Бегать — единственное, что Андрей умеет делать, и умеет отлично. Этого ему достаточно. Иногда, правда, кажется, что для своих шестнадцати неплохо бы научиться ещё чему-нибудь, хотя бы так, для общего развития, играть на гитаре, например, или рисовать граффити, или, как Вадим, профессионально трюкачить на скейте — ну а что, он легко вписался бы в Вадину тусовку хилых, панковатых пацанов в вансах, болтающихся в икс-икс-эль футболках, как спички в банке, так не похожих на самого Вадима, — но от таких мыслей приходилось быстро отказываться, потому что приоритеты были расставлены чётко и строго, ещё до его рождения. С пяти лет в спорте, с восьми — с его королевой, с той, что покрыта тартаном и размечена полосами на беговые дорожки, с той, что одаривает его грамотами, медалями, кубками. И Андрей верит, что такая подготовка поможет ему успешно бежать и сегодня — пусть и из дома, пусть и всего лишь на одну ночь.
Он лежит в постели и прислушивается. Шаги шлёпают из ванной комнаты на кухню, оттуда в зал. Поскрипывание, клацанье, шуршание. Минуты — как эластичная лента килограммов на сорок, тянутся, тянутся с усилием, тянутся бесконечно, но спешить всё равно некуда, Вадим будет на месте только через пятнадцать минут. Наконец из-за стены раздаётся бодрый дикторский голос, а в щель между закрытой дверью и полом врывается голубовато-химозное, мерцающее свечение, и блики жидко подрагивают на ламинатных досках, будто лужицы на асфальте после дождя. Телик висит на противоположной ко входу в комнату стене и громко, дружелюбно вещает голосом Урганта — а это значит, что ровно через час мать нажмёт на пульте красную кнопку, отвернётся лицом к спинке дивана, где в последнее время ночует отдельно от отца, и забудется крепким сном. Получив отмашку в виде заставки, Андрей поднимается с постели, берёт из шкафа рюкзак и с минуту стоит у двери, подлавливая нужный момент — диван скрипит так, как если бы на него легли всем весом, на шоу пришла какая-то актриса и оркестр готовится отыгрывать громкую перебивку, — а затем бесшумно подходит к окну и открывает створку. Тихое «хлоп!», и его окатывает апрельской прохладцей.
Это была не первая попытка. В прошлый четверг сорвалось глупо, хотя Андрей пребывал в полной уверенности, что подготовился идеально — и вещи удобно спрятал в шкафу, и залил поскрипывающие мебельные петли стянутой у отца вэдэшкой, и окно прикрыл неплотно, так, чтобы можно было осторожно потянуть на себя створку и тихо её распахнуть, — но, как оказалось, просчитался со временем. Предположил, что лучше всего попробовать улизнуть, когда родители будут спать, отсчитал сорок минут от окончания программы, прокрался к окну, открыл его и… мать услышала. Встала бесшумно — диван подвёл, не скрипнул, — ворвалась в комнату как обычно без стука и, застав Андрея у подоконника, гаркнула: «Ты чего не спишь-то?! На тренировку с утра пораньше, опять тебя не добудишься». Андрей перепуганной полёвкой юркнул обратно в кровать, радуясь, что может занять лежачее положение, поскольку долго на подрагивающих ногах не выстоял бы, и промямлил, что душно стало, вот и поднялся форточку открыть, хотя прозвучало совершенно неубедительно — это недавно начала набирать обороты уверенная, почти майская жара, задерживающаяся до позднего вечера, но неделю-то назад стояли холода, Вадиму даже пришлось тёплую демисезонную куртку для него захватить, жаль, что зря. Но мать поверила. Просто не знала, что у него есть ключ от решётки на окне, а иначе бы отмазка не прокатила.
На этот раз Андрей всё предусмотрел. Телик должен заглушить звуки из комнаты, перед сном мать к нему давным-давно не заглядывает (если, конечно, не подозревает, что он не спит), а шум снаружи вряд ли её привлечёт — почти год проживания на первом этаже приучили находиться на улице одним ухом, порядком оглохшим от оживлённости располагающейся рядом проезжей части. Андрей влезает на подоконник, втягивает поглубже воздух — аромат цветения, сухость дорожной пыли, жестяной запах нагретого за день козырька над подъездом — всё складывается в волнительный, терпкий дух свободы, — и вставляет ключ в замок на решётке, петли которой тоже предусмотрительно забрызганы автомобильной смазкой. Ограждение на окне предусмотрено не от побегов, а в целях безопасности, от угрозы извне — от воров, например, — и установлено ещё задолго до их переезда сюда. Андрей совсем недавно, в отсутствие родителей показывая квартиру арендодателю, узнал, что решётка, вообще-то, открывается, и выпросил ключ.
Поворачивая ключ в замке, Андрей нервничает. Со стороны он наверняка выглядит по-идиотски — сидит на кортах в майке и шортах (хло́пок и синяя полоска, пижамная, почти детсадовская мягкость), весь потный от волнения, завитки непривычно остриженных волос сбиты гнездом, — а настроение всё равно рвётся ввысь, перемахивая через провода электропередач, взлетая над крышами многоэтажек, устремляясь к невидимым от городского смога звёздам. Ночь свежая и ясная, адреналин бьёт в виски, и сердце выхлопывает в груди аплодисменты, когда из-за угла дома появляется Вадим.
С Вадимом он познакомился восемь месяцев назад, когда переехал в Москву. Тогда казалось — вау, Москва! и Андрей наивно полагал, что не ошибается в своих ожиданиях, ведь бывал в столице часто, с детства летал на соревнования, на сборы, как-то раз прожил здесь целый месяц, но то был центр, размах и помпезность, помноженные на блеск и лоск, пульсирующая по венам города спешка, деловитая суетливость, так совпадающая с Андреевой врождённой нетерпеливостью. На деле же оказалось иначе. Окраинная бесцветная монотонность, набившие оскомину ещё в родном захолустье типовые застройки — копия копии на копию, да небольшая СОШ неподалёку от съёмной квартиры. Главным критерием выбора новой школы являлась лояльность к пропускам занятий в угоду спортивным достижениям, и директор с радостью пошёл навстречу, вроде как гордясь тем, что у них будет учиться такой перспективный спортсмен, и хватаясь за возможность вывесить новое лицо на скудную, непрезентабельную доску почёта. Поэтому до десятого сентября Андрей преспокойно торчал на сочинских учебно-тренировочных сборах для легкоатлетов, а одиннадцатого, прямиком из аэропорта, с опозданием влетел на третий урок, в кабинет истории, и плюхнулся на одно из свободных мест, рядом с плечистым и крепким, на полголовы ниже пацаном: «Здорова. Я Вадим» — «Привет. Андрей», и быстрое рукопожатие под столешницей. Но дружбы той осенью у Андрея ни с одноклассниками, ни с самим Вадимом не сложилось.
Зато сейчас, после того как Андрей скидывает в протянутые Вадины руки рюкзак, затем, изловчившись, сползает на козырёк у входа в подъезд (металл отзывается лязгом, напоминающим грохот проезжающего мимо грузовика), а оттуда, повиснув на руках, спрыгивает на землю и оказывается с Вадимом лицом к лицу, они смотрят друг на друга и заходятся в таком эйфорическом, беззвучном смехе, будто дружат если не сто лет, то с первого класса минимум.
Андрей смеётся не прикрывая рта рукой — этому он научился совсем недавно. Привычка скрывать зубы оттачивалась им с семи лет, с тех пор, как вместо непримечательных молочных вдруг появились два огромных, как чесночные дольки, коренных резца, здорово обогнавших в росте самого Андрея, после чего среди одноклассников он побывал и «белкой», и «кроликом», и — почему-то — «сараем», и десятком других, так и не закрепившихся за ним прозвищ. Чтобы не давать поводов чужой фантазии разыграться, при улыбке Андрей стал сжимать губы, а если совсем уж не терпелось рассмеяться, то прикрывал нижнюю половину лица ладонью. Не всегда, правда, успевал — вот и с Вадимом однажды, заходясь в смехе, не донёс руку до рта, и тот зацепился взглядом, пригляделся внимательнее и, отдышавшись, со всем присущим ему бесстрастием заявил:
— Блин, с такими зубами я бы на твоём месте и во сне улыбался.
Андрей тогда не понял, стебётся он или нет, потому что поддёвки вкупе с безжалостными и жестокими насмешками являлись неотъемлемой частью их общения. Но брошенная вскользь фраза всё же заставила присмотреться к себе чуть внимательнее и наконец-то признать, что с семи-то лет лицо и впрямь изменилось и улыбка на нём смотрится иначе, даже в зеркале кажется вполне приличной. А спустя пару дней Вадим выразился более конкретно, для начала спросив:
— Слушай, ты вот когда смеёшься, там, улыбаешься… ты нахрена рот закрываешь? — Неподдельное недоумение в голосе, обезоруживающе-пристальный взгляд, от какого в животе у Андрея делалось и мягко, и тяжело одновременно (в такие моменты он вспоминал детскую загадку: что тяжелее — килограмм ваты или килограмм железа?). И Вадим настоял: — У тебя улыбка охуеть какая, вот ходи и выёбывайся.
Андрей поверил не сразу. Но после того, как Вадим пару раз одёргивал его от автоматической попытки закрыться, всё же убедился. Правда, смеяться открыто учился долго, рука так и тянулась вверх сама по себе, будто её дёргал кто-то другой, как за марионеточную нитку, но к середине весны он и с этим справился. И вот, когда они отбегают к другому подъезду и прячутся в кармашке у входа, чтобы Андрей поменял майку с шортами на джинсы и толстовку с ветровкой, он вскидывает голову и чисто и ясно, сверкая верхним, идеально ровным рядом зубов, улыбается, когда Вадим присвистывает:
— Хера у тебя колено, просто в мясо. Блин, а с виду-то не сильно разложился, мне казалось, что получше должно быть.
— Да херня, — легкомысленно отмахивается Андрей, надевая сначала толстовку. Колено, разбитое после их недавней совместной поездки на скейтах, всё ещё на виду, и под кромкой шорт чернеет обширное пятно, стекая аж до середины голени.
Андрей переодевает шорты на джинсы, скрывая синяк под штаниной, и внимание Вадима переключается, он успевает разглядеть резинку нижнего белья и саркастически ухмыляется:
— Кельвин Кляйн? Реально? Чё за понты, по тебе ж семейники плачут.
На самом деле Андрей меньше всего напоминает владельца семейных трусов, но и на модель Кельвин Кляйн откровенно не тянет — на животе хоть и вырисовываются результаты упорной ОФП в виде четырёх нечётких, сухих кубиков, но весь он слишком тощий, слишком угловатый, как жук-палочник на шарнирах, да ещё и рыжий — сплошная подростковая нескладность, природная невзрачность гадкого утёнка. А трусы были куплены матерью, «чтобы в общей раздевалке на стадионе не позориться», и Андрей долго не мог взять в толк, как нижнее бельё должно ему с этим помочь, в итоге придя к справедливому выводу, что мать, видимо, никакого понятия о мужских раздевалках не имеет. Зато вот — Вадим заценил.
— Не хочу быть как ты, — весело парирует Андрей. — Вечно с рожей, будто трусами зад защемило.
Он крепко затягивает последнюю петлю шнурка на кроссовке, после чего вдруг, с ударившей в голову дурью, дёргает Вадины спортивки вниз, за обе штанины, стягивая их ему под колени, и пускается наутёк, не попытавшись выяснить, верна ли его теория, а если нет, то какие он сам трусы носит. Андрей слышит за спиной неразборчивую угрозу, а затем запоздалый звук погони, сбивчивый топот и натужное сопение. Это его нисколько не пугает — преследователь не догнал бы, даже если бы они стартовали одновременно, да даже если бы Андрей дал ему фору в несколько секунд. У Вадима имелись шансы при одном условии — будь он, как обычно, верхом на доске, но скейта у него с собой нет.
Благодаря скейту они и подружились, но лишь ближе к Новому году. Несмотря на то, что тогда, на истории, они оказались за одной партой и где-то на середине урока Вадим молча придвинул Андрею тетрадь с начерченной на полях виселицей, предложив угадать слово на букву О — им оказалась Олимпиада, — но уже на следующем уроке они сидели порознь, и после взаимодействовали редко. Вадиму до новенького особо дела не было. Сам он в этой школе учился с первого класса, числился в уверенных хорошистах, возможно, потянул бы и золотую медаль, если бы не холодные войны с учителями, горячие конфликты с завучами и непреодолимая тяга к прогулам, за что одноклассники его уважали, находя в непоколебимой, вызывающей фигуре авторитет. Вадим со всеми пацанами держался на короткой ноге, покуривал со старшеклассниками травку и пользовался популярностью у девчонок со всей школы (после четырнадцатого февраля они с Андреем покатывались со смеху, перебирая и читая вслух открытки, адресованные Вадиму шестиклассницами). Так что в новых друзьях он не нуждался, да и во врагах, после того как в младших классах пресытился буллингом, заинтересован не был, и с Андреем поддерживал вежливый нейтралитет.
Андрей против такого расклада не возражал. Сменяемые одна за другой школы он считал местом случайным и незначительным, эдакой короткой, не совсем обязательной остановкой между двумя важными пунктами — домом и спорткомплексом, и друзей за партой никогда не держал и крепких связей не выстраивал. Но, невзирая на абстрагированность от одноклассников, он отлично ладил со всеми в спортивных секциях, находя куда больше общего с такими же, как он, спринтерами. Поэтому, получая уважение и любовь от единомышленников, с одноклассниками Андрей привык сохранять дистанцию. Тем более, на занятиях он появлялся исключительно для галочки, изнывая от скуки за последней партой, порой мог отсутствовать по нескольку дней, а то и недель из-за поездок на соревнования и сборы. Однако существовал период, когда от нечего делать он исправно плёлся на уроки — унылый промозглый ноябрь, никаких соревнований, тренировки щадящие, нудные.
Вадим в это время тоже скучал. На похолодавших улицах его доска часто оказывалась бесполезной — на спотах мокро, скользко, то дождь, то лёд, подходящую парковку ещё пойди поищи, а крытые скейтпарки располагались далеко да и не всегда приходились по карману, — вот он и таскал скейт в школу, колесил по коридорам, с непробиваемым упорством игнорируя нагоняи от охранника по кличке Лёвыч и разворачиваясь спиной к выговорам от крикливой, вечно с приоткрытым, готовым к ругани, напомаженным ртом завучихи. В конце концов дошло до директора, после чего на входе Вадима обыскивали, не пропуская в здание, конфискуя даже запрятанный в рюкзак маленький пенни борд. Когда скейт в очередной раз обнаружился под курткой и готов был к изъятию, Вадим решительно вытянул его из лап охранника и вышел на школьный двор, где углядел Андрея, шагающего сквозь вереницу учеников, стягивающуюся ко входу в школу. Вадим позвал:
— Эй, Дюха! Музалевский! — и выловил хваткой рукой за капюшон, оттащил в сторону. — Слышь, можешь помочь? Пронеси доску мимо Лёвыча, а то он мне прохода не даёт.
Андрей покосился на скейт, следом на невозмутимое Вадино лицо — длинное, ширококостное, вздымающееся грубыми, словно с усилием выбитыми в каменной глади, линиями, и глубоко карими, как полная кружка чайной заварки, глазами — и согласился, но предложил идею получше:
— Давай через окно. В туалете, который возле девятнадцатого. Я туда дойду, а ты с улицы подашь.
— Давай, — решительно кивнул Вадим.
Окна в школе стояли на ограничителях — целиком не вылезешь, но руку можно без проблем высунуть, опустить и ухватиться за краешек протянутой снизу вверх доски — грип на деке оказался шершавым на ощупь, зернистым, и чем-то напомнил кусочек стадионной беговой дорожки. Ею она отчасти и являлась, дарила то же чувство скорости, фонтанирующего драйва, в чём Андрей смог убедиться после того, как в коридоре встретился с зашедшим с улицы Вадимом, а тот, не донеся протянутую за доской руку, вдруг опустил ладонь и спросил:
— А ты катать умеешь?
— Не-а. Не пробовал, — честно признался Андрей, чем подвигнул Вадима к жесту доброй воли:
— Так пробуй. Как раз до литры доедешь.
Андрей не потратил на раздумья ни секунды. Он видел, как это делают мальчишки, громыхающие колёсиками по рампе в парке, куда выходил на пробежку, и без труда воспроизвёл их движения, опустив доску и встав на неё одной ногой — три-четыре сильных, почти с разбега толчка, и он помчался вперёд. Доска понесла его прямо в гущу снующей по коридору малышни, как бильярдный шар на кегли. Мишени от столкновения спасло то, что они были подвижными, и под командирское Вадино «А ну разошлись!» бросились врассыпную, пока Андрей катился по длинному коридору, радуясь, что стабильные упражнения на баланс не прошли даром. Воздух — плотный, продышанный сотней ртов и высушенный зимним отоплением — сбился, завихрился вокруг, обдал спёртым ветерком, по бокам зарябили кадки с цветами и вывешенные на стены плакаты и портреты, замелькали квадраты окон и прямоугольники кабинетных дверей — та, за которой у их класса вот-вот начинался урок литературы, пронеслась мимо, — а тупиковая стена в конце коридора приближалась с неумолимой скоростью. Доска и не думала сбавлять ход. Андрей, понятия не имеющий как нужно тормозить, предпринял рискованную попытку соскочить — неудачно; его встряхнуло и унесло по инерции, раскидало — борд в одну сторону, тело в противоположную, — крутануло, зашатало, да и приложило об пол так, что он проехался на локтях, стесав кожу на предплечьях о линолеум.
— Ты как? Норм? — Вадим нагнал размашистым, длинным шагом и навис сверху с гримасой беспокойства, наброшенной на лицо на тот случай, если Андрей сломал руку, но сквозь эту притворную маску так и пробивалась улыбка, едва сдерживаемый смех лез из каждой чёрточки, стоял в глазах, зудел под раздувающимися крыльями крупного носа. Глядя на это комично-контрастное, выразительное смешение эмоций, Андрей не удержался от хохота, пряча его в сгиб локтя и перекатываясь на спину, забывая о боли, и Вадим с облегчением рассмеялся вместе с ним, складываясь пополам, чуть не падая рядом.
— Ты б себя видел, — выдавил он до того, как их за загривки сгрёб охранник, — разложился чисто как балерина.
В этом они и нашли друг друга — в смехе. И на отработках, куда их после уроков загнала завучиха, они, отковыривая от парт жвачку и оттирая с пола длинные чёрные полосы, только и делали, что ржали, швырялись друг в друга мокрыми тряпками, пачкали одежду измазанными в мелу пальцами — и всё это дорогого стоило, потому что развести Вадима на улыбку, заставить подурачиться, расшевелить в нём ребёнка, каким он, казалось, никогда и не был, являлось задачей не из простых — а Андрею поддалась без особых усилий. Это и послужило зарождению их маленького, самобытного союза, их своеобразного братства, времяпрепровождение которого заключалось в прогулах уроков, скейтбординге и распитии пива на старой, полузаброшенной детской площадке — возвращаясь с тренировок, Андрей заруливал во двор, где поджидал Вадим, и они подолгу морозили задницы на качелях, слушали музыку из хрипящих динамиков старого Вадиного айфона и старательно упражнялись в чёрном юморе и дружеских подколах на грани — а то и вовсе далеко за ней.
Но что их роднило по-настоящему, так это любовь к скорости. И эта любовь, почти физическая потребность ускорять своё тело, переполняла их одинаково, хоть и стреляла в разные полюса — неугомонность Андрея вся оказывалась снаружи, в его дёрганости, гиперактивной взвинченности и желании бежать, бежать как можно быстрее, жить на ходу, и Вадим, сидя с ним за одной партой, с въедливой колкостью одёргивал: «Чё ты как на хую вертишься, можешь пять минут ровно посидеть?», когда сам, сохраняя немое, неприступное спокойствие, сковывал своё тело в изваяние, возвышаясь на несущей его вперёд доске. В отличие от Андрея, Вадим неистовствовал изнутри. Он уходил из дома на несколько дней просто ради того, чтобы уйти, спорил с учителями на равных и вышагивал по школьному двору с сигаретой в зубах, с хладнокровной небрежностью ломал, катаясь на гранях — многоступенчатых лестницах, перилах, бордюрах, — руки, ноги и пальцы. Ночная вылазка для того, чтобы покурить траву на крыше двадцатиэтажного дома, была его идеей.
И до этой двадцатиэтажки они так и несутся, преодолевая два квартала практически без остановок — по пути чуть не проваливаются в открытый люк, спотыкаются о незаметную в темноте арматуру, а затем их долго сопровождает потревоженная бездомная собака, бежит сначала с испуганным лаем, а потом вприпрыжку, с развеселённым взмахом хвоста, — и под конец пробежки Вадим забывает о том, что хотел отомстить Андрею за спущенные штаны, сосредоточившись на попытке сдержать разрывающие грудь лёгкие. Он почти падает у ступенек подъездного крыльца, сплёвывая густую слюну, утирает взмокший лоб, и всё-таки не выдерживает, опускается на четвереньки. Андрей прохаживается рядом — машет руками, тянется в разные стороны, выдыхает:
— Долбаёб. Вставай давай. Нельзя после бега лежать, — и подходит ближе, чуть подпинывает Вадима в бедро носком кроссовки.
— Да… в жопу… иди… — с трудом проговаривает Вадим, но хватает Андрея за лодыжку цепко и тянет с силой, заставляя того прыгать на одной ноге и отбрыкиваться.
И всё же Андрей заваливается рядом, отбивая спину, пачкая светлую ветровку. После бега он посвежел, окреп, окончательно стряхнув с себя домашнюю, предсонную неподвижность, и хохочет свободно, без тех усилий, которые душат неотдышавшегося ещё Вадима, съёжившегося от смеха.
— Да блять… Да отъебись… Ну ты щас помнёшь всё… да ты… раздавишь!.. — он пыхтит, пытаясь отбиться от Андрея, стремящегося завалить его рядом с собой, на грязный, истоптанный асфальт.
— Чё? — встряхивает головой Андрей, передразнивает: — Ме-ме-ме… хуй изо рта вытащи, ничё не понятно.
— Хуй из ушей вытащи, — перефразирует Вадим, найдя запас кислорода для целого предложения. — Шавуху помнёшь, говорю, дебил!
Это действует на Андрея отрезвляюще — он жалеет еду, хоть и не голоден. Планируя вылазку, они часами договаривались о том, что бы такого взять поесть, и Андрей, согласившись на запасы бутербродов и несколько пачек чипсов, настоял ещё и на шаурме, и перед тем, как встретить Андрея под окном, Вадиму пришлось тащиться до ларька и битых полчаса ждать, пока в лаваши настрогают кусочки жареной курицы и зальют их жирным соусом. А Андрею теперь есть совсем не хочется — переволновался. Но он об этом не говорит, не желая обидеть Вадима, а отстаёт от него, откатывается подальше. Поднимается, смахивая со лба выступившую испарину, длинным взмахом по привычке поправляет причёску. Ещё совсем недавно его волосы складывались в высокие, взбалмошно растрёпанные полукольца, закрывали уши и падали на лоб, настойчиво лезли в глаза. Сейчас же пряди едва собираются в завитки, не находя длины для того, чтобы как следует себя закольцевать, щетинятся затейливой шапкой.
Андрей обстриг их чуть больше двух недель назад, вскоре после того, как Вадим впервые пришёл к нему в гости. Для этого события пришлось подгадать специальный день, подкараулить совпадение факторов — по школьному расписанию не стояло любимой Вадимом истории, которую тот старался не прогуливать, у Андрея не планировалась тренировка, а родители разъехались по делам до вечера. Последний пункт был самым важным — матери Андрея Вадим категорически не нравился. Ей вообще приходились не по душе какие-либо школьные приятели, она не одобряла влияния одноклассников, считала большинство детей безалаберными и недисциплинированными, без цели в жизни, без той силы воли, с какой её самый-лучший-сын завоёвывал достижения в спорте. А к Вадиму в придачу шёл ещё один весомый недостаток — скейтборд.
Вот как-то раз мать и увидела, как Андрей катится на одолженной у Вадима старой доске, как пытается подпрыгнуть на расчищенной от снега баскетбольной площадке, и, схватившись за сердце, позвонила в ту же минуту, потребовав, чтобы Андрей немедленно слез, а иначе упадёт, травмируется, не сможет тренироваться, не попадёт на соревнования — они же на носу, через полторы недели лететь в Тюмень, — и не дай бог дойдёт до серьёзного перелома, после которого он утратит прогресс и потеряет результативность, ведь на неё, как известно, любая мелочь влияет — дело-то идёт на сотые секунд, а ему этим летом КМС закрывать. Андрей, понятное дело, со скейта слез, но сделал это для того, чтобы позвать Вадима в другой двор, квартала на три подальше, где и продолжил отрабатывать кикфлип. С каждым годом чем больше мать пыталась его сдержать, тем больше он противился. Поэтому пригласить Вадима в гости в какой-то мере стало делом принципа.
Вообще-то, Андрей планировал, что как только они зайдут, так сразу сядут за ноут посмотреть что-нибудь, поиграть или пострадать ерундой, кликая на все подряд ссылки, как делали это, прогуливая уроки дома у самого Вадима. Но едва перешагнув порог, гость принялся ходить от стены к стене, разглядывать квартиру, всматриваться в её содержимое. И от этого исследовательского взгляда Андрей отчего-то почувствовал себя глупой, давно изученной бактерией, никчёмно болтающейся в чашке Петри — глаза у Вадима были бесстрастные, строгие, без намёка на сентиментальность, с какой обычно относятся к вещам близких, важных людей. Таким взглядом он и осматривал полку с ценными для Андрея мелочами (футболка с логотипом клуба родного города, подписанная фотка с Романом Смирновым, плакат с одним из финишей Леметра — косые, летящие буквы
«White Lightning», надорванный уголок подклеен скотчем, — старые Мизуно со стёртыми шипами, в каких он пробежал важный для себя личник), с той же небрежностью оглядел медальницу, заставленную кубками и увешанную наградами, как новогодняя ёлка игрушками. А после протянул: «Ты что, алтарь себе сделал?», и Андрею захотелось провалиться куда-нибудь подальше и поглубже, лишь бы не слышать этой насмешки в голосе:
— Это тупо как кот, который себе яйца лижет.
— Ну я ж не кот, я не дотягиваюсь. Приходится так компенсировать, — фыркнул Андрей, падая на кровать и отводя взгляд к потолку. Собственная уютная постель вдруг показалась чужой, противной — ну и какого хрена мать постелила на неё эту дурацкую накидку в цветочек?
Он никогда не задумывался о том, как его уголок, принадлежащее одному ему маленькое, с любовью и толком организованное местечко, может выглядеть со стороны. У всех его друзей, совсем ещё малышни из легкоатлетической секции, такие стенки с грамотами и наградами выстраивались с детства — в конце концов, они и жили ради этих медальниц, каждый год покупая новые всё шире и всё прочнее, подбирая те, что будут выдерживать вес растущих побед. Для Вадима же, не связанного ни со спортом, ни с достижениями, это оказалось странным и самую малость глупым.
И если такое удивление Андрей ещё мог понять, то от полки с фотографиями он подвоха не ждал. Подобная нашлась бы в каждой семье, да и у самого Вадима он похожую видел, и точь-в-точь так же, как и сам Вадим, всматривался в снимки, угадывая в надутом, суровом пятилетке своего мало в чём изменившегося друга. У Андрея тоже стояли фотографии разных возрастов. Всё подписано, бережно вставлено в затейливые, выбранные матерью или подаренные рамки — в одной из них, с ракушками и морскими звёздами, изображение маленького Андрея, где он нерешительно улыбается, тщетно пытаясь скрыть зубы, выглядывающие из-под верхней губы; на фото он ещё более худой, ещё более неловкий, чем сейчас, и в довесок ко всему — волосы сочного, брызжуще-оранжевого цвета, точно кто-то смеха ради в фотошопе приделал к его голове выгнутые, вьющиеся лепестки тигровой лилии. И Вадим с догадкой протянул:
— Не ну понятно, почему до тебя раньше в школах доёбывались, реально как будто только что деда лопатой убил. — А потом прямолинейно добавил: — Блин, если б у меня были волосы такого цвета, я бы застрелился.
— Так я и планировал. Решил отложил до двадцати семи, — хмыкнул Андрей, не сдержав руку, метнувшуюся поправить то ли волосы, то ли самого себя, ну, или хотя бы прикрыться.
— Пф-ф, куртка Бейна, притормози. В клуб двадцати семи ваще-то одних музыкантов берут, умник, блин.
— А меня по фамилии пропустят.
На замечание о цвете волос Андрей не обиделся — на правду же не обижаются, со временем она приедается, сходит в белый шум, когда слишком часто слышишь одно и то же. А высказывания насчёт своих волос Андрей раньше терпел чуть ли каждый день, особенно от матери, нередко принимающейся вздыхать, как же, мол, жаль, что цветом волос он пошёл даже не в благородный отцовский каштан, а в отцовскую линию, в рыжего, добродушного свёкра, царство ему небесное — сбила машина, когда возвращался утром с рыбалки (Андрею тогда исполнилось семь), а как было бы славно, если бы сын походил на неё, унаследовал черты материнской родни, где все сплошь блондины, натуральное золото и солнце, и будь он девчонкой, то можно было хотя бы закрасить, замаскировать эту нелепость, а так что — остаётся терпеть. И Андрей вытерпел. С возрастом волосы перецвели, набрали с каштана и меди и потемнели, сделав рыжину глубокой, корично-тусклой, поэтому Андрей вполне успешно убедил себя в том, что все подколы насчёт волос его уже не касаются. Он так Вадиму и сказал:
— Ну хоть сейчас с волосами получше.
— Не, сейчас ещё хуже. Торчат, как будто овцу подорвали, — без тени насмешки опроверг Вадим.
Андрей послал его подальше, сказав, что лучше уж овца, чем яйцо с грустным ебалом — Вадим брил свой идеально ровный череп под тройку. А через неделю-другую он сел в парикмахерское кресло и попросил состричь копну покороче, оставив пряди ерошиться неуверенно-жалкими, короткими загогулинами. На стадионе девчонки из сборной заметили мгновенно, оценили и сказали, что хоть кудри и смотрелись куда эффектнее, но так ему тоже очень хорошо, и потрепали по голове с любовью и умилением, точно пса какого-то. А вот Вадим, стоило Андрею заявиться в школу, едва подавил ухмылку:
— Жесть, Андрюх, с короткими-то ты вообще… чисто гуманоид.
— С планеты жопа, — подтвердил Андрей, со смешком вспомнив древний мем. Расстраиваться бессмысленно, вернуть волосы он не мог, и ничего не оставалось, кроме как ждать, когда они снова отрастут.
Зато если бы он не остриг волосы, то сейчас, заходя в подъезд по известному Вадиму коду и попадая под тусклый, но какой-никакой свет, Вадим не останавливал бы его, дёрнув за рукав куртки, не тыкал бы пальцами в висок, заставив уронить голову вбок, открыть шею. Не вгляделся бы, прищурившись, Андрею за ухо.
— Это у тебя… Это родинка? — и он поднимает руку, крепко проходится под мочкой подушечкой большого пальца, как ластиком по карандашной ошибке, пытаясь её оттереть.
Андрей отшатывается, врезаясь плечом в стену и чуть не соскальзывая с первой ступеньки, куда успел подняться. Родинка у него за ухом действительно есть — крупная, ровная, будто кто-то капнул с кисточки чёрной краской, — но за длинными волосами её было не разглядеть. С короткой же причёской, при лёгком наклоне головы заприметить нетрудно, хотя и для этого требуется определённая внимательность — и от понимания, что Вадим применил эту внимательность к нему, у Андрея горячеют щёки.
— Нет, блин. Мухи насрали, — непонятно от чего щетинится он, непроизвольно дёргает плечом, пытаясь стряхнуть прикосновение — или задержать его.
— Может, это кнопка, — предполагает Вадим и, добавляя в голос наигранную мольбу, поясняет: — Нажмёшь её и ты успокоишься, раз! — и жопу прижмёшь. Знаешь, как пригодилась бы, типа, на уроках… Кнопка выключения.
— Ага. Мечтай. Скорее, ядерного взрыва.
— Проверим?
Андрей отбивается от тянущейся к нему руки, способной и за ухо крутануть так, что слёзы из глаз брызнут. Но Вадим не сопротивляется, а убирает руку сам и спокойно, вдумчиво заявляет:
— Я где-то слышал, что родинки появляются там, куда в прошлой жизни целовали чаще всего. У тебя в следующей, наверное, вот тут, — жестом, в воздухе обводит зону улыбки, — будет, типа, минное поле.
Недоверчивый смешок вырывается сам по себе, губы жалко кривятся, не осмеливаясь разойтись во всю ширину. Андрею не всегда понятно, шутит Вадим или нет, он иногда бывает так серьёзен, что любую чушь, даже вот подобную девчачье-наивную нелепицу задвинет с умным видом, да и лицо у него такое — скованное, неподвижное, как у гренадера на часовом посту, — что особо не разгуляешься, не вычитаешь в нём правды, а после того, что произошло на днях, Андрей и вовсе ничего разобрать не в состоянии. И он отшучивается:
— А, ну понятно, почему у тебя ваще ни одной.
— Они не для посторонних глаз, — ржёт Вадим, и смех разбивает нерушимое, казалось бы, напряжение, и схлынувшие краски загораются вновь, блещут и искрят беззаботной, бесхитростной поддёвкой. — Но для тебя… Хочешь покажу?
— Маме своей покажи, — разворачивается спиной Андрей и поскорее взбегает вверх по лестнице, к лифтам, не дожидаясь, когда Вадим предложит показать что-нибудь его матери.
Лифтов четыре штуки — грузовой, большой пассажирский и два маленьких. Андрей на всякий случай жмёт на все кнопки, и пока кабины с равномерным, плетущимся сверху гулом тянутся вниз, расхаживает по площадке, вчитывается в объявления, стягивает из одного из почтовых ящиков всунутую в щель рекламную газету, но не успевает развернуть её, как Вадим хватает его за плечо и впихивает в лифт. Первым приехал один из маленьких — тесный, как футляр для очков, и даже для двоих там не то, чтобы много места. Но Андрей не успокаивается и здесь, разглядывает себя в зеркало, приваливается то к одной стене, то ко второй, а потом, зажав газету в зубах и опёршись обеими руками на поручни, приподнимает себя и подгибает ноги, раскачиваясь, как на турнике при обратных отжиманиях. Со стороны можно сказать, что он ведёт себя привычно, ну, может, чуть беспокойнее, чем днём, но это легко можно списать на то, что мысленно он постоянно возвращается к своей пустующей комнате и спящей матери. На самом же деле Андрей волнуется по другим причинам.
Узость и замкнутость лифта, его с Вадимом изолированность напоминают шкаф в Вадиной комнате и прошлую пятницу, когда они оказались внутри этого шкафа. Андрей в тот день честно шагал на уроки, но пришедшее сообщение «го ко мне, в жопу алгебру» заставило развернуться в противоположную сторону, туда, где за распахнутой дверью встретил Вадим, стоя в одних трусах, позёвывающий и сонный, растирающий тыльной стороной запястья непроснувшиеся глаза. Он закрыл за ним дверь и прошлёпал босыми ступнями к себе в комнату, бросив в сторону разувающегося Андрея: «Захвати колу из холодоса».
Вадим жил в двухкомнатной, малогабаритной квартирке, вдвоём с матерью — маленькой женщиной с усталым лицом и длинной, толстой, как у школьницы, косой; славная и ласковая, она при редких встречах всё норовила напоить Андрея чаем с неаппетитными, но предложенными от чистого сердца пряниками, — куда они переехали после того, как отец Вадима, полноватый, облысевший к тридцати годам инспектор ЖКХ, внезапно ушёл к другой и поделил трёхкомнатную квартиру между ними. Андрей не удивлялся, что при разговорах, случайно касающихся отца, в голосе Вадима всегда слышалось нескрываемое, всепоглощающее презрение. Маму же он любил и расстраивать искренне не желал, тщательно скрывая от неё все свои косяки и прогулы и ловко ограждая от жалоб завучей и вызовов к директору.
Поэтому когда Андрей, сидя на подоконнике, увидел подходящую к подъезду маму Вадима и сообщил об этом, тот подскочил с мелькнувшей в глазах паникой, пробормотал:
— Блять, так и знал, что вернётся… Она обед на столе забыла.
Андрей тоже растерялся, не успев выбраться из неловких, неуместных мыслей. Да и в окно-то он смотрел потому, что пытался от этих мыслей отвлечься, старался не пялиться на Вадима, ожидающего, пока запустится компьютер. А он, чуть откатившись от стола, сидел в офисном кресле, вальяжно откинувшись на спинку и заложив руку за голову — мягкая, вытянувшаяся впадинка подмышки, выгнутая линия трицепса и широко разведённые в стороны колени, а за ними (и где-то под животом томно, неуютно тянет) нетронуто-нежная, белая-белая, будто рыбье брюшко, внутренняя сторона бедра, — и со скучающим видом покручивался вправо-влево на подвижной сидушке. Андрей десятки раз видел его таким, и с каждым разом смотреть становилось всё труднее. Было сложно держать взгляд и тогда, когда Вадим оказался на ногах, сбросив с себя всю расслабленную, блаженную ленность. Но Андрей собрался, отреагировал вовремя:
— Шкаф! Она ж не будет к тебе заходить?
Вадим не ответил. Он вырубил компьютер кнопкой на удлинителе и распахнул дверцы большого шкафа — для одежды места там ещё много, а вот для двоих человек едва-едва, и когда они залезают внутрь, то от носа до носа остаются каких-то двадцать-тридцать сантиметров, а между телами стиснут смятый ворох курток и две пары ботинок, которые Андрей схватил из прихожей и затащил с собой в эту гробницу. Оба притихли. Молча, не дыша, слушали, как в замке заворочался ключ и распахнулась дверь, как шаги начали своё путешествие по квартире. Каблуки сапог отмерили прихожую, затем процокали по плитке в кухне — шуршание пакетов, пластиковый стук, жужжит молния на сумке, — а потом (и сердце, грохоча, летит вниз, к самым стопам) зазвучали у двери комнаты. По сгустившемуся, распирающему шкаф, будто воздух воздушный шар, напряжению, становилось понятно, что Вадим пытался контролировать дыхание, но на Андрея — шею, губы — всё равно обрушивались горячие выдохи, и никакое волнение не могло от этого отвлечь.
Судя по звуку приоткрытой двери, мама Вадима заглянула в комнату. Но не простояла и пары секунд, вернулась в коридор, после чего дверь снова хлопнула, снова металлически утробно прокрутился в скважине ключ, и совсем далёкий, едва различимый цокот удалился по подъездной лестнице. До отказа набранный в грудь воздух вырвался у Вадима с Андреем со сдавленным хохотом, они уткнулись друг другу в плечи, чуть не плача от облегчения и сброшенного стресса.
— Мишн комплитед, — прохрипел из-за вставшего в горле кома Вадим, а Андрей выдохнул:
— Чисто по стелсу прошли.
В шкафу пахло стиральным порошком свежей одежды, залежалой тканью и кожей от весенней Вадиной косухи. Темнота герметичная, плотная — между створок тянулась тонкая ниточка света, но её не хватало для того, чтобы как следует разглядеть Вадино лицо, а Андрею в эту минуту так хотелось зацепиться взглядом за шрамик у переносицы, посмотреть в длинные, вскрученные вверх, как высокий гребень волны, густые ресницы, подметить едва заметную впадинку посередине нижней челюсти, из-за какой он иногда называл Вадима Гриффином и стебался, что у него не подбородок, а задница, хотя он таким вовсе не выглядел. Но они продолжали стоять в ненарушенной темноте.
— А ты это… сообразил, а, — Вадим вытянул из-под курток руку, постучал костяшками Андрею по макушке. — И у таких спортиков, как ты, мозги иногда работают.
— Ну ты не обнадёживайся. Это разовая акция, — хмыкнул Андрей. — Зато не зассал, как ты.
Ни он, ни Вадим всё не вылезали из шкафа, зависнув там, как провалившиеся в текстуры персонажи компьютерной игры, и продолжали обмениваться сомнительными комплиментами, пока Андрей пытался не подать вида, как сложно ему находиться здесь, на таком трудном, нестерпимо давящем расстоянии, какое он бы ни в коем случае не нарушил. Увеличить это расстояние мог один Вадим, но и он не сдвигался с места, посмеиваясь. В какой-то момент они замолчали — что-то пронеслось между ними, мелькнуло такое, что осталось понятным на инстинктивном, бессловесном уровне, подцепило за самый низ живота, потянуло, как пойманную на крючок рыбу. И Вадим, сомкнувшейся на шее жёсткой и увесистой, точно экскаваторная клешня ладонью, цепанул Андрея, притянул к себе и прижался к его губам сильным, непреклонным поцелуем, таким уверенным, словно в его понимании никаких реакций в ответ, кроме положительной, существовать и не могло. Их не существовало и в реальности — Андрей ответил с той же решительностью, с какой впервые принял от Вадима скейт. С той же готовностью, с какой, сломя голову, покатился вперёд, Андрей пропустил настойчивый язык в свой рот, цепляя его своим языком, вжимаясь в чужие губы.
Поцелуй оборвался так же внезапно, как и начался — вспышка, раскалённый взрыв, и нет ничего больше, — когда Вадим в одно движение вывалился наружу из шкафа, и окатившие Андрея свет и свобода потушили разгорающееся наваждение. Андрей выпал следом, по-прежнему сжимая в руках одежду и ботинки, и так и замер посреди комнаты, наблюдая за тем, как Вадим снова включил удлинитель, запустил компьютер — невозмутимо чёткими, отлаженными движениями, — как он расслабленно упал в кресло. Крутанувшись на нём, он повернулся к Андрею:
— Чё стоишь? Куртки-то повесь. — И произнёс это тоном человека, удивляющегося, что Андрей не может сложить два и два.
До тех пор, как Андрей ушёл на тренировку, Вадим вёл себя так, будто ничего не случилось, болтал как обычно сдержанно, вещал о чём-то нейтрально-невзрачным голосом, включал музыку, перебирал один за другим видео на ютубе. Андрею же хотелось всё уточнить и выяснить. Но он не знал, как подступиться, и откровенно побоялся вытаскивать наружу то, что многие предпочли бы оставить скелетом в шкафу. Он не решился раскапывать правду, которая могла бы быть навсегда похоронена, как ошибка. Как оплошность, способная разрушить дружбу.
А Вадим и за все последующие дни не дал ни единого намёка на то, что произошло, и вёл себя настолько естественно и без каких-либо изменений, что Андрей начал сомневаться в реальности поцелуя. Он всерьёз задавался вопросом, не показалось ли ему, не напридумывал ли себе то, о чём так отчаянно мечтал пару месяцев кряду. Может, это оказался сон, несбыточная сказка — сраная Нарния в платяном шкафу.
И хочется если не выяснить, то повторить, и Андрей думает — можно попробовать сейчас, в лифте. Но ему не хватает духу, и они так и доезжают до двадцатого в молчании. Не произнося ни слова подбираются к лестнице на чердак. Вадим карабкается по ней и, сжав от натуги челюсти, упирается в массивный пласт крышки незапертого люка. Он поднимает её осторожно, упираясь плечами, как Атлант, удерживающий небесный свод, и открывает проём — непроглядно чёрный и пропорциональный, словно ножницами вырезанный в потолке квадрат пустоты. Крышку Вадим откидывает тихо, а затем подскакивает, подтягивается и скрывается в этом геометрически ровном «в никуда», лишь подошвы вансов мелькают над головой Андрея. Но на замену им тут же показывается Вадино лицо, свисая вниз, с края:
— Ну чё, лезешь, нет?
Андрей отвечает не словами, а тем, что в пару прыжков влетает на чердак, снова сунув газету в зубы — есть в этих ловких движениях что-то по-дикарски проворное, почти обезьянье. Вадим захлопывает люк. Темнота запечатывает глаза наглухо, а нос забивает песчаная, влажная пыль, остро пованивает голубиным помётом и совсем не птичьей мочой, и Андрей мысленно посмеивается над тем, кто лез сюда, чтобы поссать. Люк на саму крышу они ищут с помощью фонарика, и пятно холодного света отдаёт воспоминаниями обо всех фильмах ужасов разом, подсвечивает неоправданный детский страх, заставляющий их машинально жаться друг к другу чуть ближе, пока бегут вперёд. Вход на крышу нависает над самыми их головами, лесенка здесь в два раза короче, и с крышкой можно особенно не церемониться — откинули, грохнули её о бетонную плиту, да и выскочили наверх, в свежесть и прохладу.
Город сияет. Россыпь огней напоминает Андрею блёстки из жидкой помады матери, которую он в детстве случайно разбил и разлил по тёмному ковру. Или бесконечную стаю фосфорических медуз у морского берега, каких он недавно видел в передаче про биолюминесценцию, и издали они точно так же переливаются, сверкают, блестят. Город шумит и гудит отдалённо, как спрятанное под крышей осиное гнездо, оставаясь неуспокоенным и ночью, круглые сутки. Отсюда можно увидеть немногое — вид теряется, глохнет и меркнет за телами высоток, топорщащихся вдали растопыренными пальцами сотен рук, встают зубцами далёких горных хребтов, наталкивающих на воспоминания о местах неподалёку от его родного сибирского городка. Андрей всё детство пролазил по крышам, да и здесь не впервые — Вадим приводил не так давно, — но каждый раз всё равно захватывает дух, вскруживает голову пустотой высоты, бесплотностью размаха. Восхищает величием города, раскинутого как на ладони — и душит тоской от незначительности самого себя, зажатого в ладони этого города.
Андрея с Вадимом моментально тянет к самому обрыву. Подложив под себя газетные листы, они садятся на край, огороженный «забором» из трех горизонтальных металлических прутьев — на нижнюю перекладину они опираются локтями, — и свешивают ноги вниз, пиная пятками стену. Вадим включает музыку, играет что-то из треков Мака Демарко. Они молчат долго, упоённо таращатся вперёд, в вереницу катящихся, журчащих огнями улиц, пока Вадим не достаёт из пакета шаурму и бутылку колы, делится с Андреем, и они принимаются уплетать поздний ужин. Андрей больше пьёт, чем ест, пока Вадим с набитым ртом, с трудом ворочая языком, спрашивает:
— Ну чё… Мамка-то заметила? — И подпихивает его ногой: — Коленку твою.
— Естес-сно, — кривится Андрей. — Там же пиздец. Космос целый. Было бы странно, если бы не заметила.
— Дак походил бы дома в штанах, проблем-то.
— Не. С ней такое не проканает.
— И чё она? Чё сказала?
— Чё-чё… Поорала.
— Ну и чего ссал? Похуй, пусть орёт, из дома же не выгонит.
Андрей дёргает подбородком — ну да, не выгонит. Он давно бросил попытки объяснить Вадиму характер матери — не получалось, потому что для такого дела требовались подробности, а в подробности вдаваться не хотелось. И Вадим задаёт такой вопрос, на который невозможно честно ответить, да ещё докидывает это «похуй, пусть...» Так-то оно так, с одной стороны, может, и правда «похуй» — поорёт, помашет шваброй и успокоится, а на деле всё равно выходит иначе и совсем не похуй, особенно в этот раз, с коленом.
С ним-то вообще беда — Андрей расшиб его три дня назад, катаясь с Вадимом на скейте, порвал об асфальт штаны, шибанул чашечку так, что где-то под ней до сих пор мерзко, тягуче поднывало. Последний пункт хотя бы можно скрыть; он не жаловался, в штатном режиме сгонял на тренировку и ходил ровно, спокойно, успешно игнорируя боль — закалённый уже. А вот разлившееся по ноге сливово-зубчатое море, украшенное островком расшорканной кожи, утаить непросто. От тренера-то ещё хоть как-то получилось — если б он засёк синячище, то ни за что бы не допустил к дорожке, но Андрей отзанимался в тайтсах, да и переоделся на этот раз быстро, отвернувшись ото всех лицом к стене.
А вот с матерью маскировка не прокатила. Увидев огромную отметину, она впервые за последний год сорвалась и как следует отходила по ногам рукояткой швабры, цепляя ударами ушиб. Оставленные ей маленькие синяки пошли бонусом к большому и в совокупности с ним смотрелись вполне естественно — не кожа, а шерсть далматинца. Мать в этом плане всегда сохраняла предусмотрительность, и если уж ей приспичило как следует выместить злость, то делалось это по ногам и рукам, с «лицевой» их стороны, там, где синяки не выглядели подозрительно, а при всём стремлении Андрея влипать в происшествия так вообще смотрелись очень закономерно и не вызывали вопросов ни на медосмотрах, ни на массажах, ни среди товарищей в раздевалках или бассейне. Да и обычно до синяков не доходило, ограничивалось словами (иногда до смешного нелепыми, иногда жуткими, страшными, такими, что оглохнуть хотелось), толчками и тычками, подзатыльниками, связанным в жгут мокрым полотенцем… — в общем, матери бы нашлось чем удивить надзирателей Гуантанамо. Но такое разве кому-то расскажешь, да и положение понемногу устаканивалось, выравнивалось, и в последнее время, примерно к тому моменту, как Андрей обогнал её в росте, мать перестала так часто на него бросаться.
И Андрей, откладывая недоеденную шаурму и утирая рот от соуса тыльной стороны ладони, переводит тему:
— Ну и где трава-то?
— Дай пожрать, а, — отмахивается Вадим, но заметно, что ему самому не терпится. Он интересуется: — Так чё ты там про допинг говорил?
— Да нормально. Проверять будут на пятый день. Кровь возьмут, без мочи. Ничё серьёзного, короче. Наши все уже дунули, — вспоминает Андрей рассказы приятелей из сборной.
Через два дня ему предстоит усердная подготовка к летнему сезону, поездка в Краснодар, на учебно-тренировочные, где проводили допинг-тесты, и проваленное в прошлый четверг предложение Вадима попробовать покурить в этот раз вставало под вопрос. Но пацаны из сборной утешили — из крови выводится гораздо быстрее, за семь дней там и крохотного следа не останется, и Андрей в их словах уверен, они постарше, бывалые, все пробовали и траву, и что посерьёзнее, обводя тесты вокруг пальца — невысокий статус и нерегулярность проверок позволяли. Андрею нестерпимо хотелось попробовать запрещёнку, хотя бы разок, и он боялся не успеть из-за маячившего на носу закрытия КМС, после чего до сборной страны оставалось рукой подать — все гарантировали Андрею резерв, через год пророчили самую что ни на есть основу, — а уж там, когда он встанет под регулярное наблюдение агентства, шансов и на самую крохотную затяжку не останется.
— Лады, — мычит Вадим, впихивая в рот остатки лаваша, — тогда погнали.
И он с хлопком вытирает руки друг о друга, берёт телефон, переключает Сам41 на ФИДЛАР:
fuck it dawg — life’s a risk, слова, с какими Вадим учил Андрея управлять доской. Затем лезет в карманы, выуживает пакетик с зип-застёжкой, зажигалку и пипетку. Начинает колдовать — Андрей не успевает отследить последовательность действий, как в руках у Вадима образуется готовое приспособление с пластиковым колпачком и пружинкой от зажигалки в стеклянной части, куда он забивает траву, растирая её пальцами, чтобы получше легло. Учит, когда подкуривается сам:
— С этой стороны тянешь, с этой греешь. Понял? — Затягивается, молчит, а затем выдыхает и протягивает пипетку Андрею, но стоит ему вытянуть руку, как Вадим одёргивается, добавляет: — Тянешь медленно, глубоко, потом держишь, а потом выдыхаешь. И не кашляй, это помешает. Готов?
— Готов.
И Андрей наконец получает в руки пипетку. Вадим подносит зажигалку, Андрей делает затяжку. Дым горячий, пластиково-горький, липнет к нёбу и вяжет язык, пробивает нос. Само собой, Андрей не сдерживается, почти сразу начинает кашлять — глаза слезятся, в ноздрях свербит, и он едва находит воздуха, чтобы выругаться:
— Да сука… твою ж…
Вадим посмеивается, похлопывает его по плечу:
— Да нормально, не ссы, это всегда так. Первый вдох не про кайф, он про посвящение.
И всё же Андрею от такого посвящения немного стыдно и неловко, но он оправдывает себя тем, что никогда не курил — не только траву, но и сигареты тоже, беспокоясь о дыхалке, — но вторая затяжка идёт лучше, третья — почти идеально. Вадим восхищается: «Ну объём лёгких у тебя ваще… лошадиный». Они докуривают все небогатые запасы, что есть, и откидываются на спины, постелив газетные страницы на грязную, омытую дождями крышу, но россыпь камней на поверхности впивается под лопатки, выпирая из-под бумаги, как орешки из шоколадного батончика. Андрей ждёт, но никакого эффекта не замечает. Они лежат, выбросив ноги «за борт», абсолютно трезвые, и болтают, хотя, может, Андрея совсем чуть-чуть и клонит к откровениям, дым бередит воспоминания, далёкую тоску.
— Блин. Вот странно так, — говорит он, — ваще звёзд не видно. До сих пор привыкнуть не могу.
Одна рука у Вадима под головой, а с пальца второй он усердно пытается сгрызть заусенец и небом не очень-то заинтересован. Бубнит:
— В планетарий сходи… Нахер они тебе сдались-то вообще?
— Чтобы ты спросил.
— Ну, может, попозже выглянут.
— Не выглянут. Их из-за светового загрязнения не видно, — вспоминает Андрей передачу по Дискавери, просмотренную одним глазом во время упражнений на косые мышцы живота. — Это когда слишком много искусственного света. Он как-то там в слоях атмосферы распространяется. И делает небо светлым. Это даже птицам мешает. Тем, которые ночью летают, — они же по звёздам ориентируются. Вот и сбиваются с пути.
— Да это у тебя в глазах загрязнение, — объясняет Вадим со вздохом. Он наконец переводит взгляд на небо и указывает: — Вон, смотри, видно же звёзды твои.
Андрей следит за тем, куда утыкается Вадин указательный палец, хмурится на две маленькие сияющие точки, едва различимые в подёрнутом слабой, желтовато-молочной дымкой полотнище неба и ржёт:
— Это спутник, дебил. — И снисходительно жалеет: — Ты походу звёзд-то нормальных никогда не видел. А Млечный Путь на картинках…
— А типа ты видел.
— Ещё бы. В моём городе…
— Так и чё ты не в своём городе? Понаехавший, — Вадим беззлобно толкается. Он часто высмеивает Андрея за провинцию, шутит про сибирских медведей и шапки-ушанки, но не скрывает белого, завистливого любопытства, когда слушает рассказы о поездках на соревнования в разные места, по стране и за границу — сам-то он дальше Подмосковья ни разу не уезжал.
— Ну скоро буду поуехавшим.
— Прям точно решили?
— Прям точно.
Из Москвы Андрей переезжать не собирается, но Вадиму известно, что в следующем году он будет переводиться в гимназию при школе олимпийского резерва, где условия ещё более щадящие и график гибче — давно пора, тянули непонятно почему, — но никогда своего мнения на этот счёт вслух не высказывал. Обычно шутит, вот как сейчас:
— И слава богу, — возводит руки к небу, по-шамански трясёт ладонями, — меня услышал кто-то свыше и избавит от тебя.
Андрей молча щёлкает пальцами ему по лбу. От предстоящей разлуки тоскливо щемит в груди, и, чтобы совсем не расклеиться день за днём, приходится убеждать себя, обманывать, что они с Вадимом смогут продолжать общаться и дальше. Но тут Вадим не ехидничает как обычно, а говорит:
— А ваще — не переходи, а. Может, это судьба.
— Чего? — Андрей поворачивает голову, вопросительно вскидывает брови.
— Ну, судьба. Что ты сюда перешёл, и типа вот — со мной.
Андрей снова молчит, пытаясь справиться с вздымающимся где-то на уровне живота странным трепетом — там тянет, бьётся, вертится, как если бы внутренности прокручивало в барабане стиральной машины.
Он не помнил, когда всё это началось, потому что не существовало одного определённого дня, чтобы раз — и шибануло, как молнией, рухнуло на голову кирпичом, как показывают в кино про любовь с первого взгляда или пишут в книжках. Андрей, на самом деле, сомневался, что это любовь, так как никогда и ни к кому глубоких чувств не испытывал, со всем этим спортом было не до романтики — своего максимума она достигла где-то в шестом классе, когда он отважился пригласить на прогулку девчонку, готовящуюся вместе с ним к смешанной эстафете. Позже Андрей пару раз замечал за собой, что чуть дольше, чем нужно, задерживал взгляд на пацане из сборной другого региона, Юре Малышеве, с которым постоянно пересекались на соревнованиях — смешливый, скуластый, с рельефной спиной, расходящейся широкими плечами в идеальную форму треугольника, — или ловил себя на том, что пересекаясь в школьных коридорах с девчонкой классом старше, не может отвести взгляда: худенькая, волосы длинные и выбеленные, а узкие ладони с такими красивыми пальцами, что с их помощью хотелось ни больше и ни меньше, чем удушиться, ну, и самое важное — уже оформившаяся грудь под цветастым лифчиком, просвечивающим из-под тонкой блузки, — и образ этот настойчиво лез Андрею в мелькающие перед глазами картинки, пока он стоял, прикрыв веки и подставив лицо под воду в душевой кабине. И вот так иногда, от накатившей вдруг скуки, он вспоминал и о Юре, и об этой девчонке — до тех пор, пока не начал общаться с Вадимом.
А с Вадимом всё шло иначе, хоть и началось заурядно. Да, по всем законам они не должны были подружиться, и если бы встретились в классах помладше, то ненавидели бы друг друга, враждовали, следуя избитым канонам и клише — жертва и задира, двоечник и отличник, лис и охотничий пёс, — но нынешние обстоятельства позволили им спеться быстро и ненапряжно, и с ходу завертеться в бурном, всепозволительном приятельстве. И поначалу Андрей вёл себя так, как привык, пробегая по дружбе мимолётом и походя, играючи, как скользящая по поверхности водомерка, не ведающая какие под гладью могут скрываться глубины. Так продолжалось недолго, до тех пор, пока Андрея не начало придавливать грузом изменений. Привычки слабели и преображались, терялись в новых переживаниях, чья тяжесть мешала двигаться дальше, и понемногу, день за днём, утягивала всё ниже, всё глубже, топила с головой. И теперь единственный путь, по которому оставалось бежать, шёл к самому дну.
И Андрей спешил к нему. Он торопился к Вадиму, гнал на повышенных скоростях и бросался навстречу, а оказываясь рядом замирал — не снаружи, но внутренне. Собирался, сосредотачивался, как-то весь заострялся, словно кожу снимал, и от этой обнажённости становилось совсем не по себе — каждое колебание в воздуха приобретало значимость.
Например, иногда Вадим вдруг смягчался и говорил:
— Ну да-а, фамилия у тебя классная, — и почти пропевал, смакуя каждый звук: — Му-за-лев-ский. Я бы себе такую взял, а то моя уёбищная — Тишков. Как будто кошку пощекотали.
— Так поменяй, — посмеявшись, пожимал плечами Андрей, поудобнее развалившись на кровати, сосредоточенно собирая на язык огромный ком жвачки.
— Тогда нам переезжать нужно будет. Типа, в Голландию, может?
Андрей переспрашивал мычанием, выдувая большущий пузырь, и Вадим серьёзно, с мутно сверкнувшей в глазах искрой пояснял:
— Ну, чтоб пожениться и твою фамилию взять. В Голландии однополые браки разрешены.
Пузырь щёлкал, лопаясь, и опадал Андрею на нос, прилипая к коже клейкой простынкой, которую Вадим вдруг стягивал, склоняясь к нему и поддевая пальцами, и долго и бережно скрёб ногтем самый кончик носа, потому что на нём оставалась жвачная, паутинно-тонкая нить. Но на следующий день он вдруг вскидывался с неподдельной, желчной злобой, шикая на Андрея во время урока:
— Да ты заебал дёргаться. Может, тебе на глистов провериться?
И Андрей огрызался, что если в его жизни и есть паразиты, то это он — Вадим. И Вадим подтверждал это высказывание спустя пару уроков, начиная докапываться до Андреевых веснушек, подсовывая ему мемы с вентилятором и навозной кучей, а ещё через полчаса, скосив рот и нацепив на лицо франкенштейновское выражение, передразнивал привычку Андрея разговаривать короткими фразами, уличая в косноязычии: «Поздравляю, ты связал три слова, идём на рекорд», напрочь забывая о своём «типа» через каждое слово, а на просьбу дать списать задание на проверочной по английскому безжалостно шептал, что все спортсмены безмозглые, а с подобной хернёй и пятиклашка справится.
В такие моменты Андрею хотелось исчезнуть. Но всё что он мог — убеждать себя, что эти вспышки агрессии всё ещё остаются дружеским, подростково-жестоким стёбом, за которым нет ни искренности, ни подтекста. Он же и сам подкалывал Вадима, пожалуй, не менее грубо, просто со временем начал воспринимать слова в свой адрес иначе, мучаясь от отчаянного желания нравиться и не иметь недостатков в чужих внимательных, тёмных глазах. И чем выше росло это желание, тем больнее слова проходились по коже, незащищённой бронёй товарищеского безразличия, и Андрей эти уколы — да что уж, настоящие ножевые ранения, — ощущал жёстче.
А может быть, жёстче становился сам Вадим. И Андрей поверил бы в такой расклад, если бы знал, какие могут быть на эту жёсткость причины.
Но это продолжалось недолго, Андрей страдал до того момента, как Вадим, пристально на него глядя, принимался убеждать, что никогда «такой охуительной улыбки» не видел, или признавался в том, что он его самый лучший друг, а ещё заявлял, как ему чертовски свезло, что в этой сраной окраинной подворотне появился такой человек, как Андрей, и говорил: «Ты типа как светлячок», и это странно, почти постыдно приятно напоминало детское прозвище, каким его до сих пор иногда звала мама — «цветик». И вот тогда Андрей чувствовал себя почти таким же счастливым, как в те моменты, когда приходил к финишу первым.
Этой ночью Вадим тоже пребывает в положительном к Андрею расположении духа, несмотря на то, что ворчит:
— Сука, ну вообще не берёт, — и трясёт пакетиком с мелким крошевом, оставшимся от травы. — Какую-то хуйню Ромыч подсунул.
— Он тебе, наверное, петрушки туда накрошил.
— В штанах у тебя петрушка, — крякает Вадим. Он открывает пакетик, елозит там пальцем, собирая на подушечку травяную пыль. Подносит палец к носу и нюхает: — Да нормально всё, вон травой пахнет. — И суёт палец Андрею в лицо: — Ну реально же, на, понюхай!
Андрей отбрасывает протянутую к нему руку в сторону. Если бы он и знал, как пахнет незажжённая трава, всё равно не стал бы ничего нюхать — исключительно из вредности, — но Вадим не отстаёт, пытаясь залезть ему то в ноздрю, то в рот.
— Знаешь, куда себе этот палец засунь… — плюётся и отбивается Андрей.
— Я тебе засуну, хочешь?
— Ой, иди на хуй.
Андрей сгибает ногу, подтянув её так, чтобы она прошла под прутом ограждения, и небольно пинает Вадима в бедро. А после упирается подошвой кроссовки в перекладину, поставив ногу под прямым углом, и закатывает штанину, ощупывает припухшее колено — оно горячее, бугрится тоненькой корочкой заживающей кожи, и пальцы сами собой тянутся подцепить её, сорвать. Начинает остро щипать, и Андрей морщится.
— Чё, болит? — спрашивает Вадим.
— Не. Нормально, — пожимает плечами Андрей.
И внезапно чувствует на своём колене руку, давление грузной, плотной ладони. И вот тогда, когда эта ладонь сжимает колено, Андрею и становится больно, но он не говорит ни слова, не подаёт вида и повернуться не осмеливается. Лежит, замерев, и сердце колотится в ушах, заглушая потрескивающую в динамиках космически-мечтательную
Midnight city от
М83. Боковым зрением он видит, что Вадим придвигается ближе, а потом чувствует, как крепко он вжимается в него своим плечом, будто с другой стороны подпирает гидравлическим прессом, и не отодвигается — пусть тогда их сплющит вместе. И ощутив у самого уха тёплое, сигаретно-травянистое дыхание, Андрей находит в себе смелость повернуть голову и столкнуться своими губами с чужими.
По ощущениям они вот так, лёжа на спинах и повернувшись одними головами, наваливаясь друг на друга плечами, целуются — скорее, как выражается Вадим, сосутся — бесконечно. До Вадима у Андрея опыта в поцелуях не было (если не считать того, как нерешительно и нелепо он прижался к губам той приглашённой на свидание девчонки), ему не с чем сравнивать, но это и неважно, ведь Андрею определённо нравится и совсем не хочется останавливаться, хоть и целуется Вадим жадно, настойчиво, ударяясь зубами, и наседает с тем упорством, с каким обычно спорит с учителями, точно пытаясь подавить сопротивление, которого между ними нет и в помине. Боль от стиснутого пальцами колена растёт, обкусанные и обветренные губы поднывают, но в остальном тело отзывается вспыхивающим в каждой венке и жилке возбуждением, бурлит желанием, прощающим все неловкие мелочи и неудобства. У Андрея немного дрожит рука, он замечает это, когда шлёпает ладонь на щёку Вадима, ведёт вверх, к бархату коротких волос, гладит широкую, как столб, шею. У Вадима же движения куда более уверенные. Он наконец отпускает колено Андрея — выдох облегчения вырывается сам собой — и ведёт рукой ниже, сжимает внутреннюю сторону бедра, тянет на себя, вбок, пытаясь заставить ногу раскрыться.
От неожиданности тело сковывает, Андрей автоматически сопротивляется, напрягая мышцы в кремень, но Вадим целует ещё настойчивее, ещё упорнее тянет его за ногу, и он, теряясь от разницы чувств, не в силах сосредоточиться, поддаётся, уводя колено в сторону, о чём тут же жалеет — рука Вадима падает почти между ног, отчего положение становится совсем затруднительным, раскалывается пополам, и ощущения больше не смешиваются, а строго разделяются на восхитительно жаркие и отвратительно неприятные. Андрею одновременно и хочется этих прикосновений, и совершенно нет, ему жаль, что всё происходит так быстро, что он не успевает опомниться, задержаться в моменте и насладиться, что он не может прочувствовать мельчайшие, долгожданно важные детали. Он думает предложить передышку, сказать «постой» или «погоди», но получается лишь промычать в чужие губы, и это становится ошибкой, Андрей запоздало понимает, что невысказанное слово прозвучало, как стон — сигнал к продолжению, разрешение сжать ногу, впиться в неё пальцами, увести их дальше, поймать остро натянутую под кожей мышцу у самого паха. И это всё ещё не предел, в какой-то мере Андрею нравится происходящее, он надеется, что всё так и удержится у самой границы терпимого, в том моменте, где он ещё в состоянии отбросить всё неприятное ради желанной близости, пока Вадим не заводит руку ему под ягодицу и не сжимает каким-то странным, резким рывком.
Андрей перехватывает его за запястье, оттягивает от себя — и снова жалеет о содеянном, и на сей раз жалеет горько, болезненно, потому что Вадим размыкает поцелуй и в ту же секунду отстраняется подальше. Шаркнув лопатками о бетон, он отодвигается, вытирает влажные от слюны губы и подбородок рукавом толстовки и беззаботно произносит:
— Трава, конечно, параша, нефигово так меня Ромыч киданул. Ну ничё, завтра словимся с ним… — и потягивается с удовольствием, как безмятежный кот после долгого сна. Затем хватает телефон, листает плей-лист и переключает песню: — Зацени, прикольный трек, я тебе не показывал вроде. Это Кинг Крул, крутой чувак. Тоже кудрявый и рыжий, кстати, но у него цвет другой, такой, типа, поярче, — и кладёт телефон между ними, а сам устраивает ладони под затылком.
Андрей ошеломлённо пялится в желтушно-пустое, грязное небо. Ничего не произошло?
***
Ночь они досиживают в подъезде, но уже в другом. Спускаются с крыши, чтобы найти круглосуточный магазинчик, где им продают слабый алкоголь, и с бутылками в руках заруливают в какую-то панельку, сидят на ступеньках, прячась от похолодания, жуют бутерброды, запивая их пивом, и разговаривают о всякой всячине, смотрят видео с трюками на скейтборде и клипы, хрустят чипсами. К шести утра вываливаются на улицу — рассвет белёсый, холодный и злой. Шагают, съёжившись и засунув руки в карманы, но на прощание вынимают ладони для рукопожатия, после чего расстаются на углу одного из домов и расходятся в разные стороны.
Всё это время телефон Андрея молчал, и он почти уверен, что мать так и не узнала о его побеге, а иначе связь оборвала, но дозвонилась бы, и надеется, что удастся тихо вползти в комнату, благо подтянуться пару раз и повисеть на руках не составит никакого труда. Но когда Андрей видит, что и решётка, и окно не прикрыты, а заперты, грудь стискивает по-детски безрассудным, воспитанным в нём страхом. Он с полчаса мнётся у подъезда, пока всё же не решается зайти домой.
Мать встречает у порога, приветствует обычной, казалось бы, пощёчиной, но с её мощной рукой бывшей профессиональной лучницы эта оплеуха получается полноценным ударом такой силы, что у Андрея отлетает голова, дёргается на шее, вскручивается, как запущенный по оси глобус, а самого его отбрасывает в угол, на этажерку с обувью. Он приземляется с грохотом, этажерка трещит, обувь, падая, стучит и колотится, ухо закладывает звоном, но никакие звуки не способны заглушить негромкий, но яростный материнский голос, оглашающий все накопившиеся у неё за ночь претензии. На секунду Андрей теряет бдительность и ему прилетает по голове отцовским ботинком, после чего он собирается, вовремя выставляет согнутую предплечьем вперёд руку, чтобы удар не пришёлся о лицо, загораживается от летящего в него сапога — металлическая набойка ударяется о запястную косточку, и об оставленном ей следе он будет говорить: «А? Да хз, ударился обо что-то». Андрей вскакивает и, проскочив мимо матери, выдернув из её крепко сжавшихся пальцев подол ветровки, забегает в комнату, захлопывает дверь. Прислоняется к ней спиной — на двери нет замка, и Андрею приходится упереться лопатками, чтобы удержать её от попытки матери ворваться к нему. Он знает, что пройдёт несколько часов, и она успокоится, а вечером будет гладить его по голове и целовать в лоб, приготовит что-нибудь вкусное, расскажет пару историй с работы или позовёт посмотреть вместе телик. Нужно просто подождать. Андрей зажмуривается, стискивает зубами щёку с внутренней стороны, и во рту расползается привкус крови — становится чуть легче.
На следующий день он не идёт в школу. Едет на спортбазу, готовится к поездке на сборы. Его не будет десять дней, до отъезда они с Вадимом не увидятся, и всё, что Андрею остаётся, — буравить взглядом экран телефона, где открыт их с Вадимом диалог. Они редко общаются онлайн, все их переписки — это безбуквенный обмен мемами и ссылками на видео, которые они обсуждают после, на уроках, да обрывочные, похожие на какой-то шифр договорённости о времени и месте встречи («19:20 гриб», «пятый круг», «у магаза где зарядки»), и глупо надеяться, что здесь может появиться что-то ещё, какое-то другое, более важное послание. Но Андрей всё равно ждёт. Ждёт, пока летит в самолёте, ждёт, когда обустраивается на базе, и во время изнурительных тренировок, в процессе восстановительных заплывов в бассейне и на массажном столе, на протяжении завтраков, обедов, ужинов и прогулок — ждёт. Но ничего не происходит.
Андрей концентрируется на подготовке — тренер, узнав о его ушибленном колене, орал благим матом и не хотел допускать до дорожек, зудел, что лучше бы кому другому место уступил, но всё-таки сдался под ответственными заявлениями об отличном самочувствии, — и у него это неплохо получается, бег и упражнения как всегда успешно глушат сигналы из внешнего мира. Но после отбоя, ворочаясь и страдая от бессонницы, он неизбежно проваливается в размышления. По сто раз прокручивает в голове случившееся, предполагает, теоретизирует — а если бы? а может быть? а вдруг? Андрей жалеет, что убрал тогда руку Вадима, винит себя, мечтает всё переиграть, и тот отказ видится ему идиотской, необдуманной ошибкой. Андрей уверен, что зайди они дальше, Вадим бы не смог такое игнорировать, не отмалчивался бы, остался рядом. А теперь он, наверное, обижен. Может, зол? Расстроен? Подавлен? Может, ему тяжело, Андрей ведь тоже ведёт себя отстранённо, тоже не пишет, вот ему и неизвестно то, насколько он Андрею дорог. И его озаряет.
Первые шаги делал Вадим, целовал, дотрагивался, а Андрей молчал, молчал, да и отверг в самый ответственный момент. Со стороны это выглядело так, будто он не готов, а это значит, что нужно убедить Вадима в серьёзности своих намерений, дать понять, что согласен и его совсем не пугает и не отталкивает близость с парнем — пусть это и не совсем правда.
Андрей терпит до последнего дня, до ночи перед вылетом обратно в Москву. Время четыре утра, усталость и бессонница подзуживают его, вскрывают и выворачивают наизнанку, как набитый драгоценными монетами и сокровищами кошелёк, откуда выпадают только три напечатанных слова: «Я тебя люблю».
***
В школу Андрей возвращается по прилёте. Сообщение так и болтается в диалоге в одиночестве, прочитанное, но безответное, и Андрей, собирая в себе последние крохи оптимизма, надеется — это потому, что Вадим ждёт личной встречи, он предпочитает тексту слова, произнесённые вслух, привык решать всё с глазу на глаз.
Но вместо глаз Андрей видит спину. Вадим сидит за партой с Михой, их одноклассником, с тем, с кем до сближения с Андреем делил парту чаще всего. Андрей садится за первое попавшееся свободное место и всё пытается выловить взгляд в свою сторону, но Вадим за все сорок пять минут ни разу не оборачивается. А на перемене проносится мимо, не поздоровавшись, и приходится терпеть ещё один урок, до следующего перерыва, чтобы выловить его у туалета — того, через окно которого Андрей затаскивал скейт.
— Да идите без меня, я ща подойду, я быстро, — отпускает Вадим своих друзей, спешащих в столовку. Докрикивает вслед: — Захватите там пиццу, если очередь раньше подойдёт. — И наконец обращается к Андрею, жмёт руку: — Здорова. Чё, как на эти свои собрания съездил?
У Андрея пара секунд на то, чтобы решить, станет он подыгрывать или нет. И он выбирает не глядя, как если бы покрутился, зажмурившись, вытянул руку и ткнул в первую попавшуюся фразу:
— Да норм… Я… Я там писал тебе.
— А, ага… Да проехали, забей ваще.
— Я серьёзно, — сгоряча рубит Андрей.
Вадим торопится ответить:
— Слушай, Андрюх, ты это… Ну, это же всё так, по приколу. Дунули маленько, я ж не знал, что ты… Короче, — вздыхает, суёт руки в карманы, перекатывается с пяток на носки и обратно, — не знаю, чего ты там себе напридумывал, но я не из этих, я по девкам. Так что ты, наверное, подумай маленько, походи, остынь. А там как-нибудь пересечёмся. Ну, я напишу, если чё, давай.
И протягивает ладонь, куда Андрею хочется плюнуть. Но он сдерживается и дёргает плечами:
— Ага. Ну давай.
И уходит, отвернувшись от его руки. Горло жжёт, схватывает спазмом, и в носу щиплет так, что он начинает течь, и Андрей, шмыгая, сворачивает в туалет, чтобы утереться намотанной на пальцы туалетной бумагой, после чего долго стоит над раковиной, сплёвывая слюну, порозовевшую от крови, сочащейся каждый раз, как он зажимает зубами щёку. Ему хочется прокусить себе руку, какой он набирал сообщение, садануть по ней чем-нибудь тяжёлым или острым, отпилить её к чёрту, но сдерживается — следы будут заметны. Мама научила его быть предусмотрительным. Он давно знает, что слизистая заживает быстро, до следующего медосмотра во рту не останется ни намёка на его к себе ненависть. Становится чуть легче.
***
Лето насыщенное. Он бы рад сказать, что и не вспоминает о случившемся, но это не так. Воспоминания регулярно дают знать о себе болью где-то за грудиной и под коленной чашечкой — повреждения, полученные благодаря Вадиму, не заживают. На вторую, более физическую травму, медики разводят руками — колено в идеальном состоянии, как у новёхонького робота, все болтики-гайки на месте, может бегать спокойно. Андрей и бегает. После того, как в конце мая забирает документы из школы и переводится в гимназию, Андрей уходит с головой в тренировки, со всей ответственностью проходя самый плотный летний блок соревнований. В июле закрывает КМС на сотке, показывает отличные результаты, забрасывая медали на шкаф, мама им восхищается, тренер пыжится от гордости, а приятели поддерживают — он одной ногой в резерве юношеской сборной страны. Всё, о чём он мечтал, сбывается.
А потом, в один день, в одну секунду — и многие назвали бы это психосоматикой — его идеальное, то самое ушибленное когда-то колено разваливается на куски. И он больше не может бегать. Дорогостоящие лечения, операции, поездки по лучшим ортопедам — безрезультатно, — и возвращение в родной город. И он действительно не вспоминает Вадима, ведь на фоне того, что с ним происходит, та недолгая школьная влюблённость кажется ничтожным пустяком. Секундный сбой, слабая подготовка перед той мясорубкой, в какой он перемалывает сам себя день за днём. И чудесным образом выживает.
Андрей не думает о Вадиме до тех пор, пока спустя годы не встречает обернувшегося к нему высокого, метра в два, худощавого парня. Они стоят вдвоём в общажной, полумрачной комнате, где Андрею предстоит жить ближайшие года четыре, на фоне громко скворчит что-то в сковороде на плите, а вокруг, в воздухе, висит странная смесь запахов из сигаретного дыма, жареных яиц и едва уловимого аромата древесины — сухого, плотного, надёжного. Парень по-домашнему уютным жестом перекидывает через плечо вафельное кухонное полотенце и протягивает навстречу крупную, пугающе крепкую на вид, но лёгкую и прохладно-чувственную на ощупь руку. Произносит:
— Дима.
В этот момент Вадим вспоминается с насмешкой. Что ж, на этот раз Андрей точно запомнит, когда всё началось, потому что вот оно: раз — и шибануло, как молнией, рухнуло на голову кирпичом, как показывают в кино про любовь с первого взгляда или пишут в книжках.