***
Вечер начался с недоумения и закончился — чередой непредсказуемых решений, одно из которых Коджиро всё же допустил. Неохотно, с некоторым внутренним скрипом, но допустил. Он терпеть не мог вечеринки — в этом не было ни капли тайны. Его раздражала бессмысленная суета, громкие голоса, ужасно сладкие коктейли и чужие запахи. Друзья, разумеется, знали об этом и потому — с изощрённой настойчивостью — таскали его за собой всякий раз, когда в кампусе организовывалась очередная студенческая вакханалия. Он отнекивался, но сегодня, утомлённый учёбой, бессонной ночью и усталым мироощущением, всё-таки пошёл. Взял бутылку чего-то крепкого, устроился в углу и пустил всё на самотёк. Чужие разговоры пролетали мимо, не задевая, как ветер, от которого отгородился воротником пальто. Коджиро не участвовал, не включался, не веселился. Он просто пил. Медленно, без интереса, но достаточно усердно, чтобы унять скуку и ощущение, что он опять в самом неподходящем месте. И кто-то вдруг потребовал внимания. Все обернулись на круглый стол в центре комнаты, куда уже слетались карточки, бутылки и подростковый азарт, не выветрившийся, несмотря на возраст. Комната захлестнулась внезапным весельем, сбивчивыми выкриками и хохотом. А главное — игрой, зародившейся в алкогольном угаре и одобренной большинством не за оригинальность, а за возможность вывести вечер из состояния вялой болтовни в область коллективного безрассудства. Игра, не претендующая на интеллектуальность, не требующая подготовки, но гарантирующая бурные эмоции и, по мнению инициаторов, обязательные громкие последствия, — началась без объявления, хаотично, сразу с действия. — Давайте! — закричал кто-то из центра, — Начнём уже! В центр стола полетела пустая бутылка. За ней — карточки, конфетти, жесты руками, то ли объясняющие правила, то ли сбивающие с толку. Никто уже не слушал объяснений. Они нужны были лишь новичкам, но таких в комнате не осталось. Условия обрисовали быстро. Каждый, на кого укажет стрелка, должен был поцеловать самого красивого человека в комнате — по его личному мнению. Никаких отказов, никаких компромиссов, никаких объяснений. Только жест, только выбор, только мгновенная оценка вкуса и смелости участника. Назначенный ведущий, довольный вниманием, поднял руку. Бутылка сделала первый оборот. Смех раздавался с каждым поворотом, как ритм ударного инструмента: хаотичный, нескладный, но упрямо повторяющийся. Кто-то не решался и отговаривался, кто-то под шумок пил вместо того, чтобы действовать, но большинство увлеклось — игра стремительно вплеталась в вечер, превращая его в беспорядочную цепь поцелуев, смущений, странных взглядов и тихих признаний, вырвавшихся в пространство на фоне глупой затеи. Шептались имена. Гадали, кто выберет кого. Девушки смеялись громче обычного, ловили взгляды, поправляли волосы. Кто-то уже догадывался, что скоро очередь дойдёт до него, кто-то напротив — молился, чтобы бутылка обошла стороной. Всё это происходило без пауз, без рефлексии, на фоне музыки, пролитого алкоголя и искусственного света гирлянд, дрожащих на стенах. Весь этот процесс был не игрой в прямом смысле — скорее, общественным ритуалом, временным сговором на безрассудство. Он не имел ни начала, ни конца, только пульсирующую сердцевину — круг, в котором каждый по очереди становился главным на несколько секунд. Эти секунды обнажали то, что скрывалось за разговорным шумом: выборы, желания, внутренние иерархии, необъявленные симпатии. Коджиро допивает очередную бутылку, не замечая, как в пальцах остаётся пустое стекло, тяжёлое лишь своим звуком при столкновении с полом. Тепло разливается по телу без стыда, без меры, с той степенью наглости, которую могут позволить себе только алкоголь и полное отсутствие планов на утро. Он уже не чувствует веселья, не различает слов в разговоре рядом, не замечает, как с каждой минутой гаснет настороженность, уступая место всё более наглой усталости, перемешанной с безрассудством. Он пьян до бесстыдной, глупой уверенности в собственной несокрушимости, до того притуплённого состояния, где любые внешние сигналы доходят с запозданием и теряют эффективность. Очередь, к несчастью, добирается и до него. Крики раздаются на все голоса, но различить можно только один — насмешливый, нарочито звонкий голос Айноске, тянущий его имя, как ноту. Тот сидит, расплывшись на диване в обнимку с Тадаши, который, не удосужившись даже посмотреть в сторону Коджиро, послушно поддакивает, не сбивая ритм лёгких прикосновений к ладони Айноске. — Давай, Нанджо, покажи вкус, — звучит в стороне, и за этим стоит вся толпа, вся накопленная к этому моменту дурь, всё требование участия, которое в эти ночи становится законом. Коджиро без слов тянется к бокалу. Он не раздумывает. Просто берёт коктейль, стоящий рядом, сделанный Лангой, пахнущий сладко, непривычно приятно, — и осушает его до дна, ни разу не поморщившись. Где-то рядом звучит: — Эй, полегче! Но уже поздно. Он ставит пустой стакан и, не теряя времени на реакцию, поднимается. Поражает не решимость, а отсутствие сомнений — он и сам не ожидал от себя подобной покорности. Он не собирался участвовать. Даже присутствие на вечеринке было компромиссом. Он не хотел вовлекаться, не хотел смотреть, выбирать, действовать. Но что-то в алкоголе и в этом тупом, безвозвратно весёлом вечере перемкнуло его внутренние замки. Взгляд скользит по пространству — шумному, переливающемуся, дрожащему от движения тел и света. Он ищет — по инерции, без образа в голове, без желания найти кого-то конкретного. Просто девушку. Красивую. Или хотя бы не скучную. Ту, к которой можно подойти и сделать то, чего от него требуют, не задавая лишних вопросов. Глаза цепляются за яркий цвет — розовый, едва заметный в общей мешанине, но достаточно насыщенный, чтобы заострить внимание. Высокая фигура, грациозная, прямая спина, безупречный изгиб шеи. Она стоит у стены, говорит с подругой — судя по всему, с воодушевлением, потому что её руки двигаются плавно, а лицо вспыхивает каждым словом, оживлённое и живое. Он успевает рассмотреть линии скул, лёгкую улыбку и идеальную симметрию губ. Больше не нужно. Коджиро направляется к ней. Без колебаний, без внутренней репетиции, без поворота головы назад. Его шаги становятся быстрее, походка — собранней, алкоголь отступает на время, оставляя только намерение. Решимость — единственное, что он в этот момент ощущает телом. Коджиро тянется, уверенно сжимает чужое плечо и разворачивает фигуру к себе. Не давая произнести ни слова, не позволяя взгляду встретиться с его собственным, наклоняется и вдавливает губы в губы — горячо, резко, без подготовки. Поцелуй не требует разрешения. Он глубокий, голодный, мгновенно переходящий в ту степень близости, где уже нет места вопросам. Язык прорывается внутрь, исследует, утверждает своё. Ответа не следует — нет толчка, нет попытки вырваться. Только лёгкая дрожь, замирание, тишина между двумя телами. И он резко отстраняется, не задерживается, не объясняет, не удостаивает ни словом, ни взглядом. Коджиро разворачивается, развязывает ворот рубашки и возвращается к друзьям, под шум музыки, под равнодушный свет гирлянд, с видом человека, выполнившего обязательство и не нашедшего в этом ничего особенного. Но встречают его не аплодисменты, не шутки и не фальшивые одобрения. Молчание оказывается тягучим, настороженным. Несколько пар глаз устремлены прямо на него, и в них — не восхищение, не зависть, а то странное, неприятное изумление, которое возникает в точке столкновения безрассудства и факта. Коджиро, не сразу сообразив, щурится, морщит лоб, пытаясь распознать, что пошло не так. — Эм... — подаёт голос Рэки, подходя ближе и понижая тон до почти сочувственного. — Это… не совсем девушка. Коджиро резко разворачивается, бросает взгляд туда, где только что стояла та самая фигура — стройная, розоволосая, искристая в каждом движении. На месте пусто. Никого. Ни розового, ни фигуры, ни лица, которое он мысленно уже отметил как безупречное. Лишь остаточная дрожь воздуха, занятая другими голосами. И тут на него обрушивается всё. — Ты, может, что-то давно хотел сказать? — А с каких пор ты гей? — Главное — не теряйся, мы тебя поддержим. — Ну, каждому своё… Хохот катится по комнате волнами, переходя в свист, в подначки, в слишком громкие слова. Кто-то даже поднимает бокал в его честь. Коджиро, не говоря ни слова, медленно поднимает ладонь и с отчётливым хлопком прикладывает её ко лбу. Молча. Без эмоций. Только внутренний выдох и немое осознание, что вечер, которого он так не хотел, всё же сумел удивить. Он остаётся сидеть в этой позе ещё несколько секунд, прежде чем процедить сквозь зубы: — Никогда больше не буду играть в ваши ебучие игры. И никто ему не верит.***
На пары Коджиро, разумеется, опоздал. Неумолимая стрелка времени врезалась в его запястье с двадцатью ненужными упрёками, из которых восемнадцать минут уплыли безвозвратно, пока он безуспешно боролся с утренним похмельем, неудачными попытками привести в порядок волосы и катастрофическим отсутствием желания покидать пределы собственного одеяла. Когда он, вконец потеряв интерес к отговоркам, наконец пересёк порог аудитории, там уже царила тишина, не та — доброжелательная и приглушённая, — а та, что наполняет пространство только в момент прерванной лекции. Преподаватель, не отрываясь от конспекта, бросил быстрый взгляд через очки, в котором читалось раздражение, приправленное каплей иронии — он не в первый раз наблюдал этого студента с врождённой склонностью к опозданиям. — Нанджо, — сухо произнес он, подчеркнуто спокойно. — Я рад, что вы нашли время для академической дисциплины. Коджиро приподнял бровь, вяло кивнул и уже собирался пройти к свободному месту в конце ряда, как его взгляд неожиданно цепляется за знакомое пятно цвета, которое прошлым вечером стало причиной его личного позора. Он замирает. Розовые волосы — густые, лёгкой волной падающие на плечи, — та же грациозная осанка, та же небрежно перекинутая через спинку стула куртка. Фигура сидит спокойно, не оборачивается, перелистывает страницы конспекта, не выказывая ни намёка на узнавание. Но в его груди что-то взрывается тишиной — коротко, глухо, с примесью внутренней ругани. — Что-то не так? — раздаётся голос преподавателя, на этот раз более настороженно. — Вам плохо? Рэки и Ланга, сидящие через ряд, одновременно оборачиваются, явно пытаясь уловить, к чему готовится их товарищ, и не будучи уверенными, хотят ли вообще знать, чем это закончится. В их взгляде затаённое веселье, смешанное с намёками на то, что разговор об этом «не-девушке» так и не был завершён. — Всё в порядке, — быстро отвечает Коджиро, сдавленно, стараясь не выдать в голосе ничего, кроме усталости. — Простите за опоздание. Он направляется в глубь аудитории, бросая мимолётные взгляды на сидящего перед ним. Сердце упорно продолжает напоминать о себе — глухо, тяжело, с запозданием. Коджиро опускается на свободное место, почти бесшумно, и на мгновение задерживает взгляд на затылке розоволосого. Тот не шелохнулся. Не выказал ни интереса, ни враждебности, ни даже лёгкого удивления. Ни один жест не подсказал, что он узнал в нём вчерашнего наглеца. Коджиро откидывается на спинку, достаёт тетрадь и раскрывает страницу. До конца пары он не сделал ни одной внятной пометки. Ручка то и дело зависала над страницей, оставляя на полях беспорядочные линии и закорючки, не имевшие ни малейшего отношения к предмету. Его внимание не принадлежало преподавателю, не касалось содержания лекции, не интересовалось даже голосом, звучащим у доски. Оно было целиком и полностью сосредоточено на фигуре впереди. Розовые волосы, свободно рассыпанные по вороту, дрожали при каждом движении головы. Линия шеи, упрямо не скрытая воротником, плавно перетекала в плечи, откинутые немного назад — в этой осанке не было ни наигранной важности, ни неуверенности. Он сидел прямо, без напряжения, перелистывая страницы с тем вниманием, которое всегда ускользало от Коджиро. Он не слышал вопроса о причинах опоздания, не воспринимал, когда преподаватель возвращался к важным определениям, не замечал, как Рэки пару раз пытался достать его до локтя. Ланга шептал что-то, понижая голос и вытягивая губы в насмешливую полуулыбку. Но всё это проходило мимо. Всё терялось. — Ты в порядке? — снова, чуть громче, спрашивает Рэки, не выдержав молчания. — Или у тебя в голове до сих пор этот… поцелуй, — добавляет Ланга, закатив глаза, не отводя взгляда от конспекта. — Он не по теме, — бурчит Коджиро, не глядя ни на одного из них. — Ага. А тема — это шея впереди? — Я наблюдаю. Исследую. Вдруг он ещё кого-нибудь зацепит своей гигиеничкой. — Ты помнишь, как она пахла? — хмыкает Рэки. — Слишком ярко. Слишком фруктово. Слишком… — Слишком возбуждающе? Коджиро резко переворачивает страницу. — Приятный вкус, — бросает он. — Мягкие губы. Достаточно, чтобы не забыть. — Ты не в ту игру играл, приятель, — отзывается Ланга. — Там поцелуи не входили в обязательную программу. — Ну, теперь он точно не забудет, — заключает Рэки и подталкивает его локтем. Коджиро не отвечает. Его глаза всё ещё прикованы к розовому затылку. В голове — непрошеные воспоминания: касания, тепло, запах, вкус. Всё слишком ясно. И это бесит. Слишком много чёткости в том, что должно было бы быть размытым, случайным, забытым. Когда звучит звонок, Нанджо не двигается. Он достаёт телефон, медленно набирает в заметках какую-то ерунду и откладывает. Смотрит в окно, где капля дождя стекает по стеклу, оставляя за собой тонкий, рваный след. Он выходит одним из последних. Спина не болит, но ощущение внутреннего напряжения никуда не уходит. Рэки и Ланга дожидаются у двери, и, перехватив его взгляд, Рэки бросает: — Знаешь, кто это? Коджиро поднимает бровь. — Удиви. — Каору Сакураяшики. Новенький. Только на прошлой неделе перевёлся. Факультет один, курс — тоже. — Везёт, — хмыкает Ланга. — Теперь у тебя будет шанс извиниться. Или продолжить. Что ближе по духу. — Пошли обедать, — предлагает Рэки. — Ты нам должен. Хотя бы за то, что чуть не влюбился в парня на глазах у всех. Коджиро криво усмехается и кивает. Он уже ощущает, как желудок сжимается от голода. Или от неловкости. Или от чего-то ещё, чему он пока не может дать имени. Они спускаются по лестнице, пересекают холл, и, как только подходят к кафе на первом этаже, внимание Коджиро снова выхватывает знакомый профиль. Айноске, вальяжно раскинувшийся на диване, что-то говорит, щёлкая пальцами Тадаши, а рядом, грациозно облокотившись о стол, сидит тот самый Каору. Розовые волосы завязаны наполовину, губы чуть тронуты улыбкой. Он пьёт кофе и спокойно слушает, не глядя по сторонам. Коджиро останавливается. Рэки — рядом. Ланга — уже делает шаг внутрь, не заметив, что его друг застыл на месте. — Вот чёрт, — выдыхает Коджиро. И в этот момент понимает: обед может стать гораздо опаснее, чем кажется. Айноске замечает их почти мгновенно — взгляд выхватывает троицу у входа, и выражение лица мгновенно преображается в то самое, многозначительное, в котором сквозит притворная доброжелательность и язвительность. Он медленно поднимает руку, придавая жесту мнимую небрежность, и бросает, перекрывая гул кафе: — О, какие люди! Подходите, не стесняйтесь. Здесь найдётся место даже для поцелуев. Рэки морщится. Ланга прикусывает язык, не решаясь вслух выразить то, что отразилось в его прищуренном взгляде. Отказываться — значит демонстрировать пренебрежение. Старшекурсник — неофициальная власть, к которой принято проявлять уважение, даже если оно выстрадано. И хоть обоим не по душе перспектива сидеть за одним столом с Айноске и его неумолкаемым шлейфом сарказма, они согласно кивают и направляются к нему. Коджиро плетётся сзади, не скрывая своего нежелания. Его шаги отдаются внутри тела глухим эхом раздражения, лицо вытянуто, взгляд опущен. Он не торопится, не желает участия, но обстоятельства складываются с той неудачливой точностью, которую он уже привык считать частью своей судьбы. Садится последним — и, конечно, напротив Каору. Места по бокам оказались заняты. Остался только этот стул — холодный, с чуть шатающейся спинкой и невыносимо прямым видом на того, кого он вчера целовал без права на пояснение. Айноске, не дожидаясь вступлений, моментально возвращает себе лидерство в разговоре: — Ну, как утро, влюблённые? Сердце всё ещё трепещет, Нанджо? Или уже пересмотрел свои эстетические ориентиры? Коджиро поднимает на него взгляд — холодный, пустой, утомлённый — и тянется к стакану с водой. — Ты слишком много мечтаешь о чужих губах. — Я? Я наблюдатель. Общество должно быть информировано, — хмыкает Айноске. — Общество — это вы, ты и твоё эго? — И его зеркальное отражение, — вставляет Тадаши. — Тогда прошу: не лезьте с ним в мою реальность, — отрезает Коджиро и, наконец, переводит взгляд на Каору. Их глаза встречаются. Молча, на несколько секунд. В этой тишине есть напряжение, но не угроза — скорее, предвкушение. Каору отставляет чашку, медленно, с неторопливостью, будто проверяет устойчивость тишины, а затем произносит: — Приятно видеть, что у кого-то хватает смелости целовать людей без разбора. Хотя стоит ли говорить о вкусе, если он формируется по степени освещённости комнаты? Коджиро чуть склоняет голову, улыбаясь уголками губ. — Говорит тот, кто не отстранился. Выходит, твоё чувство вкуса и вовсе не просыпается без вторжения. — Возможно. Но моё чувство достоинства не включает физическую агрессию в список утренних традиций. — Зато включает сидение в компании самовлюблённых пижонов, — заключает Нанджо. — Я всегда был снисходителен к эстетически сбившимся с курса. — А я — к тем, кто ошибся с гардеробом и полом одновременно. Рэки и Ланга обмениваются взглядами. Айноске чуть приподнимает брови, едва сдерживая восхищение — он явно не ожидал, что эти двое сойдутся в словесной дуэли. Каору чуть откидывается назад, не прерывая зрительного контакта, в глазах — спокойствие и что-то типа вызова: — Значит, теперь ты будешь приходить ко мне каждый день? — Только если мне снова захочется сесть неудачно, — бросает Коджиро, и впервые с начала утра чувствует себя живым.***
Коджиро, по всей видимости, и правда тянется к неудачным местам — не физически, а ритуально, намеренно, как будто любое утро без словесной стычки с Каору теряет вкус, остроту и необходимость. Это стало чем-то большим, чем привычка — неотъемлемой частью дня, нарушать которую значило бы предать собственную природу. Их словесные дуэли происходили повсюду: в аудиториях, на лестничных пролётах, у автоматов с дешёвыми напитками, между строками лекций и даже в электронных переписках, где гифки сменялись язвительными фразами, а запятые казались оружием. Сейчас они сидели за столиком у окна, в кафе, где лампы горели слишком тускло, а плейлист чередовал джаз с японским инди. Этот вечер они оба не назвали вслух, не дали ему определения, но оба — пусть и по-разному — согласились: это свидание. Каору, привычно элегантный даже в повседневности, играл ложечкой в чашке, не глядя на собеседника. — Ты, похоже, действительно испытываешь патологическую потребность садиться неудачно, — произнёс он тихо, но с тем налётом яда, который для него стал естественным. — Особенно если рядом оказываюсь я. Уже привычка? Рефлекс? Или зависимость? Это же надо было весь салат на себя уронить. Коджиро усмехнулся. Локоть его лежал на столе, рука поддерживала подбородок, в глазах плескалось показное безразличие, в котором ясно угадывалась сосредоточенность. — Нарушать заведённую традицию было бы преступлением, — проговорил Нанджо. — Я слишком уважаю стабильность. Особенно ту, что начинается с твоей язвительности и заканчивается тем, что ты всё равно садишься рядом. — Я не сажусь рядом. Это ты садишься напротив. — Мы оба где-то в одной плоскости, это главное. К тому же, — он чуть откинулся назад, глаза сузились, — Я признал. Вслух. При свидетелях. Ты действительно красив и интересен, особенно когда молчишь. Каору отставил чашку. Взгляд его стал внимательнее. — И ты думаешь, этого достаточно? — Нет, — без паузы ответил Коджиро. — Поэтому я и предложил тебе кофе, а ты — почему-то не отказался. Значит, ты тоже признал. Хоть и не афишируешь. — Я признал, что ты — ходячая катастрофа, но в твоих действиях есть странная, раздражающая последовательность. И, пожалуй… — он сделал паузу, позволив словам повиснуть в воздухе, — Я не прочь понаблюдать, к чему она приведёт. Коджиро приподнял бровь. Уголки губ дрогнули. — Это приглашение на второе свидание? — Это угроза, что ты не избавишься от моего присутствия, если будешь продолжать в том же духе. — Значит, угроза мне подходит. Записываю в ежедневник: быть невыносимым. Для Каору Сакураяшики. По графику. — И не опаздывай. Моё терпение, в отличие от твоего храброго рта, — ограничено. Они сидели напротив друг друга, окружённые вечерним полумраком и редкими голосами других посетителей, не имеющими к ним ни малейшего отношения. Часы отсчитывали минуты медленно, будто тоже прислушивались к этому разговору — не восклицательному, не пафосному, но выливающемуся в тишину, которую никто не торопился заполнять. Коджиро чуть склонил голову, продолжая смотреть на Каору, и впервые за весь вечер в его взгляде исчезла насмешка. Он не улыбался — просто дышал ровно, спокойно, словно в первый раз не ощущал ни напряжения, ни необходимости победить в этом диалоге. Каору же, подцепив ложкой последний остывший клочок сливок, медленно поднял глаза и встретил его взгляд — не для того, чтобы уколоть, не ради слов, а чтобы убедиться: между ними действительно что-то вырисовывается. Без соглашений. Без обозначений. Просто тонкая нить, натянутая между двумя тишинами. — Я не люблю играть, — вдруг сказал он. — Ни в людей, ни в отношения. — Я тоже, — ответил Коджиро. — Но в тебе, к несчастью, нет ничего игрового. Ни одна партия не оставляет такого послевкусия. Каору ничего не сказал. Только слегка качнул головой, будто отметил этот выпад про себя. Официант подошёл и спросил, будут ли они заказывать что-то ещё. — Только воду, — бросил Коджиро, не отводя взгляда от Каору. — Мне нужно остаться трезвым. На случай, если он решит заговорить ещё раз. Каору позволил себе лёгкую улыбку, ту самую — едва заметную, очевидную, — которую, вероятно, он сам себе ещё не прощал. А вечер продолжался.