им в успешных кампаниях. Однако прочнела и усиливалась императорская власть не одними лишь внешними завоеваниями. В калейдоскопе событий жизни непрестанно сменяли друг друга пышные торжественные шествия, разнообразные театральные постановки, похоронные процессии и, конечно, зрелищные гладиаторские бои, в которых люди, проливая кровь, отчаянно сражались друг с другом: не просто жестокая бойня, но развлечение для тиранов и безжалостной публики, воспринимавшей смерть на арене как часть большого захватывающего спектакля. Правителям устроение игр шло на руку, ибо, занимая плебс, они поддерживали свой авторитет. Будь то венчание на трон, государственный праздник или памятная дата – бои проходили с поистине императорским размахом, демонстрируя, сколь влиятельным был престолонаследник. Ну, а народ славил великого цезаря, находя в сражениях большое удовольствие. Сонхун находился по иную сторону: на него взирали с трибун, безотрывно следя за тем, как молодой боец управлялся с щитом и мечом, ему кричали в поддержку, с азартом жестикулируя, по нему, любовно тоскуя, вздыхали матроны в пышных золотых одеяниях и юные девы, но частью обыкновенного общества он, будучи гладиатором, никак не являлся – пускай его статус как элитного бойца добавлял ему определенного рода влияния. Впрочем, он существовал таким образом всю свою жизнь – точнее, бо́льшую ее часть, ибо происхождением своим был обязан семье с именем и положением. Отец его, тем не менее, не смог удержать фамильное состояние и пустил его по ветру. Расплатой стал единственный сын: долговое рабство родителей легло ярмом на слабые плечи ребенка, и тяжелая ноша эта взрастила из него закаленного тренировками и боями воина, обучавшегося в Лудус Магнус, императорской школе гладиаторов, сделавшей, в конце концов, его своего рода частью лучших из лучших: вполне недурно для того, кто был на дне. И все же о былом напоминало немногое – лишь по-настоящему аристократическая холодная выдержка и тонкая мужская красота, слепленное богами лицо и укрепленное занятиями мускулистое тело. Наряду с другими соискателями смерти, славы и денег он рос и мужал, терял товарищей в битвах, устроенных на потеху толпе, желал в один из дней обрести рудис, символ свободы, но свободы как таковой не помнил и, по существу, не знал. Его жизнь была подчинена строжайшей дисциплине, не оставлявшей места для полета мысли, и сей артефакт его интересовал как ключ к профессии наставника других бойцов – все то же заточение, но в ином качестве. Ибо всякий раб, как известно, мечтает не о свободе, а о своих рабах. И если в том, как Сонхун обыкновенно держал себя, как мыслил и как бился, сохраняя трезвый рассудок даже в самом ожесточенном пылу схватки, можно было ощутить леденящее, пронизывающее дыхание севера с его многовековыми закостенелыми льдами, то совершенно другим по своей натуре был Ники, гладиатор-самородок, чей неоспоримый талант заметил сам солнцеликий император, возжелавший взрастить чемпиона в стенах столичной школы. Ники был исполнен бурным огнем, испепелявшим все на своем пути, и его знали как рьяного, неукротимого воина, бросавшегося в бой без оглядки на опыт и знания своего оппонента и готового отдать всего себя во имя победы. Настоящий необузданный дикарь, лишенный всякой лощености. Причем буквально: говорили, что первую славу он снискал за то, что, брошенный на арену с растравленным леопардом, разорвал тому пасть голыми руками. На память дикий зверь исполосовал тогда еще совсем зеленого юнца когтистыми лапами, и если большинство шрамов на теле затянулись в белесые линии, не столь бросавшиеся в глаза из-за смугловатой, обласканной солнцем кожи, то рана на груди отважного бестиария была чудовищна и осталась, пожалуй, самым явственным напоминанием о схватке, больше походившей на очевиднейшую смертную казнь. Несмотря на это, столичные бойцы – те, что получили первый или второй ранги – смотрели на выскочку-новичка свысока: местная школа – не чета мелкопоместным провинциальным боям, которые местные богатеи устраивали в честь свадеб или похорон. Сонхун разделял их скепсис, тем паче, что при знакомстве Ники и вовсе произвел на него впечатление, скорее, отталкивающее – слишком уж легким и беззаботным был его взор, обращенный на новых соратников. Да и вел себя прославленный воитель так, будто все ему было нипочем и никого он за угрозу не считал. Сонхун счел это бахвальством – как, собственно, и ту усмешку, которой Ники одарил его, окидывая взглядом с головы до пят. И это при том, что отныне они должны были делить на двоих одну комнату! В конечном итоге, все решила арена. Сонхун познал, что есть его умения на собственном опыте, когда на следующий же день Ники стал его оппонентом в бою. Гладиаторы упражнялись в сотнях и сотнях тренировочных поединках каждый день, но на сей раз это было вопросом чести, посрамить которую выходец из аристократической семьи не смог бы. Он учился у лучших, превозмогал, терпел и рос, потому что вся его жизнь – это борьба и сосредоточенность на победе. Он не мог позволить себе слабость, не мог позволить себе проиграть. Omnia aut nihil. Провинциальный рубака оправдал все ходившие о нем толки. Как только начался бой, он вовлекся в него в свойственной ему манере, будто шутя, но всякий зоркий наблюдатель мог отметить то, с какой уверенностью сжималась рукоять меча, с какой силой (сдерживаемой, очевидно) наносились удары – только их успевал отражать его соперник, не забывавший, впрочем, действовать и сам, атакуя. Блестящие от масла тела, крепкие, поджарые, обволакиваемые потом и беспощадными солнечными лучами, они схлестывались, напирали одно на другое, неустанно соперничали за ведущую роль, желая всецело заполучить лидерство в поединке, и чем далее, тем теснее они сплетались, притираясь, потому что и Сонхун, и Ники, лед и пламя, сошедшиеся на арене Колизея, вдруг обнаружили, что какой-то странной, неведомой, почти космической силой тянуло друг к другу. Правда, для Сонхуна то предстало уязвленным самолюбием, ведь Ники все-таки отнял у него главенство. «Будь мой меч наточен, мне хватило бы одного колющего удара, чтобы лишить тебя жизни», заявил он, когда, повалив Сонхуна наземь, навис на ним и ткнул кончиком своего затупленного орудия ему в шею. «Вот сюда». Его обсидиановые глаза сверкали довольством победителя, а на губах играла легкая улыбка. Сонхуну не терпелось сбить с него спесь, пускай в глубине души что-то в нем заискрило от беглого осознания, что сильный и разгоряченный юноша, говорящий с едва уловимым акцентом, держал его в своем плену. Но возможности ему, увы, в тот день более не представилось: ментор прервал их состязание, так как победителя в нем уже выявили, и теперь прыткий триумфатор должен был принять участие в следующем бою, с другим претендентом показать себя. Сонхун же принялся рьяно оттачивать удары на тренировочных чучелах, попутно размышляя, из-за чего он так оплошал. Недооценивал противника, не принимая всерьез? Или настолько пленился им, что утратил всякую бдительность? Что бы то ни было, Ники воспалил в нем странное, неведомое доселе чувство. Наблюдая за тем, как мощно он бился, как молниеносно отражал удары, как непрерывно то наращивал, то сокращал дистанцию, Сонхун отчетливо понимал, что Ники – истинный боец, потомок воинственного Марса от связи с земной женщиной (и женщиной, надо признать, очень привлекательной), и что, в таком случае, он был отмечен благословенным даром своего отца. Ему бы хотелось считать это всего лишь соперничеством, которое и попрало его честь, но правда заключалась в том, что все, чего он достиг за годы усердной практики, тренируясь до изнеможения, до злых тихих слез в казарме, до кровавых мозолей, приравнивалось к тому, что Ники освоил благодаря своему исключительному таланту. Сонхун получил первый ранг лишь после того, как денно и нощно упорствовал в стремлении к цели, в изживании из себя мальчишки-барчука, каким поступил в школу, а Ники причислили к признанным гладиаторам, невзирая даже на то, что его техника уступала отточенным навыкам элитных бойцов. Не всем пришлось по душе уравнение по способностям с доморощенным гладиатором, и некоторые даже не преминули сообщить об этом во всеуслышание. Ники это ничуть не задело: он пожал широкими, блестевшими от пота плечами и тут же предложил возмутившимся посостязаться с ним. Один из бойцов, вызвавшись и затем сорвавшись с места, понесся на него с мечом. Тогда Ники, дождавшийся, пока расстояние меж ними не станет совсем ничтожным, вмиг отбросил свое собственное оружие и, не дожидаясь атаки, вмазал сопернику по лицу с такой чудовищной силой, что тот взвыл от того, сколько болезненным был удар. За одним последовал второй, третий, четвертый – и все они были по лицу, не защищенному шлемом. Последний пришелся на живот: Ники с силой пнул оппонента, и тот грузно рухнул на песок, после чего стремительно поднял указательный палец. «Довольно!», вскинул руку ментор. «Боец сдается. А теперь, ко вниманию всех: решения по палусам принимает ланиста. Смеете не соглашаться с ним? Ваш новый товарищ более чем заслужил свое место. И если впредь вы будете перечить и пререкаться подобным образом, я мигом отправлю вас в карцер. А ты», обратился он затем и к Ники, не спуская выходок никому, даже такому самородку, «Свои дикие замашки припаси для настоящих сражений. И не лупцуй никого сгоряча: удар под другим углом убил бы его». «Я знаю», невозмутимо ответствовал на это Ники. «Потому и бил так, чтобы всего лишь размозжить ему нос». Сонхун невольно счел это впечатляющим. И хотя опытом Ники обделен не был, его технике не хватало блеска. Она была грубой и резкой – что тот леопард драл врагов своими когтями. Чтобы исправить все недочеты, ментор, воздавая Сонхуну должное, как мастеру меча, в один из последующих дней приставил его к Ники напарником или, скорее даже, личным наставником: противники на арене, вне ее бойцы были слаженным братством, и с тем, что школа взращивала в своих стенах не просто воинов, а настоящих профессионалов, необходимо было всячески поддерживать статус – и в том числе приручать диких зверей. «Когда так бьешь, сам открываешься для удара», заметил Сонхун, держа перед собой плетеный закругленный щит и отбивая им в изобилии сыплющиеся атаки. «Мне ничего не стоит воспользоваться сейчас своим мечом». «Ну так давай», парировал Ники, не намереваясь, впрочем, как-либо словесно задеть своего оппонента. «Но знай, что это будет ужасно скучно, потому что я в любом случае отражу твой удар своим клинком – хотя и бутафорским». «Скучно? Ники, это не игра». «А почему нет? Ты не оставляешь никакого простора воображению. Что, если я нарочно провоцирую тебя, подставляясь для удара?» «Глупый, ребячий риск», неодобрительно покачал головой Сонхун, ни мгновения не отвлекаясь от поединка – в частности, безотрывно следя за действиями младшего в попытке их предугадать. «Но ведь так теряется весь интерес, правда?», издал Ники веселый смешок, не прекращая напирать. «Те, кто учил меня драться, не придерживались никаких правил». «И много их выжило, презирающих тактику?» «Мы – идущие на смерть, забыл?», фыркнул Ники, и в его уверенно-насмешливом тоне Сонхуну почудилось горькое сожаление. «Лебезить перед ней не в моих правилах. Жить, сражаться и даже любить – я все хочу делать так, как велит мне мое сердце. Пылко, безоглядно и страстно». Ники говорил, что думал и жил, как чувствовал, и пускай участь его была незавидна и лишь немногим лучше обыкновенного рабства, такое мышление казалось Сонхуну почти невероятным. В его отлаженном, привычном, неизменном мире все подчинялось дисциплине и порядку, легионерской выдержке и традициям, издревле закаляющим дух. Но Ники был слеплен из другого теста, спечен в другой печи: стены казармы давили его, глушили звонкий голос, оседали песком толстых каменных стен в легких. В нем теплилось неукротимое пламя, не гасимое плетьми или палками. «Не спи», поддразнил потомок Марса сына мудрой и обстоятельной Минервы. «А то мне ничего не будет стоить прямо сейчас подправить твою симпатичную мордашку». «Слишком много говоришь», усмехнулся Сонхун, а затем, сделав отвлекающий маневр, выбил из рук Ники клинок столь резко и сильно, что на мгновения тот даже замешкался, а после, поняв, что его лишили оружия, рассмеялся. «Многие до тебя уже пытались это сделать, но мое красивое лицо по-прежнему при мне». «Я бы все равно на это не пошел», сказал Ники, лукаво прищурившись; мед, точившийся с его губ, Сонхун словно бы ощутил на кончике своего языка. «Это попрание работы богов». Сонхун не успел как-либо парировать столь бесстыдный комплимент: их поединок прервал голос ланисты, окликнувший всех тренировавшихся бойцов. Управляющий обыкновенно не удостаивал своих подчиненных частыми визитами, и если появлялся, то с какой-то особенно важной вестью. Так было и сейчас: он сопровождал, семеня частой мелкой поступью, самого императора Хисына, неторопливо и с достоинством шествовавшего мимо тотчас же, как по команде, выстроившихся в стройные ряды гладиаторов. Заняли стойку «смирно» и Ники с Сонхуном. Так как они были на некотором отдалении, то к ним император подошел в последнюю очередь, слушая меж тем захлебывавшегося от своих раболепных речей ланисту. «Вот, великий цезарь, раб, о котором Вы спрашивали», заискивающим голосом произнес старик-управляющий, не смея смотреть господину в глаза. «Ники», добавил он, будто личный номенклатор. Сонхуну уже доводилось встречать властителя римских земель, но, пожалуй, никогда прежде тот не чтил своих солдат настолько неформальным визитом. Одно дело взирать на сражавшихся с высоты нескольких метров, и совершенно другое – находиться с ними на расстоянии вытянутой руки. Достойный сын царствующей династии, Хисын не был тираном, упивавшимся страданиями и жестокостью, однако не отличался он и излишней сердечностью, если говорить о положении бедного люда. Он управлял страной без нужды вести кровопролитные войны, потому что тем занимались его предшественники. Он же укреплял границы и поддерживал торговлю, активно обогащавшую императорскую казну. Ему нравились изобилия, празднества, пиры, перетекавшие в разнузданные оргии, а еще – прехорошенькие юноши, чья молодость была тонкой и трогательной, что жасминов цвет, столь же нежный и благоухающий. Один из таких прелестников был сейчас с ним, одетый в короткую светлую тунику. Каштановые волосы мальчишки, вьющиеся и густые, были нарочито растрепанными, кожа имела мягкий золотистый оттенок, а на тонких запястьях позвякивали браслеты, украшенные разноцветными драгоценными камнями. И если император смотрел на рабов с ленной благосклонностью, то мальчишка изучал их пристальным взглядом, держась без привычных для многих фаворитов подобострастия и скромности. Настоящий маленький наглец, что, впрочем, было неудивительным: исшитый пурпуром пояс на талии говорил о его особом положении более всех побрякушек. «Ну, здравствуй, бесстрашный воин», поприветствовал Хисын Ники, держась с ним приветственно и располагающе. «Слухи о твоей недюжинной силе заинтересовали меня. Ты в самом деле одолел леопарда голыми руками?» «Все так, император», ответствовал Ники, не боясь смотреть мужчине прямо в лицо. Сонхун понадеялся, что великодушный цезарь простит подобную вольность малообразованному дикарю из далекой провинции. «Я разорвал ему пасть, когда он накинулся на меня. Я был на волоске от жизни». «Впечатляюще», миролюбиво кивнул головой старший; неясно, воспринял ли он чужие слова как хвастовство или же отнесся к подобной отчаянной отваге с долей уважения, но улыбка на его устах была, вне всяких сомнений, по-прежнему доброжелательна. «Потому-то я и счел, что ты достоин большего, чем бои в каких-то захолустьях. Я знаю, ты понравишься публике: она ждет от тебя той же ярости, что владела тобой, пока ты боролся со зверем. И со всеми головорезами, против которых тебя ставили: слышал, ты пускал кровь каждому». «Panem et circenses», усмехнулся беспощадный юноша. «Я даю людям то, что они хотят видеть». Бившееся самой жизнью жестокое зрелище порой заменяло массам всякую пищу: недовольства толпы приглушались, если их можно было на время занять. Гладиаторские бои, устраиваемые императором с настоящей помпой, напоминали требовательной публике о величии страны, поднимали авторитет правителя и отвлекали плебс от низменных насущных проблем. Столы сенаторов и богатеев всех мастей ломились от гурманских блюд, а бедняки довольствовались, чем приходилось, периодически недоедая. Но и для тех, и для других желанной трапезой были представления, и впечатления от них насыщали все слои доверху: рев толпы, отчаянный, пронзительный свист, металлический лязг мечей, гулкие и раскатистые удары по кожаному полотнищу барабанов – все это, что мульсум вкупе с сочившемся кровью поджаренным куском мяса, подавалось на стол голодному зрителю. Гладиаторы не были людьми – они были плотным обедом, сражавшимся, впрочем, за то, чтобы этим самым обедом не стать. Однако было бы несправедливо сказать, что сами бойцы оставались ни с чем. В конце концов, и они подпитывались немаловажным ресурсом – обожанием толпы: для иных этот фактор служил громаднейшим стимулом. Сонхуна, например, какое-либо признание занимало лишь с точки зрения практической пользы, потому как оно конвертировалось в денежное вознаграждение: множась, оно стало бы выкупом его собственной жизни, заложенной в уплату отцовского долга. Но что же Ники? Что сподвигало сражаться его? «Чем благосклоннее публика, тем щедрее она на дары», заметил Хисын. «Жизнь и свобода – ведь люди обычно подобное расценивают, как большое сокровище?» Глаза Ники сверкнули неподдельной радостью, и Сонхун вмиг понял, чем тот был движим. «Свобода – наивысшее из благ», с достоинством ответствовал он. «За нее стоит сражаться и отдать за нее жизнь». Хисын удовлетворенно улыбнулся. «Таким и должен быть настрой настоящего победителя. Я высоко ценю тех, кто готов лечь костьми за то, во что верит. Это делает честь и бойцу, и мне, как императору, лично. Так что дерзай, Ники, дикий леопард. В скором сражении ты сможешь проявить себя. Я проведу юбилейные игры, посвященные захвату Дакийских земель... О, ты ведь оттуда родом, не так ли?» Сказав это, мужчина прищурился: как примет это дикий зверь, варвар, плененный захватчиками-римлянами? Хисын бросил ему вызов и напомнил о том, чтобы обыкновенный раб не зарывался перед своим господином. Внешняя учтивость была не более, чем ширмой: неотъемлемое свойство всякого прекрасного дипломата. Ответ Ники не заставил себя ждать слишком долго: не поддаваясь на уловку (но, очевидно, не желая уступать), он произнес: «Да, великий цезарь. Моя страна – страна бесстрашных воинов и умелых кузнецов. И там, где я вырос говорили, что железо, отнявшее свободу, ее же и вернет». Мальчишка-наложник позволил себе язвительную усмешку: едва ли это дитя когда-нибудь вообще держало какое бы то ни было оружие. Должно быть, и вовсе не успел научиться, проданный до поры отрочества. «Тогда держи свой меч наготове», миролюбиво посоветовал Хисын самонадеянному смельчаку, «Коль скоро ты собрался пустить его в ход. Но не теряй головы. Пыл можно остудить, просто убрав гладиус в ножны». «Предпочту, в таком случае, скрестить мечи с боевым товарищем». Хисын двусмысленно хмыкнул, окинув стоявшего бок о бок с Ники Сонхуна беглым взглядом, но разговор не продолжил. Вместо того он прошелся по кучерявой голове наложника легким поглаживанием и спросил, обратившись к нему по имени, не скучно ли тому, на что мальчик, названный Джейком, капризно надул губы и заявил, что ему жарко и что он хочет пить. Хисын на то лишь рассмеялся, сказав, что все будет, как пожелает его маленький (буквально: мальчишка едва доходил ему ростом до груди) питомец, и Джейк, чрезвычайно довольный ответом, обвил своему императору руку. Затем небольшая процессия удалилась прочь, и тренировка возобновилась, но все, о чем Сонхун думал остаток времени вплоть до самого вечера, были слова Ники и его взгляд, просиявший при одном только упоминании о воле. Едва ли его цели были такими же, как у столичных гладиаторов, мечтавших обучать или продавать рабов или же быть телохранителем при каком-либо важном сановнике: успев в общих чертах понять, каким его сосед по спальне был человеком, Сонхун знал, что Ники, хотя и не имевший ничего против опьяняющей воинской славы, сражался, скорее, личных интересов ради, и главным для него было что-то весомее сестерциев, сколько бы ему ни посулили за блестящие победы. «Твой интерес написан у тебя на лице», шутливо заметил Ники тем же вечером, когда наступило долгожданное время отдыха, и оба молодых человека, измотанные занятиями, лежали на соломенных матрацах. «Хотя император назвал тебя леопардом, думаю, что "павлин" подошло бы тебе ничуть не хуже», едко ответствовал Сонхун, внутренне браня себя за то, что позволил неуместному праздному любопытству пробить броню внешнего равнодушия. «Ты большой любитель самоуверенно распускать перья». Ники подобное сравнение не задело – напротив, оно его даже повеселило: он хохотнул, сказав, что если есть чем покрасоваться, то это всенепременно следовало продемонстрировать. «На моей родине не принято стесняться того, каков ты», добавил он, разумеется, всецело следовавший сим постулатам. «Варвары часто бравируют своим бесстыдством», безжалостно изрек Сонхун, а после тут же смешался от того, сколь жестко и несправедливо прозвучали его слова. Пожалуй, он даже запоздало устыдился собственной реплики, высказанной, однако, без какой-либо потаенной насмешки. «А что делают гордые римляне, захватывающие свободные земли?», парировал Ники без тени гневливости; развернувшись к соседу и подперев щеку рукой, он смотрел на Сонхуна спокойно и прямо, не утративший былого легкого расположения. «Не они ли слагают оды храбрости собственного духа, порабощая народ и навязывая ему свой язык, свои традиции, свою культуру?» Сказать на это Сонхуну было нечего. Он воспринимал мощь империи как нечто само собой разумеющееся, как то, чем стоило гордиться. Он – часть единого функционировавшего организма, одна из миллионов его частиц, его жизнь принадлежала великому цезарю. И такой расклад его вполне устраивал, потому он рос, зная о том, что есть разница в сословиях, что есть господа и есть рабы. Богам было угодно низвергнуть его из первого во второе, и потому охальник Бакхус ввел его отца в искушение лудоманией и опоил чародейным вином, чтобы тот отдал сына на откуп двору. Сонхун смиренно принимал это, уповая на то, что однажды милостивые боги оценят его стойкость и мужество и воздадут ему по заслугам. А уж будет ли это спасительный рудис, очередной откуп или быстрая смерть он узнает сам, когда наступит его час. «Я был совсем ребенком, когда римская армия пришла на наши земли», продолжил Ники, потянувшись за спелым плодом инжира, что остались с ужина. «Мой отец погиб, защищая меня и моих сестер. Их продали в бордель, а меня отправили на невольничий рынок, что в Зуккабаре. Я, мальчишка, был среди преступников, плененных, бродяг и всякого бедного люда. Но скоро меня купили, и так я стал рабом». Он помолчал, ненадолго вдаваясь в воспоминания (надо было полагать, о днях былого счастья), а затем заговорил вновь. «Хозяин быстро смекнул, что может на мне заработать, и потому стал сдавать меня в качестве бойца. Как развлечение. Как какого пегниария. Наевшимся от пуза богатеям нравилось, как рабы сходились в смертельном бою прямо у них под носом, рядом с пиршественным столом. Но я не чурался этого. Отец всегда говорил, что сильный духом сражается до самого конца. И я сражался, вонзая мечи в соперников под улюлюканье и свист». Его ловкие жилистые пальцы подбрасывали сочный плод, поглаживали подушечками гладкую кожуру и очерчивали на ней незримые рисунки, словно бы атлас фруктовой кожицы мог придать ему какое-то душевное успокоение. «А потом был леопард. Хозяин решил так наказать меня за непокорность, и потому отправил на верную смерть», усмехнулся Ники. «Только после этого боя меня купил другой человек, впечатленный моими навыками и ростом. Сказал, что я и сам – зверь, и что мой уровень выше базаров и пиршеств. А бывшего хозяина, я знаю, прирезали той же ночью и обокрали. Поделом ему – мерзкий жадный старик. Ну, а ты? Как взял меч в руки?», обратился он с вопросом к Сонхуну, передавав нить диалога ему. «Его вручил мне отец», сорвалось с губ прежде, чем Сонхун решил, вдаваться ли ему в личные подробности или же нет. «Хотя люди и говаривают, что худшая участь из возможных, которая только может постичь родителя – это дочь-проститутка и сын-гладиатор». «В таком случае, хорошо, что мои отец и мать, умершая родами, не узнали, что стало с их детьми». Гордый дакиец, сражавшийся за семейную честь и проигравшийся римлянин, без малейшего сожаления отправивший единственного сына на бойню: выходило занимательно, что теперь их отпрыски делили одну комнату, ибо биться насмерть они научились по разным причинам и у разных наставников. С тем более причудливым казалось то, как переплетались их судьбы, столь разные и в чем-то одновременно схожие. Выходило, что и боль была у них на двоих, однако оба научились с ней жить. Но если Ники упрямо стремился вперед несмотря ни на что, то Сонхун обходился имеющимся. За здоровьем и состоянием тела чемпиона следили врачи, для ублажения плоти он мог воспользоваться проститутками (он предпочитал юношей), а еда была всяко разнообразнее, чем на столе у любого обыкновенного горожанина среднего и ниже достатка. В казарме у него было почти все, в чем нуждался любой свободный человек! «Я дрался в поединках бо́льшую часть моей жизни. Иногда я даже сомневаюсь, а было ли еще что-то кроме арены, меча и песка», признался он, невесело улыбаясь. «Ты говорил про свободу, но... Я порой думаю, что, перестав сражаться, потеряю единственный стимул, который подстегивает меня к жизни. Наверное, арена и есть смысл моего существования». «Ты ошибаешься», горячо отреагировал вдруг Ники, сев на своем лежаке. «Ты и вправду думаешь, что жизнь истинно хороша, когда все, что ты делаешь – это бьешься публике на потеху?» «Знаешь, это не так плохо, потому что есть те, кто прозябает в нищете. С тем, какое "наследство" оставил мой отец, единственное, что мне остается – это сражаться за самого себя. Пускай я и пленен ареной и этими четырьмя стенами». «Осмелься мечтать о большем. Не об этих медяках, которые получаешь за каждый бой и которые оттягивают карманы, утяжеляя ход. И не о том, какую сытую заживешь жизнь, оставив бои и став "мясником". Лови!» С этими словами он бросил сочную луковку инжира прямиком Сонхуну в руки, и тот, комок инстинктов, тотчас же поймал его. «Представь, каково это – не думать о боях. Жить, будучи свободным. Вдыхать теплый, пряный воздух, густой и мягкий, как нектар персика, или соленый и влажный – от Тирренского моря. Отдыхать в тени раскидистых олив, скрученных, что многовековые старики, упрямо цепляющиеся за жизнь. Срывать тяжелые от своей зрелости плоды прямо с деревьев, а не довольствоваться теми, что нам подают. И единственная кровь, которая будет проливаться и течь у тебя по рукам – это сок граната, когда разломишь его». «Что же твоя родина? Ты рассказываешь о Риме, будто всем сердцем к нему прикипел». «Я воздаю должное его красоте, это так, но для меня нет места роднее отчего дома. Мой край – это пахнущие сырой землей и мхом леса, острые, туманные клыки гор и холодные, быстроводные ручьи. Это летние грозы, это золото солнца. Это ковер из диких анемонов по весне и пылающе-алое одеяние деревьев по осени, свежий ветер, терпкие травы и яблочный мед. Это дубы, помнящие землю задолго до нас. И, конечно, буковые деревья – высокие, как колонны, с гладкими стволами». Сонхун предпочел не заострять внимание на то, каким взглядом одарил его Ники, отметив последнее. «Помню, что я собирал сливы, а моя старшая сестра делала из них джем. Сладкий и кислый одновременно – немыслимо вкусный. Попробую ли я когда-нибудь его вновь?» Он устало откинулся спиной к стене и замолчал, уже зная ответ на собственный вопрос. Отыскать сестер будет почти невозможным – а может, кого-то из них и вовсе не стало: девы-гордячки могли заколоть себя кинжалом для мяса, лишь бы не ложиться под многочисленных покупателей. Но даже если они руководствовались теми же принципами, что и брат, во что бы то ни стало желая выцарапать себе свободу, то вопрос стоял не только за ценой выкупа. Рим, громадина, мог раскидать семейство по самым разным своим уголкам – ищи ветра в поле. Отчего-то Сонхуну очень хотелось его поддержать – показать, что и ему не чужда душевная тоска. Постоянные сражения закалили его, быть может, даже сверх меры, но уверенность и воодушевление Ники воздействовали на него, что то самое Дакийское солнце, пронизывавшее массивные льды гор своим настойчивым теплом. «Я почти не помню своего детства», осторожно начал он, все еще не до конца уверенный в том, что его искренность найдет принятие: на него-то не натравливали разъяренного зверя, не секли за провинности и в качестве их профилактики. «Но отчетливо помню себя перед первым настоящим боем. Тогда обо мне были не лучшего мнения и выпускали на арену в качестве живого мяса, я знаю это наверняка: против меня были маститые воины. Так что меня ждал конец, и я это понимал. Передо мной была целая процессия: все мы, новички, ожидали собственных похорон. Первые мгновения я озирался вокруг, как перепуганная лань: точились оружия, нагревался металл – вдруг кто из нас решит симулировать смерть? Готовились носилки, чтобы выносить с арены убитых... А трубы, заливаясь, возвещали о предстоящей бойне. Публика ее предвкушала». «Что было потом?» «Потом я взялся за меч и... сражался, опираясь на внутреннее чутье. Я много и долго готовился, так что смог применить усвоенную науку. Эта память», он постучал пальцем по виску, «может подвести, но только не память тела. Поэтому я ничего не помню о том, как именно дрался и как убивал. Я пришел в себя, лишь только когда, перепачкавшийся кровью, стоял посередине арены и смотрел сквозь кричащую толпу. Сложнее всего было справиться со страхом умереть, потому что каждый идущий на смерть втайне надеется выжить – и я не исключение. Страх точит изнутри, как червь, делая бойца слабее и уязвимее. А если он ничего не боится, пусть даже пасть от меча – он всесилен, он почти бог. Ведь боги не страшатся никого и ничего. А человек слаб – в особенности, если у него возникают привязанности». Сонхун невольно себя выдал, тут же продемонстрировав собственные: подняв на Ники многозначительный взгляд, он тут же отвел его в сторону, потому как не пристало такому несгибаемому и закаленному мужу являть потаенные свои помыслы чужеземцу, пускай и соседствовавшему с ним все последнее время. Он верил только себе и полагался лишь на себя, и в душу его никому не было хода – и с тем непривычнее, страннее и беспокойнее ощущалось то, почему он позволял бесстрашному речистому дакийцу ступить на тропу его сердца. И тот же, словно считывая предмет его измышлений, сказал: «Нет. Сильнее человека делает любовь. Те, кто дороже нам всего на свете питают нас такой силой, что все становится по плечу, и ничего не страшно. Как за свободу, так стоит отдать жизнь и за любовь». Глаза его лучились убежденностью, а улыбка, расцветшая на губах, сообщала о нерушимой вере в лучшее. Должно быть, именно таким – смелым, решительным – остался в его памяти отец, положивший всего себя на то, чтобы взрастить троих детей, а после отчаянно сражавшийся, чтобы защитить их от налетчиков. Он воспитал достойного наследника. Сонхун ощутил, как у него в груди запламенел цветок той самой острой и беззаветной любви, и каждый кровеносный лепесток, трепыхаясь, пускал по его телу обжигающие волны. Он не ответил – не нашел в себе сил; вместо этого он вернул собеседнику инжир, кидая, не глядя, дабы не встречаться взглядами вновь. Ники хохотнул, выкидывая руку и хватая изрядно помятый фрукт (но оттого не менее сладкий), а затем, недолго думая, откусил с добрую половину. «Неужели тебя так легко смутить?», смешливо осведомился он затем. «Любишь же ты болтать попусту», как можно более сурово ответил Сонхун, отворачиваясь лицом к стене. «Разговорами о любви можно смутить только девственниц на выданье». «И, по всей видимости, тебя тоже». «Болтай, болтай. Посмотрим, как ты запоешь, когда завтра на тренировке я выбью из тебя эту ерунду». И только про себя, слушая, как беззлобно посмеивался над всеми этими обещаниями его завтрашний противник, Сонхун признавал, как был им заворожен и с каким пылом отозвались в нем его слова о настоящей любви, которую, как гласили сказания и оды, испытывать давалось человеку лишь раз за всю его скоротечную жизнь.
***
Празднование памятной, юбилейной даты захвата и подчинения варварских земель отмечалось на широкую ногу: император не пожалел денег на пиршества и игры, на которые люд стекался со всех уголков страны. Ажиотаж был столь большим, что иным приезжим не нашлось пристанища, и они ночевали по палаткам и переулкам, а кто-то даже бесславно погиб, задавленный толпой. Однако представления занимали людей куда больше столь незначительных жертв, тем более что ныне они предвкушали настоящее массовое зрелище, нацеленное на то, чтобы вдохновить, напомнить об императорской славе, о мощи римской армии, чтобы народ привыкал к битвам и понимал, что каждый павший воин собою слагал историю великой страны. А потому реяли флаги, и знамя орла с распростертыми крыльями, обрамленного лавровым венком, гордо красовалось на их алых полотнищах. Истинное сердце Рима билось не в мраморе Сената, а на арене Колизея. «Дикий дакийский леопард» – вот, как называли Ники наслышанные о его безусловных победах, которые он выгрызал, вырывал клыками, выцарапывал наточенными острыми когтями. Низкородная публика искренне восторгалась им, видя в нем воплощение силы и отчаянной борьбы, пускай тот и был чужаком, поверженным, но не сломленным иноземцем. Богатеи и сенаторы же воспринимали его грязным плебеем, достойным лишь пасть от меча такого воина, как Сонхун, который, напротив, в глазах простолюдинов был донельзя зазнавшимся лишь от того, что и сам когда-то был аристократом. Но равнодушным Ники не оставлял никого: стоило лишь ему появиться перед многотысячным людом, как он со всех сторон взревел, бурно приветствуя талантливого бойца. Девицы, краснея и охая, зашептались друг с другом, не сводя глаз с его сильных рук, с загорелого, не спрятанного покамест за шлемом лица, с накаченной груди, вздымавшейся от дыхания и будоражившей воображение. Вполне естественно было предаться фантазиям о том, как приятно было бы разомлеть в его могучих объятиях: многих во все времена завораживала первобытная сила и диковинная мужественная красота. Но вызывал живой интерес и Сонхун, профессионал своего дела: римская элита высоко оценивала то, как ловко он управлялся с оружием и уворачивался от грубых и прямых атак, и ставила на него большие суммы, с каждым боем становившиеся все внушительнее. Немудрено: он уже зарекомендовал себя как мастер меча, и был известен как жесткий, не поддававшийся на эмоции воин. Впечатляла, безусловно, и его физическая форма, хотя тут они с Ники были почти наравне, складные, рослые, крепкие, в меру стройные и рельефные, что античные статуи. Разнились, пожалуй, только оттенки кожи, загорелой и не столь затронутой солнцем. Выходец из провинции и городской мальчишка. То были не просто поединки – инсценировка событий, произошедших с добрую декаду тому назад. Через такое представление зрители могли прикоснуться к страницам недавней истории, которые только упрочили положение Рима как простиравшейся на дальние дали гордой империи. Порабощение приграничных земель, ожесточенные схватки, новые и новые столкновения с варварами – все это играли не актеры, но гладиаторы, а для большего впечатления какие-то нелестные для римской армии кампании и факты и вовсе сглаживались, ибо волнующий эффект всегда важнее неудобной правды. На разные лады завыли трубы и буцины, гремел перестук барабанов, пронунциатор, перекрикивая лязг мечей, вещал, будто легенду, сказание о доблести бравых вояк. Первыми в бой вступили эквиты: ретивые скакуны, на которых они оббегали арену по кругу, ржали и поднимали клубы песчаной пыли, а сами всадники сходились острыми копьями, стремясь поразить друг друга с одного удара. Засим, когда один из наездников был повержен, последовало большое сражение целой массы гладиаторских пар, и лишь приглядываясь, наблюдавшие могли увидеть тех или иных своих фаворитов. Император, наблюдавший со своей свитой с северной трибуны, вальяжно занимал царственный трон. На коленях у него меж тем примостился Джейк, которого бои, казалось, едва ли занимали особенно сильно. Хисына, не сомневавшегося, что сражения пройдут ровно так, как и задумывалось, и самого в разы сильнее волновало не положение дел, а хрупкое юношеское тело наложника, которое он охаживал прикосновениями и лаской. Впрочем, под конец, когда вышедшие на арену Сонхун и Ники должны были изобразить схватку между великим и низменным, между носителями света и малообразованными варварами, между великим Римом и строптивой Дакией, мужчина заметно переменился в лице, подавшись вперед. Столкновение его ручных зверей, воспитанного и необузданного, сулило отличное зрелище, потому как оба были подкованы в битвах и всегда держались что есть мочи. А уж их стойкость и умения, ко всему прочему, были прекрасным и верным средством обойти всех возможных политических соперников и заиметь еще большее расположение народа. Беспроигрышная ситуация, с какой стороны ни посмотри. На Сонхуне было мурмиллонское обмундирование, включавшее в себя шлем, плотную наручу и поножи. От атак он оборонялся тяжелым щитом, а другой рукой держал прямой пехотинский меч-гладиус. Ники, как полагалось всякому дикарю, сражался фракийцем. Его снаряжение было почти идентичным тому, что и у его оппонента, только щит-скутум у него был меньше, а вместо меча он сжимал рукоять кинжала-сико, имевшего в ближнем бою немало преимуществ. Нападающий и отражавший атаки, они оба были обнажены по пояс, и каждый демонстрировал публике таким образом напряженные мышцы и крепкий мощный торс. Изрядно вспотевшие, натертые маслом, их напряженные тела напирали одно на другое, желая утвердить первенство, заполучить власть и одержать желанную победу. Лишь поразить, но не убить: великий цезарь не брезговал кровавыми состязаниями, однако их было не так уж много, и зачастую подобным манером проводили только казни отъявленных преступников или военнопленных. Убивать же взращенных силами опытных мастеров гладиаторов было почти кощунственным: в конце концов, так не напасешься вкладываемыми в каждого отдельно взятого бойца ресурсами. Сонхун был техничнее и ловчее, а Ники – наглее и напористее: пока первый отражал резкие выпады и отбивался массивным щитом, второй смело шел на таран, держась, тем не менее, рамок установленных правил. И хотя ни один не уступал другому в силе, в какой-то момент последнему выпал шанс, которым было грех не воспользоваться. Сонхун замешкался на одно, только на одно мгновение, как Ники, заметив это (нечеловеческая, звериная реакция!), сиюминутно двинулся вбок, и его нога проскользнула по песку. Так, мимолетная замешка стоила столичному мастеру победы: выходец варварских земель в один удар по щиколотке и последовавшую за ним подножку сбил противника, который тотчас же рухнул наземь. Пыль взвилась в воздух, а публика, особенно та, что находились в галереях под куполом или в дальних местах арены, завопила от восторга, хотя радоваться, пусть даже за своего низкородного фаворита, по существу, было не с чего: Ники, олицетворявший покоренную вражескую землю, своим триумфом словно бы перечеркивал былую сияющую победу Рима. Он попирал исторический факт и без малейшего беспокойства сим бравировал – отбросил свой щит, будто бы за дальнейшей ненадобностью, а вот меч соперника отобрал, и теперь был вооружен вдвойне, готовый, как заправский димахер, сразиться сразу двумя клинками. «Я одолел римлянина, и я не признаю зависимость от священной империи, потому что никогда Дакия не будет покорена» – вот, как выглядела его победа в глазах столичной элиты, тут же обратившей свои недоуменные взоры на императора. Ситуация принимала серьезный оборот и требовала немедленного вмешательства. Маленький цыпленок, зазвенев тонкими золотыми браслетами на руках и ногах, вспорхнул с его колен, и Хисын прошел к краю трибуны, прожигая бойцов с высоты нечитаемым взглядом. Жестом руки он велел неистовствовавшей толпе замолчать, сам же в это время размышляя над тем, как ему следовало поступить. Все присутствовавшие замерли в волнительном ожидании, и через некоторое время, когда установилась тишина, мужчина заговорил. «Народ Рима!», возвестил он спокойным, уверенным голосом. «То, что вы видели здесь и сейчас – подлинное доказательство того, сколь сильна наша армия. Сразить дакийских варваров было для них настоящим вызовом, но лишь бесстрашие, милость богов и бесконечная преданность своему государству позволили им одержать победу, которую мы сегодня празднуем. Таких, как дикий леопард Ники, истово сражавшихся на поле брани, были сотни и даже тысячи, но всех их одолели наши бравые воины. На живом примере вы могли видеть то, сколь опасен был наш противник – и даже так сын Рима изо всех сил противостоял одному из их потомков». А затем зазвучали небрежные хлопки. Великий цезарь аплодировал дикарю, повергшего одного из его лучших бойцов! Тогда-то все подхватили его знак и принялись свистеть, кричать и хлопать победителю, одаряя его тем признанием, коего он заслуживал, пускай абсолютное большинство сенаторов и сочло это пощечиной всякому здравому смыслу. Впрочем, и им не оставалось ничего кроме как присоединиться ко всеобщему одобрению, сдержанно аплодируя. Ники же, выслушав эту тираду, лишь хмыкнул, после чего протянул Сонхуну руку. «Если я – леопард, тогда ты – черная пантера», сказал он, усмехаясь и помогая сопернику и напарнику подняться. «Ты – ночь, в которой пылает мое пламя». Шлем, закрывавший лицо, был как нельзя кстати: никак иначе Сонхун не сумел бы скрыть то, как его зарделись от сих слов его щеки. Удивительно, но поражение не виделось ему унизительным, пускай подобного с ним не происходило уже очень давно. Возможно, потому он и сплоховал – расслабился, наслаждаясь их с Ники боевым танцем один на один. Однако честь его не была хоть сколько-нибудь попрана, хотя он отлично слышал недовольный рев тех, кто на него ставил. Все это было неважно. Что и охватило его во время поединка, так это неукротимый пыл – и не столько от снаряжения, весившего ни много ни мало около шестидесяти либр, сколько от тесной близости с оппонентом в самом что ни на есть буквальном смысле. Соприкосновение рук же, дружеское, по сути, совершенно невинное, сосредоточило телесную тягу в низу живота, разлившееся тут же что обжигающая патока. Сонхун бы словно отхлебнул щедрую порцию хмельной браги, своим дурманом спутавшей ему все мысли и погрузившей плоть в сладостное томление. А все потому, что он желал Ники, вожделел его сильное, крепкое тело, стремился дотронуться до него, лишенного обмундирования и всей амуниции, жадно познать как любовника, ибо он и без того уже слишком долго подавлял истинные свои влечения к этому прекрасному зверю. Ну, а Ники, понимавший, считывавший позывы, чувствовавший партнера своим обостренным обонянием, будто и впрямь как кот перед случкой, давал понять, что все, чего хотел Сонхун он разделял, и сам готовый отдаться и овладеть. Наспех сдав вооружение и доспехи в мастерскую, где обыкновенно стучат молоты самиариев, однако не удосужившись даже смыть с себя скопившиеся пот, пыль и грязь в бане после соревнований, они припали друг к другу в своей тесной каморке, лишенные прежних препон – они рассеялись, испарились, что волглый туман над утренним Тибром, прорезаемый востроносыми рострами бороздивших водную гладь кораблей, на чьих бортах перевозили вина, зерна и оливковое масло. Две большие, грациозные кошки вновь сошлись в горячем, чувственном противостоянии, только теперь на кону были не деньги, платимые за бой, а поиск плотского наслаждения и взаимные ласки. Вместо звонких сестерциев – поцелуи, ссыпавшиеся по лицу, шее, груди, напряженному прессу и ямочке пупка, ниже которого зачиналась густая черная поросль в паху. Вместо воодушевленных, оголтелых криков толпы – хриплые, протяжные стоны, которые слетали с обветренных, искусанных губ от того, сколь партнер был настойчив и перевозбужден. Вместо боя на мечах – трение двух больших, твердых членов, схлестнувшихся в негласном соперничестве за право вести, один о другой, влажных от естественной смазки, обрамленных густыми и темными паховыми волосами, налитых и требовавших разрядки. С тем кому-то из них было попросту необходимо поступиться своим менталитетом завоевателя – хотя бы на некоторое время. Не сдаться, а позволить повести другому – почему бы и нет, если удовольствие, какого бы то ни было рода, станет для них обоюдным? По существу, ни Сонхун, ни Ники не придерживались большей части принципов той пресловутой, подчеркнутой мужественности, что была возведена сугубо консервативным в плане социального положения римским обществом в абсолют. Да и они не свободные граждане, чтобы терять какой-либо «статус» лишь от проникновения мужского естества. Полурабство в какой-то степени даже развязывало им руки. «Так вот какого отмщения ты жаждешь», усмехнулся Ники, всем телом ощущая жар, исходивший от обыкновенно неприступного, холодного, что чистый горный снег, партнера, что принялся чувственно сминать, ласкать и гладить его тело, желая подмять под себя. «Я одерживаю верх на поле боя, а ты взамен стремишься мной овладеть». Впрочем, казалось, такой расклад – вполне справедливый – его устраивал: ведь затем, после этого акта, он в любом случае возьмет то, что причиталось и ему тоже. В любви и страсти нет места гордости, а принимающая, проникающая ли роль – удовольствие от них обеих было стоящим, пускай и разным. Как было всеобъемлюще приятно погружать член в тесное нутро, так сладостно же было и чувствовать его, пульсирующий и сочный, в себе. Ex aequo. Сейчас Ники, сын чужеродных земель, казался Сонхуну на вкус настоящим римским легионером: всякие тончайшие ароматические композиции заменял естественный запах тела, сочетавший в себе сахарную сладость инжира, пронзительную кисловатость лимонных плодов, ярких, что маленькие солнца, терпкость пота-лаврового листа. Дивный, прекрасный букет из чистейших феромонов, пьянивших без вина. Сонхун вкушал его, чувствуя себя столь голодным, как никогда прежде, и видеть реакцию Ники, на редкость податливого в эти мгновения, было особенно воодушевляющим. Проникая в него, в изобилии воспользовавшись маслом для тела, Сонхун ощущал, как сжимался его партнер изнутри, а его слух немало усладили сдавленные, рваные стоны и вздохи. Нахальный фракийский юнец был сейчас перед ним в наибольшей своей уязвимости, ибо даже сон его был чуток, и он никогда не отворачивался лицом к стене. Позволяя же иметь себя, Ники тем демонстрировал, сколь был искренен и открыт и, кроме того, что с легкостью готов был поступиться мужской честью ради своего противника и названого брата одновременно. Плотская близость скрепляла их узы, их духовное родство, взаимный зов поджарых молодых тел. Разгоряченные, полные сексуального желания, они выплескивали свои чувства исконно по-мужски – без лишних слов, без пустых заверений. Лишь акт крепкой, незамутненной любви двух гладиаторов, двух бойцов, соперников в жизни и тайных возлюбленных за закрытыми дверьми. Не спал градус концентрированной, почти что сшибающей с ног чувственности и после, когда Сонхун, испытав огромное удовлетворение, дал повести Ники, едва они оба пришли в себя. О, Ники был неудержим. В нем было столь прыти, столько неутолимого пыла, что Сонхун даже мельком подумал, будто на арене он сражался вполсилы. Он был жаден до каждого касания, до каждого сантиметра тела, чей запах, запах крови, спермы и пота, влек его, как если бы он и вправду был алкавшим дичи зверем. Красота Сонхуна возбуждала и восхищала его: именитые скульпторы наверняка бились бы за то, чтобы воплотить его в мраморе, наделяя античных богов его чертами. Признаться, Ники испытывал к нему такое влечение, что, отымев, желал бы его поглотить. Потому, вероятно, он не жалел возлюбленного, кусая его, помечая следами своей страсти, сминая не уступавшее его собственному сильное тело, а также поочередно утыкаясь носом в подмышечные впадины, сокрывавшие взмокшую растительность, чтобы вдохнуть пряный, мускусный запах пота после боя и их последующей связи. Инстинкты брали над ним верх, слепили и наводили настоящий морок, и потому овладел Сонхуном он подобно животному, развернув к себе спиной и грубо сжимая в процессе бедра. Боль и наслаждение, граничившие с потерей сознания – Сонхун едва ли когда-то мог мыслить себя более живым, чем сейчас, принимая член Ники, чувствуя его глубоко в себе и растворяясь в том не сравнимом ни с чем блаженством, каковое дарило их сумасшедше горячее соитие. Темп нарастал, становился почти невыносимым, и с тем он не смел, не желал просить о пощаде, на которую мог рассчитывать всякий поверженный воин. Ему нравилось, сколь рьяно вбивался в него партнер, как тот рычал, как, склоняясь, впивался болезненным укусом в плечо, как стискивал своей железной хваткой изгибы талии. Он брал Ники с иным, более сдержанным, но не менее властным и уверенным настроем, пока же тот, оставаясь собой и в постели, и в битвах, являл всю свою мощь посредством сокрушительного напора. Излившись семенем внутрь Сонхуна, Ники не торопился разрывать их связь: словно дитя, боявшееся, что его оставят одного наедине с сумраком ночи и расшалившимися лемурами, то и дело норовившими проникнуть в мирные сны и обратить их в кошмары, он не желал расцепляться, и потому любовники так и легли на сенник, не размыкаясь и не отстраняясь один от другого. Чуть позже ему все же пришлось это сделать, но даже так он тесно жался к Сонхуну, водя кончиком носа по его шее сзади и по коротким, черным, что смоль, волосам. Сквозь небольшие оконца, размещенные почти под потолком, лился теплый закатный свет. Мир вокруг будто приостановил свой спешный, порывистый ход, и во времени можно было увязнуть, если попытаться ступить хотя бы шаг. Умиротворение и расслабленность накрыли пару тонким, почти прозрачным льном, пуская по телам благословенную негу – ощущение, которого они, рабы-аскеты, были лишены, потому как в их жизни существовали только арена, мечи и смерть. Однако в эту укрепленную временем цепь подбавилось новое, начищенное до блеска звено. Обыкновенно Сонхун не придавал значения сердечным чувствам, но с тем, что охватывало его рядом с Ники, определенно стоило считаться. Неназванное, незримое, мерно лившееся красным вином в простецкую глиняную амфору, это чувство было тем, что наполняло его робким подобием счастья. Тайным, делимым на двоих смыслом.***
Было ли сие будоражащее ум и плоть чувство любовью или чем-то с менее громким и по-своему помпезным названием, однако именно оно по-настоящему вдохнуло в Сонхуна, черствого бывалого вояку, жизнь со всей ее полнотой красок. Он глубже дышал, четче видел, а еда казалась ему во множество раз вкуснее, чем прежде. Впрочем, истинный голод он испытывал, видя возлюбленного в одежде и без, и тем чаще становились их горячие, неистовые совокупления. Они маскировали страсть в тренировочных поединках, сражаясь до того, что не могли стоять на ногах, а после, с открывшимся, будто по волшебству, вторым дыханием бешено занимались любовью, используя любую возможность получить и доставить удовольствие. Лежа после изнуряющих, но, безусловно, умопомрачительных соитий, они, бывало, безмолвствовали, не нарушая царившую в жилых казематах тишину, и наслаждались безмятежным временем отдыха. Они понимали и знали друг друга и без всяких излишних слов, и находили комфорт в том, чтобы просто любоваться один другим или же бок о бок дремать, восполняя запас сил. В почти полной темноте Ники прикасался огрубевшими от оружия кончиками пальцев к выточенному ангелами профилю Сонхуна, обводил каждую тонкую линию, словно надеясь навсегда запечатлеть в памяти их все, и если однажды, будучи старым и немощным, он ослепнет, то зрение заменят ему воспоминания рук. Гладиатору самонадеянно было уповать на смерть в почтенных летах, но с тем, что император дал ему понять, что в один из дней дарует ему свободу, он с уверенностью смотрел в то будущее, которое он мог делить со своим возлюбленным. Сонхун желал того же. Ники взрастил в нем надежду, и теперь, обновленный, он уже не мог мыслить свое существование в прежних рамках. Ограничители сняты, барьеры разрушены. Помпеи пали, уничтоженные поглощающей огненной лавой. Его сердце, бившееся прежде только для того, чтобы обеспечивать жизнь его бренному телу, ныне наполнялось томлением и радостью. Безыдейное существование обрело смысл. Смысл заключался в любви. Но что же премудрые олимпийские боги, извечно вершившие людские судьбы? Их намерения и планы были известны им и только лишь им. Они игрались человеком, что куклой, верховодили его поступками и устраивали разного рода перипетии, а порой, питая кровожадные желания, низвергали его в Плутоново царство. Все для них было пиршеством и большой забавой, подобно тому, как власть имущие люди на земле развлекались гладиаторскими побоищами. Вероятно, оттого великий цезарь был столь сластолюбив, отдавая себя не только управлению империей, но также зрелищам, хмельному вину и донельзя юным партнерам. Мечтал ли он о любви или нечто подобное было материей, скорее, для малообразованного плебса, а не для венценосного мужа? Властвовавший целой страной не мог позволить себе ни единой осечки – иначе повстанцы пришли бы за его головой. Он должен был просчитывать политические ходы наперед, заключать полезные союзы и принимать превентивные меры по подавлению народных волнений и бунтов. Последнее было немаловажным, ибо мудрый правитель никогда не станет недооценивать мощь людских настроений. Кого Хисын не любил, так это тех, кто был столь нагл и глуп, что опрометчиво бросал ему – потомку великих Флавиев! – вызов. Ему должны были беспрекословно подчиняться, а тот, кто осмеливался пойти против императорской воли, сам подписывал себе приговор. Однако палачом, снимавшим головы с плеч по одной лишь прихоти Хисын вовсе не был. Он был достаточно мудр для того, чтобы лавировать меж интересами сената, народа и, разумеется, своих собственных без больших потерь. Тех, кто представлял угрозу сему раскладу, он спокойно устранял. Потому-то, должно быть, при нем, достойном потомке славных отцов-покровителей, страна процветала и здравствовала. Своей выходкой Ники, дакийский дикарь, лишь проявил свое низкое, по его мнению, нутро. Он не просто плюнул под ноги своему завоевателю, но и приумножил ту часть революционных пересудов, которую власти стремились подавить и стереть. Столь ли мощна империя, если варвар оказывался сильнее и хитрее римлянина? Лишь только себе Хисын признался, что недооценил новичка, поведясь на ходившую о нем хвалебную молву и сочтя обязательным его присутствие в столице, в стенах собственной школы. Принцип «Amici prope sint, sed adversarii sint propiores» в сим случае вызвал лишь волнения и пересуды. Народ, воспылавший обожанием к непримиримому хищнику, непрестанно скандировал его имя еще долгое время, даже когда тот покинул арену. Сенат же, извечно отдававший предпочтение элитным гладиаторам, выказывал свое недовольство, ибо им было важно, чтобы сражения оставались в рамках их власти, и победить должен был Сонхун, в чьем мастерстве они, впрочем, не сомневались. Так что ситуация оставалась неразрешенной, а в перспективе еще и опасной, потому как Римская империя существовала «во славу сената и народа», и один так или иначе превалировал над вторым – однако контролировать было необходимо оба института. Какие-либо свободомыслия же знаменовали восстания, как то, например, что претворил в жизнь непокорный Спартак. Посему всякую, даже маловероятную возможность того Хисын был намерен пресечь на корню. Он не утратил лица, принимая победу Ники в борьбе с лучшим своим воином, но следующий поединок должен был стать для него последним. Устроить это надобно было так, чтобы Ники погиб прилюдно, а потому подсыпать яд в его пищу или же посылать наемника было попросту неспортивно. Да и наверняка он, уцелевший после схватки с клыкастым пятнистым зверем, отличался поразительной живучестью – такой, что отраву он бы почуял, не притрагиваясь к еде, а своему убийце всадил бы под ребра его собственный клинок. Нет, он должен был пасть в самом сердце Колизея, умереть как последний оплот дерзновений, как прыгнувший выше головы безродный мальчишка и оглушительно рухнувший со своего пьедестала. Император не прощал нанесенных обид, и мщение его значило смерть. Особый же чувственный оттенок расплата приобрела, когда Хисын, повелевший наблюдать за Ники (не вздумает ли тот бежать или подговаривать сотоварищей на неповиновение?), в один из дней узнал от информатора, какими узами были повязаны мятежный гладиатор и его сосед по комнате и вечный оппонент. Связь такого рода нередко вспыхивала между бойцами, но обыкновенно цезаря она не интересовала. Сейчас же перед Хисыном открылась возможность не только устранить смутьяна, но и сделать это руками его же возлюбленного – ведь Сонхуну он посулит нечто более ценное, чем плотские утехи с боевым товарищем. Любовь он выменяет на вожделенный рудис. Победителем станет тот, кто выживет. «У него не останется выбора», с удовлетворением сказал Хисын в тайной беседе с ланистой в своих покоях. «По существу, ни у одного из них. Но никто, слышишь? Никто не должен знать о том, что ждет проигравшего. Я объявляю об этом перед началом поединка». «Как прикажет великий цезарь», заискивающе ответствовал управитель школы, потирая руки: почтенную публику ожидало поистине роскошное зрелище. И хотя они переговаривались о деталях предстоящего сражения вполголоса, Джейк, лишь только делавший вид, что дремал, лежа на большой кровати с балдахином, слышал все от и до. Он замер, не шевелясь, дабы не выдать себя по неосторожности и не прервать интриганов на полуслове, однако взволнованное оленье сердечко колотилось столь отчаянно, что этот стук заглушал даже его мерное, якобы сонное дыхание. Так, Ники, выходило, больше не жилец: когда император был настроен столь решительно, ничто не могло помешать ему исполнить свои намерения. Непокоренный раб посмел оскалиться на радушного господина, и тому не оставалось ничего кроме как умертвить когтистую бестию. А впрочем, Хисын и сам был, что дикая кошка – степенный и вальяжный лев. Царь зверей, не терпящий самоуправства. Как маленькому любимцу, Джейку было позволено при его власти очень многое, однако юноша благоразумно не зарывался, помня о том, что в этом противостоянии он потерпел бы сокрушительное поражение. Дразнить хищника, дергая за усы, было идеей крайне глупой. Своего скорее добьешься, почесывая за ушком и гладя по шерстке. Джейк не понимал, почему его так взволновала прискорбная участь дакийского бойца. Гладиаторы сражались и умирали во всех концах необъятного Римского государства, Ники не был первым и не стал бы последним из них. Если то было сочувствием, то весьма избирательным, ибо виденные им прежде смерти едва ль достигали его своим смрадным холодным дыханием – хоть числилось их немало. Возможно, дело было в несправедливости, ведь одно дело, если бы Ники пал в честном бою или от какой хвори и совершенно другое, если его гибель была предрешена от одной только уязвленной гордости. А может, была в том совершенно иная причина, которая подразумевала вмешательство всех потаенных личных чувств и которую Джейк отмел в первую очередь. Далее размышлять обо всем этом ему не пришлось: завершив аудиенцию и дав все необходимые указания, Хисын отправил посетителя восвояси, после чего направился к любовному ложу, где его и ждал Джейк; когда мужчина дотронулся до нежного лица костяшками пальцев, тот притворился, будто очнулся от одолевшей его дремоты и гибко потянулся, как котенок. «Притомился, пока я обсуждал важные, но ужасно скучные дела?», полюбопытствовал он с отеческим теплом в голосе. «Впрочем, в твоем юном возрасте и положено спать в подобный час». «Великий цезарь считает меня ребенком? Вот уж нет», не слишком-то учтиво отреагировал Джейк, поморщив свой прехорошенький носик. «Меня сморило из-за вина за ужином». Хисына, тем не менее, его дерзкая непосредственность лишь позабавила – разительный контраст с тем, как он воспринял выпад Ники в сторону империи и лично его. Исчерпывающий ответ можно было обнаружить на поверхности: в отличие от непредсказуемого дикаря, Джейк, юный и прекрасный, не представлял угрозы, и его коготки не рвали, а лишь слегка царапали, возбуждая все самые низменные плотские позывы. Их-то мужчина и возжелал ублажить, нависая над младшим и принимаясь исследовать раскрытыми ладонями хорошо известные ему изгибы худенького тельца, напитанного бархатным солнцем и умащенного благовонными цветочными маслами. Джейк и не думал противиться: он вполне благосклонно позволил своему господину ласкать его прикосновениями и поцелуями, забираться под тонкие шелковые одеяния цвета слоновой кости, спадавшие с угловатого плеча, а далее и вовсе избавить от них покорного любовника. Однако и в те мгновения, и многим после, даже когда их тела сопряглись в томительно-жаркой связи, юный наложник не мог не тяготиться теми тайными сведениями, что волею случая стали ему известны. Пока не стало слишком поздно, надо было сообщить Ники о заговоре в самое ближайшее время.***
«Когда мы станем свободны, я хочу отправиться в южные земли», откровенно поделился с Ники пребывавший в задумчивости Сонхун, глядя куда-то в даль горизонта. Он не был тем, кто легко говорил о душевных волнениях или раскрывал сердечные тайны, и с тем его признание было особенно осторожным – ведь в жизни он, как и на поле боя, обыкновенно выставлял перед собою крепкую броню. Все остальные бойцы, стоило ежедневным упражнениям окончиться, ушли на послеобеденный отдых, и потому у тайных партнеров образовалось время на двоих вне стен каморки, ставшей для них и ночлегом, и местом для любовных утех. Впрочем, стоял их союз не только лишь на связи тел: они понимали друг друга, они были друг для друга всем. «Почему именно туда?» «Когда я был маленький, я очень любил персики. Откуда их ни привозили на наш стол, но самые вкусные, самые сочные и сладкие были прямиком из Кампаньи. Часть ее омертвил пепел, но даже так эта провинция сумела выстоять, и процветает по сей день. Так что... Будь то Неаполь или Капуя, я хочу вдохнуть пропахший пыльцой и соком южный ветер. И, может... Вкус местных персиков окажется таким же, как раньше». Ники помолчал, а затем вынул из-за пояса старый сестерций, исцарапанный, потемневший от времени, с едва различимым профилем императора и рельефным «SC» на обратной стороне. За бои они получал тысячи их, но только эта монета отчего-то была особенной, как если была заговоренной: прикосновения к ней помогали в размышлениях над чем-либо, а кроме того, немало умиротворяли. Впрочем, не меньший эффект в последнем оказывало одно только присутствие Сонхуна близ, а потому со временем, ища для себя душевный покой, Ники стремился коснуться не шершавой поверхности медяка, а гармонично сложенного тела своего прекрасного возлюбленного. «Вот, стало быть, почему твои поцелуи сладки, как мед», заметил он, улыбаясь; Сонхун поспешил скрыть от него свое смущение, отворачиваясь. «Персиковый мальчик. Возьмешь меня с собой?» «Если только ты не захочешь, выйдя отсюда, обзавестись женой и детьми», ответствовал ему тот, усердно притворяясь, будто куда больше его занимал деревянный тренировочный щит, вдвойне тяжелее обычного, который он стал тягать, работая над выносливостью. После и без того интенсивной тренировки вес шел почти без затруднений, словно продолжение руки, но мышцы, нагретые, наработанные, все-таки нуждались в некотором послаблении, и потому вскоре старательность Сонхуна, терявшего весь запал, сошла не нет. Посмеявшись над сим далеким и, очевидно, не слишком заманчивым предположением, Ники, меж тем проводивший время куда более праздно и ленно, привалившись спиной к стене, принялся подбрасывать монетку. «Я не хочу загадывать», нарушил Сонхун благословенную тишину спустя некоторые мгновения. «Сегодня мы можем быть живы, а завтра – уже нет. Это – слепой случай, а планы бьются, как необожженная посуда. Я думал, что буду учиться, что стану юристом, когда вырасту. Но именно случай разорил мою семью, а меня отправил на арену. Все, что я делаю – это машу мечом, и не могу предсказать даже, с кем буду сражаться в завтрашнем бою. Я просто... не хочу уповать на несбыточные надежды». Однако Ники был не согласен со столь упадническими настроениями. Монетка сверкнула на солнце, и он, ловко хватая ее в воздухе, словно бы сохранил, ухватил ее сияние, делая своим. «Смотри на это иначе. А если это все – узор на ткани? Тебе предстает неразбериха, но отступи на шаг – и ты увидишь, как каждое мгновение вплетается в другое. Не один случай, а тысяча. Не хаос, а смысл. Из случаев сплетаются судьбы, а значит, тебе было предначертано стать гладиатором. Как и мне. И так мы обрели друг друга. Не думай, что случай тебе враг. Он – лишь тот жизненный этап, который тебе нужно миновать». Легкий ветер игрался в его волосах, шелестел листвой платановых деревьев, где-то в отдалении звучал щебет птиц. Поймав брошенный сестерций, Ники взял его двумя пальцами и показал Сонхуну выпавший аверс с императорским ликом. «Минуем ли мы нашего великого цезаря?», присмотревшись, невесело усмехнулся Сонхун. «Зря ты тогда все-таки не дал мне себя победить. Император вынужден был принять такой исход, но это не значит, что это сойдет тебе с рук. Я говорю это, потому что знаю его нрав. Он не терпит неповиновения». «А я не терплю приказов», хмыкнул Ники. «Да он и сам назвал меня "диким леопардом". Нацепив на меня намордник, он думал, что более я не опасен?» «Но что ты этим доказал?» «То, что свободен, пусть даже находясь в путах. То, что это – мой и только мой выбор. Я честно одержал победу, пускай ты нисколько мне не уступал. Но я хочу дышать, понимаешь? И пусть даже этот вдох будет последним, мне все равно. Я сделал его по собственной воле». В том был весь Ники – непобедимый, несгибаемый, сильный и смелый. Таящаяся черная пантера, хотя и не менее яростно рвала соперников в клочья, все же держалась куда большей осторожности и не лезла на рожон – потому, наверное, такой ощутимой была разница в их подходах. Сонхун, охваченный тихим воодушевлением, помесью глубокой, искренней любви и стоического мужского уважения, испытывал сейчас так много, слушая его, что не смог найтись с ответом, который в должной мере выразил бы его чувства. То же странное, теплое, сладкое, что джем из пряного инжира, восхищение ощущал и маленький, притаившийся за углом мальчик, сам себя выдавший в следующий миг. Темно-коричневая лацерна скрывала его тонкую фигурку, но стоило только ему приподнять капюшон, то в его миловидном лице можно было узнать императорского любимца. «В завтрашнем бою будет только один победитель», сообщил он, не размениваясь на лишнюю болтовню, и его голос предательски дрогнул. «Император столкнет вас, пообещав свободу за смерть. Он объявит это на представлении». Молчание из полного любви и благоговения стало опустошенным. Сонхун, не веря в подобное вероломство, даром что инстинктивно поджидая его, не проронил и слова, а вот Ники, казалось, удивлен не был, и на его лице возникло ироничное выражение. «Он убьет тебя, варвар», не встретив никакой видимой реакции, продолжил Джейк в замешательстве. «Ты... Вы оба должны бежать. Даже если ты победишь, император не остановится, пока не сотрет тебя в порошок». «На то его воля», пожал плечами Ники, нисколько не пугаясь столь опасного противника. «Но убегать я не стану». Юный информатор воззрился на него, как на умалишенного. Нет, ему было совершенно неведомо, что происходило в голове своенравного дакийца. Всякий бы поспешил воспользоваться тем шансом, что ему предлагался, всякий бы ухватился за возможность спасти свою шкуру. Но Ники ухмылялся, глядя смерти в лицо – и быть может, именно потому все еще был жив, ибо только безумцам не страшны были ни ледяные оковы, ни реки пламени. Тогда он обратился к Сонхуну, как к тому, кто выглядел в своем обыкновенном хладнокровии более здравомыслящим: «Ты не образумишь его? Вы же теряете время!» Но для Сонхуна ответ Ники предстал самым что ни на есть ясным и не терпящим возражений. Он осознавал, что тот ни за что не поступится своей гордостью – как не поступился бы и он сам. Бегство значило бы лишь трусость, слабость духа и плоти, и оставило бы за Хисыном последнее слово. Нет, нет, Ники бы ни за что подобного не допустил. Он умрет, но не даст тому даже думать, будто он малодушен и жалок. Настоящий мужчина встречал невзгоды со смело расправленными плечами, с мечом в руке, с непоколебимой уверенностью в орлином взоре. «Как хотите. Солдафоны, для которых честь важнее всего на свете», вспыхнул не нашедший поддержки Джейк. Он только было хотел уйти, как Ники окликнул его. «Держи», сказал он, тут же бросая мальчишке сестерций, который тот, весь собравшись, успел ухватить. «На память». Бегло осмотрев потертую монетку, Джейк затем поднял свой взгляд на дарителя, и в этом взгляде было что угодно, только не безразличие: негодование, рассерженность, обида – искренние и истовые чувства человека, который не понимал, как можно было распоряжаться собственной жизнью столь необдуманно. Джейк был что крохотный и шустрый котенок пятнистого сервала. Шкодник, егоза, всюду сующая свой нос, он многое принимал близко к сердцу. Его рабская участь была некоторым лучше той, что делили Сонхун и Ники, но даже так порой он думал, что задыхается в своей золотой клетке. Прохлада просторных мраморных залов казалась пронизывающей, массивные колонны сдавливали со всех сторон и грозно высились под потолки, а раскуренный ладан не умиротворял, а кружил и дурил голову. Однако то думалось ему временной хандрой, потому как он ни в чем не знал нужды, а Хисын его просто обожал. Вот он и был ему красивой игрушкой, забавлявшей и ублажавшей. Ухоженная домашняя зверушка. За свое сытое и вольготное существование он расплачивался собой и не видел в том ничего предосудительного. И с тем он не мог остаться в стороне и утаить от Ники (и Сонхуна, конечно) то, что могло бы как-то рассеять нависшую над возлюбленными угрозу. Отчасти, в глубине души, он понимал, что эта затея была пустой изначально: невозможно было представить дакийского храбреца, который бы после тех слов заметался и принялся бы искать пути к отступлению. Да и как бы у них это вышло? Доблестный римский легион их настигнет, не пробеги они и мили, а стены школы, кроме того, охраняли беспощадные стражи, готовые сразить любого, кто попытается уйти в самоволку. Иными словами, не проскочила бы и мышь, не то, что двое взрослых мужей, тем более, без какого-либо оружия. «Взял и огорчил мелкого своим прощанием», заметил Сонхун, когда Джейк, сжимая чужой амулет, стремительно убрался восвояси. «Но ты не умрешь. Я этого не допущу. Если император жаждет крови, он получит ее. Но не твою – мою». «Я не позволю тебе пожертвовать собой», ответил Ники чуть более резко, чем предполагалось, но после смягчился: «Я не смогу без тебя жить. Однако я буду счастлив подарить тебе то счастье, о котором ты мечтал. Убив меня, ты обеспечишь себе рудис, поэтому–» «Мне не нужна свобода, оплаченная такой ценой», гневно перебил его Сонхун, который обычно не был столь импульсивен и не проявлял свои эмоции так красочно. «И свобода без тебя мне не нужна тоже. Если умрешь ты, умру и я». Они не могли сбежать и не могли отказаться от боя. Грядущее сражение определит победителя, а второй должен был пасть, поверженный его мечом. Любое решение – смерть. Хисын рассчитывал, что желание лучшей жизни застит Сонхуну взор, и он с готовностью бросится на того, кого еще совсем недавно любил. Мотивация так и работала – когда вожделенное начинало маячить в самом что ни на есть обозримом будущем, человек бросал все усилия на то, чтобы достичь своей цели. Ну, а если победу одержит Ники, то и так ему долго жить не придется: император не так глуп, чтобы не рассчитать такую возможность. Тогда, подбадриваемый публикой, не насытившейся своим местечковым героем, он выпустит на арену хищника – а хоть бы того же леопарда. Но на сей раз это будет по-настоящему разъяренный и голодный зверь, раздразненный, алкавший жертву. В чем Джейк и был и прав, так это в том, что Хисын всенепременно отмстит. Но каким бы замкнутым ни был круг, его всегда можно разрубить – нужно лишь найти подходящий кинжал. Сонхун и Ники уже знали, что будут делать. Способ пришел им в головы одномоментно, безмолвно передался от одного к другому через долгие, решительные взгляды, которыми они обменялись. В том будет их манифест, их волеизъявление, их вызов. Их последний обет. Ужин, состоявший из соленой рыбы, душистого сыра с травами и мягкого хлеба, показался им особенно вкусным, время покоя – особенно размеренным, жаркие занятия любовью – особенно чувственными. Пожалуй, на эти последние часы отмеренной им жизни Сонхун и Ники ощущали себя так, как если бы были свободными гражданами – какими когда-то и являлись, с поправкой только на то, что отныне они принадлежали друг другу и больше никому, и никто над ними не властвовал. Сделав отважный выбор, они не питали ни сожалений, ни страха, потому что в этом и крылась истинная свобода – в смелости. Их выбор – это достойный конец, который они выберут сами, не дав Хисыну последнего слова. Они покинули свою темницу поутру, ничего не оставив после себя. Но на одной из стен, и без того испещренной различного рода надписями, непристойными шутками, сплетнями и памятками, глиняным осколком было высечено: «Amor vincit omnia». «Любовь побеждает все».***
Солнце стояло в самом своем зените, палящее и неумолимое, будто око богов, устремленное с небес на земные владения. Лучи его касались всего, до чего только могли дотянуться, и потому смело золотили холмы, дворцы патрициев и храмы, отблескивавшие своей богатой отделкой. Воздух дрожал от жары, согретый и тяжелый, а тени и вовсе, казалось, попрятались все по углам. Однако ничто из того не беспокоило люд, бесконечной вереницею шествовавший по направлению к Колизею – к месту, где их ожидали гладиаторские бои, любимейшее и отчаяннейшее зрелище, настоящее пиршество, услаждавшее всех демонических нечистых духов. Справедливости ради, такую вопиющую кровожадность низвергали и осуждали лучшие философские умы. «Нет ничего гибельнее для добрых нравов, чем зрелища, ведь через наслаждение еще легче прокрадываются к нам пороки», писал Сенека. «Что за удовольствие для образованного человека смотреть, как либо слабый человек будет растерзан могучим зверем, либо прекрасный зверь будет пронзен охотничьим копьем», возмущался Цицерон. Какой-либо глас разума заглушали восторженные, дикие крики довольной публики, желавшей не нотаций, а яркого, будоражащего представления. Не зная ни сочувствия, ни сердечности, люди неистовствовали, упивались свирепостью, смотрели во все глаза, пьянели восторгом. Вид зрелища смерти развращал их души, делая жестокими и безучастными к боли других, но покуда поединки продолжались, их не занимали ни мораль, ни философские вопросы вечности. Иные воители спокойно и даже с большой готовностью принимали свою участь, чем также потворствовали ее продолжению. Те, что из боя в бой доказывали свое мастерство, становились всеобщими кумирами, бесстрашно заигрывавшими со смертью. Образы их запечатлевали на фресках и вазах, о них говорили, их боготворили. Особо отличившихся и вовсе щедро одаривали, предлагая земли и золото. Одни богатые и знатные римлянки пользовались своим положением, беря фаворитов себе в любовники, другие же, коим не опостылел законный супруг, довольствовались малым, бережно храня украшения, омытые гладиаторской кровью: по поверьям то способствовало рождению здоровых сыновей. Покуда был спрос, будет и предложение, а человеческая жажда удовлетворяться всеми возможными способами не сгинет и через сотню, и через тысячу лет. Ах, какой внушительной, какой величественной была панорама арены, заполненной бесчисленным количеством зрителей!.. В эти мгновения они превращались в единообразную массу, шумевшую, что море в шторм, голгочущую, мелькавшую руками, лицами, нарядами. Люди делали ставки, переговаривались, ругались и спорили, обсуждали бойцов и в целом являли собой оживленность и пылкость. И ежели даже кто-то из них не был местным, их понимали без особых усилий, ибо насилие есть универсальный язык. Ни Сонхуна, ни Ники не занимали ни их возгласы, ни их поддержка. Не было и волнений, неизбежно и подспудно возникавших перед всяким сражением. Каждый шаг им давался легко и весело, будто их ждала праздная тренировка на деревянных мечах. «Сами боги благоволят нам сегодня», шепнул Ники возлюбленному. «Красный – это их цвет». И действительно: частично на обоих были красные одеяния. Цвет выражал непримиримость великой империи, но значил и ее агрессивную смертоносность. Копья, луки и стрелы ее сыновей, которые убивали и изничтожали поселения бунтарей и варваров, преподносились как орудия справедливости и правосудия, хотя на деле все всегда упиралось в имперские гнилые амбиции самодуров-властителей. Что ж, сегодня этому цвету они сообщат дополнительный смысл: нет ничего и никого сильнее любви. То было большое состязание – вероятно, еще даже более зрелищное, чем празднование взятия земель варваров. Размах был грандиозен: великий цезарь не поскупился на устроение игр, желая, чтобы все-все гости остались удовлетворены. И хотя все было объято легковесным духом блестящего буйного торжества, для зоркого глаза было ясно, что хозяева Рима уже оступились. Их не пугали пороки и разврат, а игры с жизнями были им что детские салки. Но однажды и их гигантские фигуры, горделиво возвышавшиеся над плебсом, рухнут. Всем империям настает свой неизбежный конец. Когда Хисын, лопаясь от самодовольства, возвестил о том, что в последующем бою столкнутся лед и пламень, Сонхун и Ники, чье соперничество на арене представляло для очень и очень многих живой интерес, толпа взревела от восторга, однако, когда император заявил, держа руку на сердце, что великодушно дарует в том бою свободу одному в обмен на смерть другого, зрители ахнули и принялись выражать свое недовольство, голосуя большим пальцем вниз. Джейк, прятавшийся в тени навеса, замер, питая последнюю надежду на то, что его господин одумается, внимая мнению большинства. Но такового не произошло. Что и относилось к бесспорным умениям Хисына, так это дар увещевать и убеждать. Он заявил, что азарт и желание спастись будет гладиаторам ценнейшей наградой, и что только так они одарят любезную публику лучшим зрелищем, потому как будут биться, что есть сил. «В бою нет выбора. Есть только судьба – и она требует крови!», закончил он, и так все какие-либо недовольства и сочувствия мгновенно сменила низменная жажда убийства. Брошенным же в сии жернова возлюбленным то показалось даже забавным: в некотором роде римский властитель был прав. Их судьба и впрямь была писана кровью, но прольется та в поединке любви и смерти, двух сестер, идущих рука об руку. Последний их бой был дивным танцем. За время долгих, изнурительных тренировок они изучили технику друг друга, а за сеансы любовных игрищ – взаимную реакцию тел. В том сражении не было ни ожесточенности, ни желания поразить – лишь искренний разговор один на один, где каждый многажды признавался в любви другому. «Спасибо, что удостоил меня чести сражаться с таким великим воином, как ты», говорил Ники с улыбкой, что прятал шлем, но не скрывал теплый тон голоса. «Я счастлив, что погибну от твоего меча», ответил ему Сонхун, одухотворенный тем светлым чувством, на которое только была способна черная как ночь человеческая душа. И когда публика, распаленная, одичавшая, достигла в своем возбуждении истинного апогея, бойцы отбросили щиты. Пало последнее бремя, делая их движения воздушнее и свободнее, и тогда, в критический момент, они почти одновременно вонзили друг в друга свои наточенные, острые что бритва клинки. Обнаженные руки, вены, напряженные мышцы – и оголенные животы с глубокими ранами, тут же пролившимися густой винной кровью по паху и ногам. Оба гладиатора, столкнувшиеся лбами, держались на той последней, живительной опоре, не желая расставаться друг с другом до самого конца. «Нас запомнят, как мужчин», вдохновленно произнес Ники, пускай в глазах Сонхуна не было и тени сомнений в принятом решении. Его дыхание, тяжелое и прерывистое, совсем спуталось. Он мучительно умирал, но боль от удара была для него что высшее благо. «Как свободных мужчин», горячо зашептал Сонхун, угасая вместе с возлюбленным. «И однажды не станет ни гладиаторов, ни господ». А затем они пали в песчаную пыль – непобежденные, непокоренные. Мальчишки, рожденные в дни Сатурналий, воители, скрестившие мечи и обретшие в сопернике возлюбленного, свободолюбивые упрямцы, не подчинившиеся прихоти льва на троне. Память о них останется в песнях, в шепоте ветра, в шелесте глянцевых листьев на лимонных древах, в раскинувшемся над ареной полотном ясного неба. Они обрели вечность в объятиях друг друга.***
Гладиаторские бои прекратились после 404 года нашей эры, когда император Гонорий издал указ об их запрете. В Рим пришло христианство, и подобные мероприятия все чаще подвергались осуждению за жестокость и аморальность. Играм на потеху публике пришел закономерный конец.