Искусство — зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь
24 апреля 2025 г., 11:21
Примечания:
Плей-лист:
Passino - Supper Slowed
Salvatore – Lana Del Rey
Lilit – Saint Avangeline
Below the surface – FNA
Aesthetic – Tollan Kim
After dark – mr Kitty
The Line – Twenty One Pilots
Dark Horse – Katy Perry
———————————————————
Приятного чтения)
Снаружи Лондон был сер. Не просто сер — он словно выцвел от времени, как старая плёнка. Небо нависло низко, тяжело, будто гнилое одеяло. Мелкий дождь не лил — он струился, просачивался во всё: в пальто, в ботинки, в кости. На центральном вокзале Лондона воздух был полон копоти и пара. Поезд хрипел, выбрасывая в небо клубы дыма, что быстро растворялись в вечном лондонском тумане.
За окном люди спешили: молча, втянув головы в плечи, как будто прятались от чего-то большего, чем просто дождь. Газеты под мышками, чемоданы из толстого тёмного кожзама, настороженные взгляды — будто каждый чего-то ждал. Или кого-то боялся. Где-то глухо играло радио, будто из другого мира. Шум шагов по мокрой брусчатке смешивался с плеском капель.
Человек в сером пальто стоял у платформы не двигаясь. Его лицо было бледным, почти мертвенным. В одной руке — саквояж, в кармане — мятая пачка сигарет без фильтра. Он посмотрел на часы. Потом — на дым. И снова на часы.
Юноша в черном пальто выходил с только что прибытого поезда, седовласый слегка ошалевает от безупречности того мужчины. На фоне всей этой серости он выглядит почти нереально — как человек, случайно сошедший с картины: молодой, с безупречной осанкой, словно выточенный из мрамора. Его кожа — светлая, почти светящаяся в утреннем сумраке. Лицо — тонкое, аристократичное, с холодной отстраненностью в глазах, как будто он видит мир, но не касается его.
Ступает на платформу не спеша, глядя вперёд — не на людей, а сквозь них. Ни удивления, ни страха, только лёгкая тень интереса отображается на его фарфоровом лице, словно он знает — город ждет его.
Старик сразу узнает своего лорда. Древний род — Дазай при всем своем величии.
Молодой юноша был внуком покойного лорда, который, в свою очередь, отписал все наследие, которое включало и огромный особняк в центре Лондона вместе со всеми слугами на единственного наследника своего рода — Дазая Осаму.
– Лорд Дазай, – обращается дворецкий сгибаясь в поклоне.
Юноша как будто выходит из транса от неожиданного обращения, натягивая привычную улыбку.
– Господин Хицору, верно? Вы ведь должны меня встретить?
– Верно, милорд, я здесь, что бы сопроводить Вас в особняк.
– Что ж, – разводя руками с грацией присущей аристократам. – Чего мы ждем? – спросил шатен слегка поднятой бровью.
– Прошу за мной, мисье.
Кареты медленно скрипели по мостовой. Где-то вдалеке слышится топот копыт, короткий свист. Тротуары пустовали, только редкие фигуры скользили вдоль стен: зонты, опущенные головы, лица, исчезающие в тумане. Влажные кирпичные фасады домов нависали, как угрюмые великаны, молча наблюдая, как город живёт в своей бесконечной серой грусти. Улица тянулась как промокшая лента, блестя под нескончаемым дождем. Булыжник, чёрный от влаги, отражал фонари мутным золотом — тускло, будто свет проходил сквозь старое стекло. Лужи сливались в неровных зеркалах, в которых дрожали очертания зданий — искажённые, как воспоминания, которые лучше было бы забыть.
Дождь не лил — он существовал, как воздух. Он не начинался и не заканчивался. Он просто был — вечный, липкий, заползающий за воротник, в рукава, в мысли. Запах — сырость, камень, сажа, старая кожа и кофе из редкой открытой лавки, где окна запотели изнутри. Этот город не плакал — он давно разучился. Он просто был насквозь пропитан тоской, как письмо, забытое под дождём…
Дом стоял чуть в стороне от улицы, за коваными воротами. Фасад возвышался над улицей, как молчаливый монумент — не просто здание, а знак. Силуэт прорезал серое небо острыми линиями черепичной крыши, с прямыми, тяжелыми углами, будто был вырезан. Крыша уходила в острый шпиль, чуть перекошенный временем. По ней стекал дождь — бесшумно: от этого вида у самого хозяина по спине пробежали мурашки, но на лице не отразилась ни одна эмоция. Переступив через себя, он направился внутрь.
Вошёл, не раздеваясь.
Капли дождя стекали с плаща на старый паркет, где осталась пыль, несмотря на чью-то недавнюю попытку прибраться.
Застыл в холле.
Темнота была почти кромешной — только слабый свет проступал откуда-то и теплая дрожь свечи поблескивала где-то глубоко в доме. Старое дерево, холодный камень, моль, книги, сухие цветы, чей-то давний парфюм — всё смешалось в этот густой, вязкий аромат, от которого слегка кружилась голова. Но это не было неприятно. Скорее непривычно.
Он медленно провёл рукой по стене, по панелям, где лак облез, и пальцы будто почувствовали… пульс?
Юноша сразу одернул руку услышав резкий скрип паркета.
– Ода? – будто не веря, что видит старого друга молвит Дазай.
– Давно не виделись, мой дорогой друг, – крепко обнимает второй. – Не думал, что снова встречу тебя. – говорит старший.
– Я безумно рад, что с тобой все в порядке! И рад, что снова вижу тебя, Одасаку.
– Я тоже. Как только узнал, что ты возвращаешься в Лондон, то поспешил приехать с Осксфорда. Переживал, что не успею до твоего прибытия и, как видишь, все обошлось… так, все, переставай, задушишь же.
Юноша, будто опомнившись, отпускает.
– Прости, я просто соскучился.
Ода, в свою очередь, усмехается, смотря куда-то вдаль и с грустной улыбкой проговаривает:
– Я тоже, Осаму, безумно скучал.
– Пошли в гостиную, а то здесь холодно. Дом долго пустовал и прислуга только недавно приехала. Не прогрелся еще дом.
Дазай окидывает помещение взглядом, отмечая про себя какие-то детали, и направляется вслед за Сауноске.
В беседе молодые люди провели долгое время, вспоминая какие-то детали с их детства. Дазай узнал, что его друг стал знаменитым художником и, сидя за камином, попивая дедушкин виски, Дазай бросил:
– Здесь хорошо бы смотрелся мой портрет, что скажешь?
– Ты имеешь ввиду над камином?
Шатен кивает:
– Именно. Одасаку, я хочу портрет.
Конечно старший не смог отказать, ведь так давно об этом мечтал…
~~~
Сегодня, необыкновенно для Лондона, выдался солнечный день. Густой аромат роз наполнял мастерскую художника, а когда в саду поднимался летний ветерок, он, влетая в открытую дверь, приносил с собой то пьянящий запах сирени, то нежное благовоние алых цветов боярышника.
С покрытого персидскими чепраками дивана, на котором лежал лорд Накахара, куря одну за другой бесчисленные папиросы, стряхивали пепел не задумываясь куда тот летит. Рядом сидел его приятель — лорд Огай. Тот курил свою любимую трубку, набитую отборным ароматным табаком, и, в свою очередь, что-то бурно обсуждал с самим хозяином мастерской. Посреди комнаты стоял на мольберте портрет молодого человека необыкновенной красоты, а перед мольбертом, немного поодаль, сидел сам художник — тот самый Ода Сауноске, чье внезапное исчезновение несколько лет назад так взволновало лондонское общество и вызвало столько самых фантастических предположений.
Художник смотрел на прекрасного юношу, с таким искусством отображенного им на холсте, и довольная улыбка не сходила с его лица. Но вдруг он вскочил и, закрыв глаза, прижал пальцы к векам, словно желая удержать в памяти какой-то удивительный сон, боясь проснуться.
– Это лучшая твоя работа, Сауноске. Лучшее из всего того, что тобой написано, – лениво промолвил Накахара. – Непременно надо в будущем году послать на выставку в Гровенор. В Академию не стоит, Академия слишком обширна и общедоступна. Когда ни придешь, встречаешь там столько людей, что не видишь картин, или столько картин, что не удается людей посмотреть. Первое очень неприятно, второе еще хуже. Нет, единственное подходящее место — это Гровенор.
– Вообще-то я не собирался куда-то ее отправлять, – молвит Ода.
– Как это? – воскликнул Огай.
Скучающее лицо Накахары приукрашивает ухмылка. Он отрывается от своего увлекательного занятия – сворачивания папиросы, закуривает, поворачивает голову к собеседникам, выдыхая дым.
– Потому, что я невольно выразил в этом портрете ту непостижимую влюбленность художника, в которой я, разумеется, никогда не признавался Осаму. Он о ней не знает. И никогда не узнает. Но другие люди могли бы отгадать правду, а я не хочу обнажать душу перед их любопытными и близорукими глазами. Никогда я не позволю им рассматривать мое сердце под микроскопом. Понимаешь теперь, Мори? В это полотно я вложил слишком много души, слишком много самого себя.
– А вот поэты не так стыдливы, как ты, – ответил Мори. – Они прекрасно знают, что о любви писать выгодно, на нее большой спрос. В наше время разбитое сердце выдерживает множество изданий.
– Я презираю таких поэтов! – воскликнул Одасаку. – Художник должен создавать прекрасные произведения искусства, не внося в них ничего из своей личной жизни. В наш век люди думают, что произведение искусства должно быть чем-то вроде автобиографии. Мы утратили способность отвлеченно воспринимать красоту. Я надеюсь когда-нибудь показать миру что такое абстрактное чувство прекрасного. И потому-то мир никогда не увидит портрет Осаму Дазая.
– Ах, Ода, это прекрасно. Я теперь должен увидеть этого Дазая Осаму лично, – воскликнул Накахара, который не пойми как оказался за ним, оценивающе глядя на портрет.
– Летние дни долги, Сауноске, – сказал вполголоса лорд. – И, быть может, ты пресытишься раньше, чем Осаму. Как бы это печально не звучало, несомненно, долговечнее Красоты. Потому-то мы так и стремимся сверх всякой меры развивать свой ум. В жестокой борьбе за существование мы хотим сохранить хоть что-нибудь устойчивое, прочное, и начиняем голову фактами и всяким хламом в бессмысленной надежде удержать за собой место в жизни. Высокообразованный, сведущий человек вот современный идеал. А мозг такого высокообразованного человека - это нечто страшное! Он подобен лавке антиквария, набитой всяким пыльным старьем, где каждая вещь оценена гораздо выше своей настоящей стоимости... Да, Сауноске, я все-таки думаю, что ты пресытишься первый. В один прекрасный день ты взглянешь на своего друга и красота его покажется тебе уже немного менее гармоничной, тебе вдруг не понравится тон его кожи или что-нибудь еще. В душе ты горько упрекнешь в этом его и самым серьезным образом начнешь думать, будто он в чем-то виноват перед тобой. При следующем свидании ты будешь уже совершенно холоден и равнодушен. И можно только очень пожалеть об этой будущей перемене в тебе. То, что ты мне сейчас рассказал, — настоящий роман. Можно сказать, роман на почве искусства. А пережив роман своей прежней жизни, человек — увы! — становится так прозаичен!
– Не говори так, Чуя. Я на всю жизнь пленен Осаму. Тебе меня не понять: ты такой непостоянный.
– Ах, дорогой Ода, именно поэтому я и способен понять твои чувства. Тем, кто верен в любви, доступна лишь ее банальная сущность. Трагедию же любви познают лишь те, кто изменяет.
Достав изящную серебряную спичечницу, лорд Накахара покуривает новую папиросу. Закурил он со слишком самодовольным и удовлетворенным видом человека, сумевшего вместить в одну фразу всю житейскую мудрость…
~~~
– Знаешь, я сейчас кое-что вспомнил.
– Что вспомнил, Мори?
– Вспомнил, где я слышал про Осаму Дазая.
– Где же? – спросил Одасаку, сдвинув брови.
– Не смотри на меня так сердито, Бэзил. Это было у моей тетушки, леди Агаты. Она рассказывала, что нашла премилого молодого человека, который обещал помогать ей в Ист-Энде, и зовут его Осаму Дазай. Заметь, она и словом не упомянула о его красоте. Женщины, во всяком случае, добродетельные женщины, — не ценят красоту. Тетушка сказала только, что он — юноша серьезный, с прекрасным сердцем, — и я сразу представил себе субъекта в очках, с прямыми волосами, веснушчатой физиономией и огромными ногами. Жаль, я тогда не знал, что этот Осаму — твой друг.
– А я очень рад, что ты этого не знал, Мори.
– Почему?
– Я не хочу, чтобы вы знакомились.
– Не хочешь, чтобы мы знакомились?
– Нет...
– Мистер Осаму Дазай в студии, сэр, – доложил лакей, появляясь в саду.
– ..ага, теперь тебе волей-неволей придется нас познакомить! – со смехом воскликнул лорд Накахара.
– Попросите мистера Дазая подождать, Паркер: я сию минуту приду.
Лакей поклонился и пошел по дорожке к дому. Ода Сауноске посмотрел на лорда Огая.
– Дазай Осаму — мой лучший друг, – сказал он. – У него открытая и светлая душа — твоя тетушка была совершенно права. Смотри, Огай, не испорти его! Не пытайся на него влиять. Твое влияние было бы гибельно для него. Свет велик, в нем много интереснейших людей. Так не отнимай же у меня единственного человека, который вдохнул в мое искусство то прекрасное, что есть в нем. Все мое будущее художника зависит от него. Помни, Мори, я надеюсь на твою совесть! – он говорил очень медленно, и слова, казалось, вырывались у него помимо воли.
– Совесть и трусость, в сущности, одно и то же, Ода. «Совесть» — официальное название трусости, вот и все, – воскликнул лорд Накахара.
– Что за глупости! – с улыбкой перебил лорд Огай и, взяв Сауноске под руку, почти насильно повел его в дом.
В мастерской они застали Осаму Дазая. Он сидел за роялем, спиной к ним, и перелистывал шумановский альбом «Лесные картинки».
– Что за прелесть! Я хочу их разучить, – сказал он, не оборачиваясь. – Дай их мне на время, Ода.
– Дам, если Вы сегодня будете хорошо позировать, Осаму.
– Ох, надоело мне это! И я вовсе не стремлюсь иметь свой портрет в натуральную величину, – возразил юноша капризно.
Повернувшись на табурете, он, увидев лорда Огая и Накахару, поспешно встал, порозовев от смущения.
– Извините, Сауноске, я не знал, что у вас гости.
– Знакомьтесь, Осаму, это лорд Чуя Накахара и лорд Мори Огай, мои старые товарищи по университету. Я только что говорил им, что вы превосходно позируете, а вы своим брюзжанием все испортили!
– Но ничуть не испортили мне удовольствия познакомиться с Вами, мистер Дазай, – сказал лорд Огай подходя к Дазаю и протягивая ему руку.
– Что ж, мне придется Вас на пару минут оставить и сходить за парой тройкой новых кистей для портрета, прошу меня простить, – и поспешно удалился, оставляя гостей на едине.
– Я многому наслушался от своей тетушки. Вы — ее любимец и боюсь одна из ее жертв.
– Как раз я у вашей тетушки на плохом счету. Я обещал ей кое-что сделать во вторник, но к сожалению совсем забыл.
– Ничего, я вас помирю, но…
– Но можно ли такому очаровательному молодому человеку заниматься благотворительностью! Нет, вы для этого слишком красивы, мистер Осаму, – сказал лорд Накахара и, развалясь на диване, достал свой портсигар.
Вернувшись, лорд Сауноске попросил всех непричастных удалиться из помещения.
– Молодые господа, я хотел бы закончить поскорее портрет, не могли бы вы покинуть.
– Нет, лорд Накахара и лорд Огай, останьтесь, пожалуйста, и ведь это было бы плохим тоном, ведь так, Одасаку?
– Не переживай, Дазай, они мои товарищи и на такие пустяки не обидятся. Они прекрасно осведомлены что мне — творческому человеку, нужно пространство для того, чтобы творить.
– Ну нет, если лорд Накахара и лорд Огай уйдут, то я тоже уйду. И мне еще лорд Накахара не объяснили почему нельзя заниматься благотворительностью.
Лорд Накахара с тонкой усмешкой наблюдал за ним. Он знал, когда следует помолчать. Дазай живо заинтересовал его, и он сам сейчас удивлялся тому впечатлению, какое произвели на юношу его слова. Ему вспомнилась одна книга, которую он прочитал в шестнадцать лет; она открыла ему тогда многое такое, чего он не знал раньше. Быть может, Дазай Осаму сейчас переживает то же самое? Неужели стрела, пущенная наугад, просто так, в пространство, попала в цель? Как этот мальчик мил!..
Ода писал с увлечением, как всегда, чудесными, смелыми мазками, с тем подлинным изяществом и утонченностью, которые в искусстве по крайней мере, всегда являются признаком мощного таланта.
Он не замечал наступившего молчания.
– Ода, я устал стоять, – воскликнул вдруг шатен. – Мне надо побыть на воздухе, в саду. Здесь очень душно!
– Ах, прости, мой друг! Когда я пишу, забываю обо всем. А вы сегодня стояли, не шелохнувшись. Никогда еще вы так хорошо не позировали. И я поймал то выражение, какое все время искал. Полуоткрытые губы, блеск в глазах... Не знаю, о чем вы тут разглагольствовали, но, конечно, это он вызвал на лице такое удивительное выражение. Должно быть, наговорил кучу комплиментов? А ты не верь ни единому их слову.
– Нет, он говорил мне вещи совсем не лестные. Поэтому я и не склонен ему верить.
– Ну, ну, в душе вы отлично знаете, что поверили всему, – сказал лорд Накахара, задумчиво глядя на него своими томными глазами. – Я, пожалуй, тоже выйду с вами в сад, здесь невыносимо жарко. Сауноске, прикажи подать нам какого-нибудь питья со льдом... и хорошо бы с земляничным соком.
– С удовольствием, Чуя. Позвони Паркеру, и я скажу ему, что принести. Я приду к вам в сад немного погодя, надо еще подработать фон. Но не задерживай Осаму надолго. Мне сегодня, как никогда, хочется писать. Этот портрет будет моим шедевром. Даже в таком виде, как сейчас, он уже чудо как хорош
– Давайте сядем где нибудь в тени, а то загар вам будет не к лицу.
– Эка важность, подумаешь! – засмеялся Осаму садясь на скамью в углу сада.
– Для Вас это очень важно, мистер Дазай.
– Почему же?
– Да потому, что вам дана чудесная красота молодости, а молодость — единственное богатство, которое стоит беречь.
– Я этого не думаю, лорд Накахара.
– Сейчас Вы, конечно, этого не думаете. Но когда Вы станете безобразным стариком, когда думы избороздят ваш лоб морщинами, а страсти своим губительным огнем иссушат ваши губы, — вы поймете это с неумолимой ясностью. Сейчас, куда бы вы ни пришли, вы всех пленяете. Но разве так будет всегда? У вас впереди не много лет для жизни настоящей, полной и прекрасной. Минует молодость, а с нею красота — и вот вам вдруг станет ясно, что время побед прошло, или придется довольствоваться победами столь жалкими, что в сравнении с прошлым они вам будут казаться горше поражений. Каждый уходящий месяц приближает вас к этому тяжкому будущему. Время ревниво, оно покушается на лилии и розы, которыми одарили вас боги. Щеки ваши пожелтеют и ввалятся, глаза потускнеют. Вы будете страдать ужасно... Так пользуйтесь же своей молодостью, пока она не ушла, молодости нет ничего равного.
– Вы ведь довольны, что познакомились со мной, мистер Дазай? – поинтересовался лорд Накахара глядя на Осаму.
– Да, сейчас я этому рад. Не знаю только, всегда ли так будет.
– Всегда!.. Какое ужасное слово! Я содрогаюсь, когда слышу его. Его особенно любят женщины. Они портят всякий роман, стремясь, чтобы он длился вечно. Притом «всегда» — это пустое слово. Между капризом и «вечной любовью» разница только та, что каприз длится несколько дольше.
Они уже входили в мастерскую. Осаму Дазай положил руку на плечо лорда Накахари.
– Если так, пусть наша дружба будет капризом, – шепнул он, краснея, смущенный собственной смелостью.
Затем взошел на подмостки и стал в позу.
Прошло с четверть часа.
Художник перестал работать. Он долго смотрел на Дазая, потом, также долго, — на портрет, хмурясь и покусывая кончик длинной кисти.
– Готово! – воскликнул он наконец и, нагнувшись, подписал свое имя длинными красными буквами в левом углу картины.
Лорд Огай подошел ближе, чтобы лучше рассмотреть ее. Несомненно, это было дивное произведение искусства, да и сходство было поразительное.
– Дорогой мой Сауноске, поздравляю тебя от всей души, – начал он: – Я не знаю лучшего портрета во всей современной живописи. Подойдите же сюда, мистер Дазай, и судите сами.
Юноша вздрогнул, как человек, внезапно очнувшийся от сна.
– В самом деле кончено? – спросил он, сходя с подмостка.
Да, наступит день, когда его лицо поблекнет и сморщится, глаза потускнеют, выцветут, стройный стан согнется, станет безобразным. Годы унесут с собой алость губ и насыщенность волос. Жизнь, формируя его душу, будет разрушать его тело. Он станет отталкивающе некрасив, жалок и страшен. При этой мысли острая боль, как ножом, пронзила шатена, и каждая жилка в нем затрепетала. Глаза потемнели, став из голубых аметистовыми, и затуманились слезами. Словно ледяная рука легла ему на сердце.
– Разве портрет тебе не нравится? – воскликнул наконец Ода, немного задетый непонятным молчанием Дазая.
– Ну конечно, нравится, – ответил за него лорд Огай. – Кому он мог бы не понравиться? Это один из шедевров современной живописи. Я готов отдать за него столько, сколько ты потребуешь. Этот портрет должен принадлежать мне.
– Я не могу его продать, Мори. Он не мой.
– А чей же?
– Осаму, разумеется, – ответил художник.
– Вот счастливчик!
–Как это печально! – пробормотал вдруг Дазай, все еще не отводя глаз от своего портрета. – Как.. Как это печально! Печально что портрет будет вечно молод. Он никогда не состариться противным уродом, старше, чем в этот июньский день... Ах, если бы могло быть наоборот! Если бы старел этот портрет, а я навсегда остался молодым! За это... за это я отдал бы все на свете. Да, ничего не пожалел бы! Душу бы отдал за это!
Глаза лорда Накахары сверкнули голуби и сапфирами. Он от чего-то усмехнулся, затягиваясь новой папиросой взявшейся из ниоткуда — для всех это было привычным делом, хотя никто не замечал, что у него никогда с собой не было пачки папирос, словно прочитав мысли Дазая.
~~~
Зал был залит мягким светом множества свечей, отражавшихся в хрустальных люстрах и зеркалах, украшавших стены. Музыка лилась из угла, где струнный квартет исполнял вальс Мендельсона, и гости, одетые в бархат и шёлк, скользили по паркету, как цветы в водовороте весеннего ветра. Под сводами, украшенными гирляндами из живых роз, крутились пары, ловя ритм старого венского вальса. Смех, бокалы шампанского и запах жасмина смешивались в дурманящем воздухе.
Дазай Осаму появился поздно. Он стоял на верхней ступени лестницы, в черном фраке, идеально сидящем на его тонкой фигуре, с лилией в петлице и выражением усталой небрежности в полузакрытых глазах. Казалось, он не принадлежал этому миру — слишком прекрасен, слишком холоден, словно вырезан из драгоценного камня.
– Опаздываете, месье, – обратился лорд Огай, углядев знакомую фигуру. Легкая полуулыбка появилась на лице. – Без вас, мой дорогой друг, этот вечер обещал стать скучным сборищем баранов на пастбище, а так вы скрасили его.
– А лорда Накахары сегодня не будет? – с удивлением поинтересовался Осаму.
Лорд Накахара Чуя, по мнению, которое сложилось у Осаму при их случайном знакомстве с ним, — был человеком, которого невозможно было забыть после первой встречи. Красивый, подтянутый, стройный, с ленивыми, чуть насмешливыми жестами и вечно полуприкрытыми глазами — он напоминал утонченного хищника, спрятанного в шелках цивилизованности. Его голос был низким и тягучим, как дорогой портвейн, а фразы — остры, как бритва с позолоченной рукояткой. Он никогда не говорил банальностей — напротив, казалось, он жил только ради парадокса. Любая добродетель в его устах звучала как порок, а любое зло — как интеллектуальная игра. Он верил в наслаждение, как в единственную достойную цель человека, и проповедовал это с ироничной грацией священника, разочаровавшегося в Боге, но всё ещё наслаждающегося церковной архитектурой.
– К сожалению, у него появились срочные дела и он по этим обстоятельствам не может присутствовать на балу сегодня…
По залу прокатилось множество вздохов. Женщины — замужние и юные, старые и молодые духом — смотрели на него с трепетом, в котором смешивались восхищение, желание и страх. Их веера трепетали чуть чаще, чем следовало, а улыбки — становились шире при одном его взгляде. Мужчины — более сдержанно, но не менее завороженно, признавали: рядом с ним они теряли очарование.
– Кто этот юноша? – с легким шепотом спросила маркиза де Шовель.
– Это Дазай Осаму. Ода Сауноске писал с него портрет. Говорят, сам лорд Накахара им восхищен. – ответил кто-то, будто передавая сплетню с ноткой зависти.
– Идемте, лорд Дазай, представлю вас парочке новых знакомых.
Следуя за Огаем из зала в зал и каждый раз их кто-то останавливал, заводил короткую беседу, чтобы узнать нового спутника Мори, тот, в свою очередь, представлял друга. И с каждым разом перед ним открывались новые лица: знатные фамилии, имя за именем, история за историей — всё, что раньше казалось фоном, вдруг оживало, приобретало голос и цвет.
– Это, например, был лорд Рампо, – молвил Огай двигаясь к балкону сквозь толпу и стараясь улизнуть перед тем, как их снова остановят обсудить какую-то очередную сплетню.
– Тот самый лорд, отец которого ушел со службы Королевы?
– Именно, а ты схватываешь на лету, мне нравиться.
Осаму усмехнулся уголками губ, прокручивая про себя биографию лорда Рампо, добродушного, хотя и резковатого старого холостяка, которого за пределами светского круга считали эгоистом, ибо он ничем особенно не был людям полезен, а в светском кругу щедрым и добрым: лорд Рампо охотно угощал тех, кто его развлекал. Отец лорда Рампо был английским послом в Мадриде в те времена, когда королева Изабелла была молода, а Прима еще и в помине не было. Под влиянием минутного каприза он ушел с дипломатической службы, рассерженный тем, что его не назначили послом в Париж, хотя на этот пост ему давали полное право его происхождение, праздность, прекрасный слог дипломатических депешей и неумеренная страсть к наслаждениям. Сын, состоявший при отце секретарем, ушел вместе с ним что тогда считали безрассудством и несколько месяцев спустя унаследовав титул, принялся серьезно изучать великое аристократическое искусство ничегонеделания.
Они еще продолжали беседу, пока до их балкона на втором этаже не донёсся звонкий женский смех — смех ослепительно прекрасных девушек.
– За такое лестное мнение обо мне спасибо!.. – хотел было продолжил Огай, но его перебили на полуслове:
– Это же Люси Мод Монтгомери!
– ..подайте мне спички, пожалуйста! - закончил свою фразу Огай. – Спасибо!
– Ну, а теперь, скажите мне, как далеко зашли ваши отношение с Люси Монтгомери? – смотря реакцию шатена на эту актрису.
Осаму вскочил, весь вспыхнул, а глаза его засверкали.
– Мори! Люси для меня святыня!
– Только святыни и стоит касаться, Осаму, – сказал лорд Огай с ноткой пафоса в голосе. – И чего вы рассердились? Ведь рано или поздно, я полагаю, она будет вашей. Влюбленность начинается с того, что человек обманывает себя, а кончается тем, что он обманывает другого. Это и принято называть романом. Надеюсь, вы уже, по крайней мере, познакомились с нею?
– Ну, разумеется.
– Ну, так когда же вы впервые заговорили с мисс Монтгомери?
– В третий вечер. Она тогда играла Розалинду. Я наконец сдался и пошел к ней за кулисы. До того я бросил ей цветы, и она на меня взглянула... По крайней мере, так мне показалось... Старый еврей повел меня к ней и я пошел... Не правда ли, это странно, что мне так не хотелось с ней знакомиться?
– Нет, ничуть не странно.
– А почему же, Мори?
– Объясню как-нибудь потом. Сейчас я хочу дослушать ваш рассказ об этой девушке.
– О Люси? Она так застенчива и мила. В ней так много детского. Когда я стал восторгаться ее игрой, она с очаровательным изумлением широко открыла глаза — она совершенно не сознает, какой у нее талант! Оба мы в тот вечер были, кажется, порядком смущены. Еврей торчал в дверях пыльного фойе и, ухмыляясь, красноречиво разглагольствовал, а мы стояли и молча смотрели друг на друга, как дети! Старик упорно величал меня «милордом», и я поторопился уверить Люси, что я вовсе не лорд. Она сказала простодушно: «Вы скорее похожи на принца».
– Я буду называть вас «Прекрасный Принц». Клянусь честью, мисс умеет говорить комплименты!
– Нет, Мори, вы не понимаете: для нее я — все равно, что герой какой-то пьесы. Она совсем не знает жизни. Живет с матерью, замученной, увядшей женщиной, которая в первый вечер играла леди Капулетти в каком-то красном капоте. Заметно, что эта женщина знавала и лучшие дни.
– Встречал я таких... Они на меня всегда наводят тоску, – вставил лорд Огай, разглядывая перстни.
– Еврей хотел рассказать мне ее историю, но я не стал слушать, сказал, что меня это не интересует.
– И правильно сделали. В чужих драмах есть что-то безмерно жалкое.
– Меня интересует только сама Люси. Какое мне дело до ее семьи и происхождения? В ней — все совершенство, все божественно, от головы до тоненьких ножек. Я каждый вечер хожу смотреть ее на сцене, и с каждым вечером она кажется мне все чудеснее.
– Так вот почему вы больше не обедаете со мной по вечерам! Я так и думал, что у вас какой-нибудь роман. Однако это не совсем то, чего я ожидал.
– Мори, дорогой, мы ведь каждый день либо завтракаем, либо ужинаем вместе! И, кроме того, я несколько раз ездил с вами в оперу, – удивленно возразил Осаму.
Через несколько дней лорд Накахара сидел за столом покуривая свои любимые папиросы и молча задавал себе вопрос: Сможет ли когда-нибудь психология, благодаря нашим усилиям, стать абсолютно точной наукой, раскрывающей малейшие побуждения, каждую сокровенную черту нашей внутренней жизни? Сейчас мы еще не понимаем самих себя и редко понимаем других. Опыт не имеет никакого морального значения; опытом люди называют свои ошибки. Моралисты, как правило, всегда видели в опыте средство предостережения и считали, что это влияет на формирование характера. Они славили опыт, ибо он учит нас, чему нужно следовать и что-либо избегать. Но опыт не обладает движущей силой. В ней так же мало действенного, как и в человеческом сознании. По существу, он только свидетельствует, что наше грядущее — обычно бывает подобно нашему прошлому и грех, совершенный однажды с содроганием, мы повторяем в жизни много раз, но уже с удовольствием. Лорду было ясно, что только экспериментальным путем можно прийти к научному анализу страстей. А Дазай Осаму — под рукой. Он, несомненно, подходящий объект, и изучение его обещает дать богатейшие результаты. Его мгновенно вспыхнувшая безумная любовь к Люси Монтгомери — очень интересное психологическое явление. Конечно, немалую роль тут сыграло любопытство — да, любопытство и жажда новых ощущений. Однако эта любовь — чувство не примитивное, а весьма сложное. То, что в ней порождено чисто чувственными инстинктами юности, самому Осаму представляется чем-то возвышенным, далеким от чувственности, — и по этой причине оно еще опаснее. Именно те страсти, природу, которых мы неверно понимаем, сильнее всего властвуют над нами. А слабее всего бывают чувства, происхождение которых нам понятно. И часто человек воображает, будто он производит опыт над другими, тогда как в действительности производит опыт над самим собой.
Лорд Накахара размышлял еще кое-какое время, когда раздался стук в дверь. Вошел камердинер и напомнил ему, что пора переодеваться к обеду.
Лорд Накахара встал и выглянул на улицу. Заходящее солнце обливало пурпуром и золотом верхние окна в доме напротив, и стекла сверкали, как листы раскаленного металла. Небо над крышами было блекло-розовое. А лорд думал о пламенной юности своего нового друга и пытался угадать, какая судьба ждет Осаму.
Вернувшись домой около половины первого ночи, он увидел на столе в прихожей телеграмму. Осаму Дазай извещал его о своей помолвке с Люси Монтгомери..
– Ты, уже слышал новость, верно, Ода? – такими словами лорд Огай встретил в этот вечер Сауноске, вошедшего в указанный ему лакеем отдельный кабинет ресторана «Бристоль», где был сервирован обед на троих.
– Нет, Мори. А что за новость? – спросил художник, отдавая пальто и шляпу почтительно ожидавшему лакею. – Надеюсь, не политическая? Политикой я не интересуюсь. В палате общин едва ли найдется хоть один человек, на которого художнику стоило бы расходовать краски. Правда, многие из них очень нуждаются в побелке.
– Осаму Дазай собирается жениться, – сказал лорд Огай, внимательно глядя на Сауноске.
Ода вздрогнул и нахмурился.
– Осаму?! Женится?! — воскликнул он. – Не может быть
– Да-да, и это сущая правда.
– На ком же?
– На какой-то актриске.
– Что-то мне не верится. Осаму не так безрассуден.
– Осаму настолько умен, мой милый Сауноске, что не может время от времени не делать глупостей.
– Но брак — не из тех «глупостей», которые делают «время от времени», Мори!
– Так думают в Англии, но не в Америке, – лениво возразил лорд Огай. – Однако, я не говорил, что Осаму женится. Я сказал только что он собирается жениться. Это далеко не одно и то же. Я, например, явно помню, что женился, но совершенно не припоминаю, чтобы я собирался это сделать. И склонен думать, что такого намерения у меня никогда не было.
– Да ты подумай, Мори, из какой семьи Осаму, как он богат, какое положение занимает в обществе! Такой неравный брак просто-напросто безумие!
– Если не хочешь, чтобы он женился на этой девушке, скажи ему то, что ты сейчас сказал мне, Ода! Тогда он наверняка женится на ней.
– Самые нелепые поступки человек совершает всегда из благороднейших побуждений. Хоть бы это оказалась хорошая девушка! Очень печально, если Осаму навсегда будет связан с какой- нибудь дрянью и этот брак заставит его умственно и нравственно опуститься.
– Хорошая ли она девушка? Она — красавица, а это гораздо важнее, – бросил лорд Огай, потягивая из стакана вермут с померанцевой. – Осаму утверждает, что она красавица, а в этих вещах он редко ошибается. Портрет, который ты написал, научил его ценить красоту других людей. Да, да, и в этом отношении портрет весьма благотворно повлиял на него... Сегодня вечером мы с тобой увидим его избранницу, если только мальчик не забыл про наш уговор.
– Ты все это серьезно говоришь, Мори?
– Совершенно серьезно, Ода. Не дай бог, чтобы мне пришлось говорить когда-нибудь еще серьезнее, чем сейчас…
Для Дазая Люси была не просто актрисой, а воплощением искусства: Джульетта, Офелия, Дездемона — всё в одном хрупком теле, на сцене, где ее голос звучал, как музыка Шекспира. Она не играла свои роли — она становилась ими, чувствовала их. И в этом превращении, в этой театральной магии, заключалась её ценность для него. Он боготворил её не как женщину, а как живое произведение.
Но однажды, когда он пришёл посмотреть её игру, волшебство исчезло.
Люси играла плохо. Словно внезапно забыла, как быть кем-то другим. Она стала просто девушкой, простой, живой, настоящей. Она больше не была Джульеттой — она стала Люси. Любящей, счастливой, реальной. А Дазаю была не нужна реальность. Она казалась ему скучной, приземленной, обыденной.
– Вы убили мою любовь, – пробормотал он, не поднимая глаз.
Люси удивленно посмотрела на него и рассмеялась. Шатен молчал. Она подошла к нему и легко, одними пальчиками коснулась его волос. Потом стала на колени и прильнула губами к его рукам. Но Дазай вздрогнул, отдернул руки. Потом, вскочив с дивана, шагнул к двери.
– Да, да, – крикнул он. – Вы! Вы убили мою любовь! Раньше вы колыхали мое воображение — теперь вы не вызываете во мне никакого интереса. Вы мне просто безразличны. Я вас полюбил потому, что вы играли чудесно, потому, что я видел в вас талант, потому что вы воплощали в жизнь мечты великих поэтов, облекали в живую, реальную форму бесплотные образы искусства. А теперь все это кончено. Вы оказались только пустой и ограниченной женщиной. Боже, как я был глуп!.. Каким безумием была моя любовь к вам! Сейчас вы для меня ничто. Я не хочу вас больше видеть. Я никогда и не вспомню о вас, имени вашего не произнесу. Если бы вы могли понять, чем вы были для меня... О господи, да я... Нет, об этом и думать больно. Лучше бы я вас никогда не знал! Вы испортили самое прекрасное в моей жизни. Как мало вы знаете о любви, если можете говорить, что она убила в вас артистку! Да ведь без вашего искусства вы — ничто! Я хотел сделать вас великой, знаменитой. Весь мир преклонился бы перед вами, и вы носили бы мою фамилию. А что вы теперь? Третьеразрядная актриса с хорошеньким личиком!
– Вы ведь не серьезно это говорите, Осаму? Вы словно играете.
– Играю? Нет, играть я предоставляю вам, вы это делаете так хорошо! – едко возразил Дазай.
Девушка поднялась с колен и подошла к нему. С трогательным выражением душевной муки она положила ему руку на плечо и заглянула в глаза. Но Дазай оттолкнул ее и крикнул:
– Не трогайте меня!
У Люси вырвался глухой стон, и она упала к его ногам. Как затоптанный цветок, лежала она на полу.
– Осаму, Осаму, не покидайте меня, – шептала она с мольбой. – Я так жалею, что плохо играла сегодня. Это оттого, что я все время думала о вас. Я попробую опять... Да, да, я постараюсь... Любовь пришла так неожиданно. Я, наверное, этого и не знала бы, если бы вы меня не поцеловали... если бы мы не поцеловались тогда... Поцелуй меня еще раз, любимый! Не уходи, я этого не переживу... Не бросай меня
– Я ухожу, — сказал он наконец спокойно и негромко. – Не хотел бы я быть бессердечным, но я не могу больше встречаться с вами. Вы меня разочаровали…
~~~
Жестокость? Разве он поступил жестоко? Виноват во всем не он, виновата Люси. Он воображал еe великой артисткой и за это полюбил. А она его разочаровала. Она оказалась ничтожеством, недостойным его любви. Однако сейчас он с безграничной жалостью вспомнил ту минуту, когда она лежала у его ног и плакала, как ребенок, вспомнил, с каким черствым равнодушием смотрел тогда на нее. Зачем он так создан, зачем ему дана такая душа?..
Однако разве и он не страдал? За те ужасные три часа, пока шел спектакль, он пережил столетия терзаний, вечность мук. Его жизнь, уж во всяком случае, равноценна ее жизни. Пусть он ранил Люси навек — но и она на время омрачила его жизнь. Притом женщины переносят горе легче, чем мужчины, так уж они созданы! Они живут одними чувствами, только ими и заняты. Они и любовников заводят лишь для того, чтобы было кому устраивать сцены. Так говорит лорд Огай, а лорд Огай знает женщин.
К чему же тревожить себя мыслями о Люси мон Монтгомери? Ведь она больше для него не существует.
На следующий день пришло известие о том что Люси — мертва, девушка покончила самоубийством…
– Я понял, что поступил дурно... А теперь она умерла... Боже, боже, Чуя, что мне делать? Вы не знаете, в какой я опасности! И теперь некому удержать меня от падения. Она могла бы сделать это. Она не имела права убивать себя. Это эгоистично!
– Милый Осаму, – отозвался лорд Накахара, доставая папиросу из портсигара. – Женщина может сделать мужчину праведником только одним способом: надоесть ему так, что он утратит всякий интерес к жизни. Если бы вы женились на этой девушке, вам было бы с ней хорошо — это всегда легко, если человек тебе безразличен. Но она скоро поняла бы, что вы ее больше не любите. А когда женщина почувствует, что ее муж равнодушен к ней, она начинает одеваться слишком кричаще и безвкусно или у нее появляются очень нарядные шляпки, за которые платит чужой муж. Не говоря уже об унизительности такого неравного брака, который я постарался бы не допустить, — я вас уверяю, что при всех обстоятельствах ваш брак с этой девушкой был бы крайне неудачен.
– Пожалуй, вы правы, – пробормотал Осаму. Он был мертвенно-бледен и беспокойно метался из угла в угол. – Но я считал, что обязан жениться. И не моя вина, если эта страшная драма помешала мне выполнить долг. Вы как-то сказали, что над благими решениями тяготеет злой рок: они всегда принимаются слишком поздно. Так случилось и со мной.
– Благие намерения — попросту бесплодные попытки идти против природы.
– Почему я страдаю не так сильно, как хотел бы? Неужели у меня нет сердца? Как вы думаете?
– Назвать вас человеком без сердца никак нельзя после всех безумств, которые вы натворили за последние две недели, – ответил лорд Накахара, ласково и меланхолически улыбаясь. Дазай же нахмурил брови.
– Мне не нравится такое объяснение, Чуя. Но я рад, что вы меня не считаете бесчувственным. Я не такой, знаю, что не такой! И все же то, что случилось, не подействовало на меня так, как должно было бы подействовать. Оно для меня — как будто необычайная развязка какой-то удивительной пьесы. В нем — жуткая красота греческой трагедии, трагедии, в которой я сыграл видную роль, но которая не ранила моей души.
– Это любопытное обстоятельство, – сказал лорд Накахара. Ему доставляло острое наслаждение играть на бессознательном эгоизме юноши. – Да, очень любопытное. И, думаю, объяснить это можно вот так: частенько подлинные трагедии в жизни принимают такую не эстетическую форму, что оскорбляют нас своим грубым неистовством, крайней нелогичностью и бессмысленностью, полным отсутствием изящества. Они нам претят, как все вульгарное. Мы чуем в них одну лишь грубую животную силу и восстаем против нее. Но случается, что мы в жизни наталкиваемся на драму, в которой есть элементы художественной красоты. Если красота эта — подлинная, то драматизм события нас захватывает. И мы неожиданно замечаем, что мы уже более не действующие лица, а только зрители этой трагедии. Или, вернее, то и другое вместе. Мы наблюдаем самих себя, и самая необычайность такого зрелища нас увлекает. Что, в сущности, произошло? Девушка покончила с собой из-за любви к вам. Жалею, что в моей жизни не было ничего подобного. Я тогда поверил бы в любовь и вечно преклонялся бы перед нею. Но все, кто любил меня, — а таких было не очень то и много, но они были, — упорно жили и здравствовали еще много лет после того, как я разлюбил их, а они — меня. Эти женщины растолстели, стали скучны и несносны. Когда мы встречаемся, они сразу же ударяются в воспоминания. Ах, эта ужасающая женская память, что за наказание! И какую косность, какой душевный застой она обличает! Человек должен вбирать в себя краски жизни, но никогда не помнить деталей. Детали всегда банальны.
– Я был страшно жесток с ней. Это вы забываете.
– Пожалуй, жестокость, откровенная жестокость, женщинам милее всего: в них удивительно сильны первобытные инстинкты. Мы им дали свободу, а они все равно остались рабынями, ищущими себе господина. Они любят покоряться... Я уверен, что вы были великолепны. Никогда не видел вас в сильном гневе, но представляю себе, как вы были интересны! И, наконец, позавчера вы мне сказали одну вещь... тогда я подумал, что это просто ваша фантазия, а сейчас вижу, что вы были абсолютно правы, и этим все объясняется.
– Что я сказал, Чуя?
– Что в Люси мон Монтгомери вы видите всех романтических героинь. Один вечер она — Дездемона, другой — Офелия, и, умирая Джульеттой, воскресает в образе Имоджены.
– Теперь она уже не воскреснет, – прошептал Дазай, закрывая вая лицо руками.
– Нет, не воскреснет. Она сыграла свою последнюю роль. Но пусть ее одинокая смерть в жалкой театральной уборной представляется вам как бы необычайным и мрачным отрывком из какой-нибудь трагедии семнадцатого века или сценой из Уэбстера, Форда или Сирила Тернера. Эта девушка, в сущности, не жила — и, значит, не умерла. Для вас, во всяком случае, она была только грезой, видением, промелькнувшим в пьесах Шекспира и сделавшим их еще прекраснее, она была свирелью, придававшей музыке Шекспира еще больше очарования и жизнерадостности. При первом же столкновении с действительной жизнью она была ранена и ушла из мира. Оплакивайте же Офелию, если хотите. Посыпайте голову пеплом, горюя о задушенной Корделии. Кляните небеса за то, что погибла дочь Брабанцио. Но не лейте напрасно слез о Люси Монтгомери. Она была еще менее реальна, чем они все.
– Наступило молчание. Вечерний сумрак окутал комнату. Бесшумно вползли из сада среброногие тени. Медленно выцветали все краски.
Немного погодя Дазай Осаму поднял глаза.
– Вы мне помогли понять себя, Чуя, – сказал он тихо, со вздохом, в котором чувствовалось облегчение. – Мне и самому так казалось, но меня это как-то пугало, и я не все умел себе объяснить. Как хорошо вы меня знаете! Но не будем больше говорить о случившемся. Это было удивительное переживание — вот и все. Не знаю, суждено ли мне в жизни испытать еще что-нибудь столь же необыкновенное.
– У вас все впереди, Дазай Осаму. При такой красоте для вас нет ничего невозможного, возможно даже покорить самого дьявола.
Несколько лет спустя
В нежилой, запертой комнате, где он провел когда-то так много дней своего детства, он сам поместил теперь роковой портрет, в чьих изменившихся чертах читал постыдную правду о своей жизни, и закрыл его пурпурно-золотым покрывалом. По нескольку недель Дазай не заглядывал сюда и забывал отвратительное лицо на полотне. В это время к нему возвращалась прежняя беззаботность, светлая веселость, страстное упоение жизнью. Потом он, вдруг, ночью, тайком выскользнул из дому, отправлялся в какие-то грязные притоны поблизости Блу-Гэйт-Филдс и проводил там дни до тех пор, пока его оттуда не выгоняли. А воротясь домой, садился перед портретом и глядел на него, порой ненавидя его и себя, порой же — с той гордостью индивидуалиста, которая влечет его навстречу греху, и улыбался с тайным злорадством своему безобразному двойнику, который обречен был нести предназначенное ему, Дазаю, бремя.
Через несколько лет Дазай был уже не в силах был подолгу оставаться где-либо вне Англии. Он отказался от виллы в Трувиле, которую снимал вместе с лордом Огаем — тот умер. Антисанитария борделей, не самый светлый образ жизни, да и возраст быстро свели мужчину в мир иной. На похоронах было много людей, большинство незнакомцы, в однотонных одеяниях, желающие почтить память о Мори Огае, не обращая внимания на извечную звезду светских обсуждений, Дазая. Он, в свою очередь, не имел желания оставаться в том доме дольше необходимого.
Отказался Дазай и от обнесенного белой стеной домика в Алжире, где они не раз вдвоем проводили зиму. Он не мог выносить разлуки с портретом, который занимал такое большое место в его жизни. И, помимо того, боялся, чтобы в его отсутствие в комнату, где стоял портрет, кто-нибудь не забрался, несмотря на надежные засовы, сделанные по его распоряжению.
Впрочем, Дазай был вполне уверен, что если кто и увидит портрет, то ни о чем не догадается. Правда, несмотря на отталкивающие следы пороков, портрет сохранил явственное сходство с ним, но что же из этого? Осаму высмеял бы всякого, кто попытался бы его шантажировать. Не он писал портрет — так кто же станет винить его в этом постыдном безобразии? Да если бы он и рассказал людям правду, — разве кто поверит?
И все-таки он боялся. Порой, когда он в своем большом доме в Ноттингемшире принимал гостей, светскую молодежь своего круга, среди которой у него было много приятелей, и развлекал их, поражая все графство расточительной роскошью и великолепием этих празднеств, он внезапно, в разгаре веселья, покидал гостей и мчался в Лондон, чтобы проверить, не взломана ли дверь, на месте ли портрет. Что, если его уже украли? Сама мысль об этом леденила кровь Дазая. Ведь тогда свет узнает его тайну! Быть может, люди уже и так кое-что подозревают.
Он очаровывал многих, но немало было и таких, которые относились к нему с недоверием. Его чуть не забаллотировали в одном вест-эндском клубе, хотя по своему рождению и положению в обществе он имел полное право стать членом этого клуба. Рассказывали также, что когда кто-то из приятелей Осаму привел его в курительную комнату Черчилл-клуба, герцог Куникида, а за ним и другой джентльмен встали и демонстративно вышли. Темные слухи стали ходить о нем, когда ему было все лет двадцать пять. Говорили, что его кто-то видел в одном из грязных притонов отдаленного квартала Уайтчепла, где у него вышла стычка с иностранными матросами, что он водится с ворами и фальшивомонетчиками и посвящен в тайны их ремесла. Об его странных отлучках знали уже многие, и, когда он после них снова появлялся в обществе, мужчины шептались по углам, а проходя мимо него, презрительно усмехались или устремляли на него холодные, испытующие взгляды, словно желая узнать наконец правду о нем.
Дазай, разумеется, не обращал внимания на такие дерзости и знаки пренебрежения, а для большинства людей его открытое добродушие и приветливость, обаятельная, почти детская улыбка, невыразимое очарование его прекрасной неувядающей молодости были достаточным опровержением возводимой на него клеветы — так эти люди называли слухи, ходившие о нем.
– Не так уж это и много времени займет, Дазай, и разговор этот в ваших интересах. Мне думается, тебе следует узнать, что о тебе в Лондоне говорят ужасные вещи, они доходили даже до меня в Оксфорд.
– А я об этом ничего знать не хочу. Я люблю слушать сплетни о других, а сплетни обо мне меня не интересуют. В них нет прелести новизны.
– Они должны тебя интересовать, Дазай. Каждый порядочный человек дорожит своей репутацией. Ведь ты же не хочешь, чтобы люди считали тебя развратным и бесчестным? Конечно, у тебя положение в обществе, большое состояние и все прочее. Но богатство и высокое положение — еще не все. Пойми, я вовсе не верю этим слухам. Во всяком случае, я не могу им верить, когда на тебя смотрю. Ведь порок всегда накладывает свою печать на лицо человека. Его не скроешь. У нас принято говорить о «тайных» пороках. Но тайных пороков не бывает. Они сказываются влиниях рта, в отяжелевших веках, даже в форме рук. В прошлом году один человек, — ты его знаешь, но называть его не буду, — пришел ко мне заказать свой портрет. Я его раньше никогда не встречал, и в то время мне ничего о нем не было известно — наслышался я о нем немало, только позднее. Он предложил мне за портрет бешеную цену, но я отказался писать его: в форме его пальцев было что-то глубоко мне противное. И теперь я знаю, что чутье меня не обмануло, — у этого господина ужасная биография. Но ты, Дазай... Твое честное, открытое и светлое лицо, твоя чудесная, ничем не омраченная молодость мне порукой, что дурная молва ходит — клевета, и я не могу ей верить. Однако я теперь вижу тебя очень редко, ты никогда больше не заглядываешь ко мне в мастерскую, и оттого, что ты далек от меня, я теряюсь, когда слышу все те мерзости, какие о тебе говорят. И я.. не знаю, что отвечать на них. Объясни мне, Осаму, почему такой человек, как герцог Куникида, встретив тебя в клубе, уходит из комнаты, как только ты в нее входишь? Почему многие почтенные люди лондонского света не хотят бывать у тебя в доме и не приглашают к себе?
– Довольно, Одасаку! Не говори о том, чего не знаешь! – перебил Осаму Дазай, кусая губы. В тоне его слышалось глубочайшее презрение. – Ты спрашиваешь, почему Куникида выходит из комнаты, когда я вхожу в нее? Да потому, что мне о нем все известно, а вовсе не потому, что ему известно что-то обо мне.
– Я хочу, чтобы у тебя была не только незапятнанная, но и хорошая репутация. Чтобы ты перестал водиться со всякой мразью. Нечего пожимать плечами и притворяться равнодушным! Ты имеешь на людей удивительное влияние, так пусть же оно будет не вредным, а благотворным. Про тебя говорят, что ты развращаешь всех, с кем близок, и, входя к человеку в дом, навлекаешь на этот дом позор. Не знаю, верно это или нет, — как я могу это знать? — но так про тебя говорят. И кое-чему из того, что я слышал, я не могу не верить. Лорд Фукудзава — мой старый университетский товарищ, мы были с ним очень дружны в Оксфорде. И он показал мне письмо, которое перед смертью написала ему жена, умирающая в одиночестве в своей вилле в Ментоне. Это страшная исповедь — ничего подобного я никогда не слышал. И она обвиняет тебя. Я сказал Фукудзаве, что это невероятно, что я тебя хорошо знаю и ты не способен на подобные гнусности. А действительно ли я тебя знаю? Я уже задаю себе такой вопрос. Но, чтобы ответить на него, я должен был бы увидеть твою душу..
– Увидеть мою душу.. – повторил вполголоса Осаму Дазай и встал с дивана, бледный от страха.
– Да, – сказал Ода серьезно, с глубокой печалью в голосе. — Увидеть твою душу. Но это может один только Господь Бог.
У Дазая вдруг вырвался горький смех.
– Можешь и ты. Сегодня же вечером ты ее увидишь собственными глазами! – крикнул он и рывком поднял со стола лампу. – Пойдем. Ведь это твоих рук дело, так почему бы тебе и не взглянуть на него.
– Значит, ты полагаешь, Одасаку, что один только Бог видит душу человека? Сними это покрывало, и ты увидишь мою душу. – в голосе его звучала холодная горечь.
– Т.. Ты сошел с ума, Дазай. Или ломаешь комедию? – буркнул Ода, нахмурившись.
– Не хочешь? Ну, так я сам это сделаю. – Шатен сорвал покрывало с железного прута и бросил его на пол.
Крик ужаса вырвался у художника, когда он в полумраке увидел жуткое лицо, насмешливо ухмылявшееся ему с полотна. В выражении этого лица было что-то возмущавшее душу, наполняющее ее омерзением. Силы небесные, да ведь это лицо Дазая! Как ни ужасна была перемена, она не совсем еще уничтожила его дивную красоту. В поредевших волосах, чувственные губы были по-прежнему алы. Осоловелые глаза сохранили свою чудесную притягательность и не совсем еще исчезли благородные линии тонко вырезанных ноздрей и стройной шеи... Да, это Осаму. Но кто же написал его таким? Ода Сауноске как будто узнавал свою работу, да и рама была та самая, заказанная по его рисунку. Догадка эта казалась чудовищно невероятной, но на Сауноске напал страх. Схватив горящую свечу, он поднес ее к картине. В левом углу стояла его подпись, выведенная киноварью, длинными красными буквами.
Но этот портрет — мерзкая карикатура, подлое, бессовестное издевательство! Никогда он, Сауноске, этого не писал…
– Что же это? – вскрикнул художник и сам не узнал своего голоса — так резко и странно он прозвучал.
– Много лет назад, когда я был еще почти мальчик, – сказал Осаму Дазай, смяв цветок в руке. – Мы снова встретились, и ты тогда льстил мне, ты научил меня гордиться моей красотой. Потом ты меня познакомил со своим другом, и он объяснил мне, какой чудесный дар — молодость, а ты написал с меня портрет, который открыл мне великую силу красоты. И в миг безумия, — я и сейчас еще не знаю, сожалеть мне об этом или нет, — я высказал желание... или, пожалуй, это была молитва…
– Помню! Ох, как хорошо я это помню! Но не может быть... Нет, это твоя фантазия. Портрет стоит в сырой комнате, и в полотно проникла плесень. Или, может быть, в красках, которыми я писал, оказалось какое-то едкое минеральное вещество.... Да, да! А то, что ты вообразил, невозможно.
– Ах, разве есть в мире что-нибудь невозможное? – пробормотал Осаму, подойдя к окну и припав лбом к холодному запотевшему стеклу.
– Ты же говорил мне, что уничтожил портрет!
– Это неправда. Он уничтожил меня.
–Не могу поверить, что это моя картина.
– А разве ты не узнаешь в ней свой идеал? – спросил Дазай с горечью.
– Мой идеал, как ты это называешь…
– Нет, это ты меня так называл!
– Так что же? Тут не было ничего дурного, и я не стыжусь этого. Я видел в тебе идеал, какого никогда больше не встречу в жизни. А это — лицо сатира.
– Это - лицо моей души.
– Боже, чему я поклонялся! У него глаза Дьявола!..
– Каждый из нас носит в себе и ад, и небо, Ода! – воскликнул Дазай в бурном порыве отчаяния.
Сауноске снова повернулся к портрету и долго смотрел на него.
– Так вот что ты сделал со своей жизнью! Боже, если это правда, то ты, наверное, еще хуже, чем думают твои враги! Молись, Дазай, молись! Как это нас учили молиться в детстве? «Не введи нас во искушение... Отпусти нам грехи наши... Очисти нас от скверны...» Помолимся вместе! Молитва, подсказанная тебе тщеславием, была услышана. Будет услышана и молитва раскаяния. Я слишком боготворил тебя — и за это наказан. Ты тоже слишком любили себя. Оба мы наказаны.
Дазай медленно обернулся к Холлуорду и посмотрел на него полными слез глазами.
– Поздно молиться, Одасаку, с трудом выговорил он
Художник вздрогнул от этого прозвища. Давно Осаму его не называл так, очень давно и это вселяло надежду, что еще не все потеряно..
– Нет, никогда не поздно, Осаму. Станем на колени и постараемся припомнить слова какой-нибудь молитвы... Кажется, в Писании где-то сказано: «Хотя бы грехи ваши были как кровь, я сделаю их белыми как снег».
– Теперь это для меня уже пустые слова.
– Молчи, не надо так говорить! Ты и без того достаточно нагрешил в жизни. О Господи, разве ты не видишь, как этот проклятый портрет подмигивает нам.
Дазай взглянул на портрет и вдруг в нем вспыхнула неукротимая злоба против Оды Сауноске, словно внушенная тем Дазаем на портрете, нашептанная его усмехающимися губами. В нем проснулось бешенство загнанного зверя, и в эту минуту он ненавидел человека, сидевшего у стола, так, как никого в жизни. Он блуждающим взглядом окинул комнату. На раскрашенной крышке стоявшего неподалеку сундука что-то блеснуло и привлекло его внимание. Он сразу сообразил, что это нож, он сам принес его сюда несколько дней назад, чтобы обрезать веревку, и позабыл унести. Обходя стол, шатен медленно направился к сундуку. Очутившись за спиной Оды, он схватил нож и повернулся. Художник резко двинулся, словно собираясь встать. В тот же миг Дазай подскочил к нему, вонзил ему нож в артерию за ухом и, прижав голову Сауноске к столу, стал наносить удар за ударом.
Раздался глухой стон и ужасный хрип человека, захлебывающегося кровью. Три раза судорожно взметнулись протянутые вперед руки, странно двигая в воздухе скрюченными пальцами. Дазай еще дважды всадил нож...
Ода больше не шевелился. Что-то капало на пол. Подождал минуту, все еще прижимая голову убитого к столу. Потом бросил нож и прислушался.
Нигде ни звука, только шелест капель, падающих на вытертый ковер. Дазай открыл дверь и вышел на площадку. В доме царила глубокая тишина. Видно, все спали. Несколько секунд он стоял, перегнувшись через перила, и смотрел вниз, пытаясь что-нибудь различить в черном колодце мрака. Потом вынул ключ из замка и, вернувшись в комнату, запер дверь изнутри.
– Как быстро все свершилось! – прошептал шатен.
Дазай был странно спокоен. Он открыл окно, вышел на балкон и вдохнул сигаретный дым.
– Покойся с миром, Одасаку, – проговорил в тишину раннего утра. – Прости, что не оправдал твои идеалы.
Проклятая привычка передалась ему от лорда Накахары. Как же ему хотелось услышать его голос в данный момент, но он исчез и уже как пару лет ни слуху ни духу. Дазай безумно скучал, его необъяснимо тянуло к нему.
Сейчас нашли какое-то завещание и будут ждать приезда наследника, но в данный момент шатену нужно собирать вещи и на несколько лет уезжать из Лондона, чтобы слухи вокруг него улеглись. Надо исчезнуть из виду.
Десять лет после смерти Оды Сауноске
Октябрьский вечер был тонок и ядовит, как изысканный яд в хрустальном флаконе. Лондон казался залитым бледным золотом угасающего дня, а клубы тумана, вьющиеся над землёй, придавали всему какой-то эфемерный, почти театральный вид.
В особняке графини Озаки проходил осенний бал. Он был устроен с таким тщанием и вкусом, что даже зависть на миг ослепла от блеска. Особняк на Беркли-сквер утопал в свете сотен свечей, отражающихся в зеркалах венецианской работы. Музыка доносилась из глубины зала — струнный квартет играл что-то томное, почти неосязаемое, как будто сам воздух здесь звучал. Гости прибывали один за другим, окутанные шелестом тафты и ароматами французских духов. Мужчины, как по моде, были облачены в черные фраки с аккуратно завязанными галстуками, но всё внимание принадлежало дамам — словно лепестки ядовитых лилий, они плыли по залу, каждый взгляд, каждая улыбка были рассчитаны, отточены, как остриё шпаги.
И вот, как и в первое его появление, время как будто остановилось, а по залу проходит шепот.
Его лицо несло ту же непорочную красоту, что и десять лет назад, и оттого казалось нереальным. Волосы темным шелком спадали на лоб, а в глазах отражалось что-то темное, опасное.
– Он не изменился вовсе, – прошептала пожилая баронесса, глядя на него с лёгким страхом.
– А я слышал, – сказал кто-то, – что у него портрет, который стареет вместо него.
Дазай подошёл к герцогине, наклонился к её руке, не прикасаясь, и сказал что-то едва слышное. Она рассмеялась легко, звонко, как женщина, играющая с огнём, зная, что обожжётся.
Некоторые подозревали в нём бессознательного обольстителя, другие сознательного циника. Кто-то говорил, что он слишком красив, чтобы быть невинным, кто-то что слишком молчалив, чтобы быть прост. Но никто не мог отвести глаз. Его имя стало шепотом в курительных залах и хриплым признанием в дамских будуарах. Он был как яд — редкий, изысканный, и, возможно, смертельный.
И всё же каждый бал, каждый прием, каждое брание ждали только одного: появится ли сегодня Дазай Осаму
Так проходили день за днем, пока на балу не появился довольно известный наследник, безвести пропавший друг лорда Осаму — лорд Накахара с аристократической грацией, невероятной лесной улыбкой, безукоризненными манерами юноша приковывал внимание тысячи людей и разбивал сотни сердец, но во взгляде сапфировых глаз плескались черти — узнать своего друга для Дазая не составило проблем: какая-то невидимая сила тянула его к Чуе, словно собаку, за ошейник которой тянул сам хозяин, как произведение к своему творцу. Когда тот увидел лорда Накахару спустя долгое время он был готов на колени упасть и кланяться в пол. Ему были не ясны его желания и их природа, но не сказать, что эти ощущение были противны ему, наоборот — пустота, которая с рождения пожирала его, была заполнена.
Лорд Накахара, стоявший на балконе, лениво покуривал свои папиросы. От него разило табаком и казалось, что он пропахся им на года, а может и на века. Шатен остановился прислушиваясь к своим новым переменам в себе и вдыхая столь забытый и родной аромат.
– Мой дорогой Осаму, – сказал он с тем насмешливо-бархатным тоном, который всегда казался смесью заботы и язвы. – Я уж начал думать, что ты растворился в одном из своих портретов, как миф в дымке. Где ты был всё это время — в изгнании, влюблён или, что хуже всего, — трезв?
Осаму чуть усмехнулся, присаживаясь напротив. Свет лампы выхватывал линию его скулы, всё такую же безупречную.
– Я пытался забыться. А забвение, как ты знаешь, требует либо абсолютного разврата, либо абсолютной тишины. Я попробовал и то, и другое.
– Какой редкий апостол истины ты стал. И что же ты вынес для себя?
– Да прав был ты, предсказывая рождение нового гедонизма*, который должен перестроить жизнь, освободив ее от сурового и нелепого пуританства, неизвестно почему возродившегося в наши дни. Конечно, гедонизм этот будет прибегать к услугам интеллекта, но никакими теориями или учениями не станет подменять многообразный опыт страстей. Его цель — именно этот опыт сам по себе, а не плоды его, горькие или сладкие. В нашей жизни не должно быть места аскетизму, умерщвляющему чувства, так же как и грубому распутству, притупляющему их. Гедонизм научит людей во всей полноте переживать каждое мгновение жизни, ибо и сама жизнь лишь преходящее мгновение.
В сапфировых глазах заплясали огоньки, а на лице появилась утвердительная улыбка наставника, когда его подопечный выполнил свою работу как разуметься.
Накахара Чуя добился своего: он создал то, что так хотел, реализовал свой проект.
Чувства лорда Накахары к Осаму Дазаю невозможно классифицировать в рамках стандартной психологической или эмоциональной модели. Они выходят за пределы категорий любви, дружбы или одержимости. Понять природу этих чувств невозможно — здесь присущие и эстетика, и воля к власти, и идея становления сверхчеловека. Чувства Накахары к Дазаю представляют собой не эмоциональную реакцию, а сознательный философский проект — стремление преобразовать другого, превратить его в нечто высшее, отбросив старую мораль и пройдя через боль и разрушение. Его чувства — это смесь восхищения, стремления пробудить в Осаму внутреннюю силу, даже если для этого нужно разрушить его моральные ориентиры. Он воспринимает шатена не просто как человека, но как произведение искусства в процессе становления. «Любовь» здесь — это воля к преображению другого, к его преодолению через страдание и красоту.
Из этого проекта лорду Накахаре удалось получить, в конечном итоге, себе подобное прекрасное единомыслящее существо, так похожее на него самого, ему удалось заполнить ту пустоту, что веками его пожирала.
– И какие же подальше ваши планы, лорд Дазай?
Он мечтал создать новую философию жизни, у которой будет свое разумное обоснование, свои последовательные принципы, и высший смысл жизни видел в одухотворении чувств и ощущения. Культ жизни чувственной часто и вполне справедливо осуждался, ибо люди инстинктивно боятся страстей и ощущений, которые могут оказаться сильнее их и, как мы знаем, свойственны и существам низшим. Но Осаму Дазаю казалось, что истинная природа этих чувств еще до сих пор не понята и они остаются животными и необузданными лишь потому, что люди всегда старались их усмирить, не давая им пищи, или убить страданием, вместо того, чтобы видеть в них элементы новой духовной жизни.
– Полагаю, мои планы совпадают с вашими, лорд Накахара.
– Тогда как насщет продвижений наших планов на выставке произведений искусств в Париже?
– С превеликим удовольствием, лорд Накахара…
Примечания:
*Гедонизм – учение, согласно которому удовольствие является высшим благом и смыслом жизни, единственной терминальной ценностью