и вырвать хочется — это звоночек,
мне по очереди себе каждый позвоночек
— Ешь, — говорит Коу, вытягивает голыми руками внутренности из безымянного призрака. Склизкое сердце шлёпается на пол, как рыба, и он подбирает его, чтобы влепить Мицубе в лицо. Это хуже всего. Запах крови, то, как он душит его шарфом и задыхается сам, как кричит, прикладывает спиной о плитку и, сидя верхом, пихает в рот пальцы — как Цукаса, вытащивший его из грани неизвестно куда — свалка из игрушек, обрушивающийся пол, одно единственное зеркало в выпиленных завитках, обросшее пылью, и ему кажется, будто он умирает, когда его препарируют любопытные зрачки, будто он мёртвое насекомое. Цукаса молча раскладывает его на компоненты — только он знает из чего и кого он сделан, Мицуба прикусывает Коу пальцы, его острые нечеловеческие зубы пробивают плоть до крови. Коу плачет, как ребёнок. Становится страшно. * Входная дверь открывается с тяжелым скрипом. Коу едва продрав глаза, подавляет тяжелый вздох и ставит галочку на том, что сегодня придется отмывать кеды брата и полы в гостиной от кладбищенской земли и сверхъестественных кишок. Ночная охота на сегодня всё, пора готовить завтраки и паковать бенто, он подрывается с кровати и шлепает босыми ступнями до середины лестницы. — Ты опять не разулся, — Коу врезается в брата укоризненным взглядом, каким мама обычно стыдила отца, уходящим в работу на недели, проводящего ночи в палатке по углам префектуры с фамильным клинком в обнимку. Школьные знакомые и незнакомые тут же застыдили бы его самого: это же Президент, чистое совершенство, все его обожают, какая разница, если наследил в доме, и что, если он хронически уставший и потасканный, с лопающимися капиллярами в белках глаз и незатягивающимися ранами под форменной рубашкой, зачем так глубоко заглядывать, он ведь такой галантный душка-джентельмен, Минамото-семпай, подарите футболку с семейным моном, я буду нюхать её ночами и никогда не постираю. Любить его, как идола — значительно проще, чем ощущать невозможность оторваться от брата хоть в чем-то, Коу для него, как бесполезный рудимент, балласт, вроде мешка с песком, но так их семейный механизм работает — если он приносит пользу кухаркой и домохозяйкой, младшая сестрёнка, легко собирающая энергию уничтожения одними ладошками, обрётшая клановое зрение раньше, чем научилась ходить так легко, будто её одарили боги, с радостью займет его настоящее место, едва став старше. Он любит её всем сердцем, но это так сложно, когда ты знаешь, что глаза могут гореть так, будто их выжгли калёным железом и присыпали стеклянной крошкой, и так хочется выдавить их виноградной мякотью и навсегда ослепнуть, мама не отходит от постели, нежно гладит по волосам и меняет холодный компресс, шепчет колыбельные о смертоносных призраках и рогатых богах, которых никогда не знала сама. Долг каждого мальчика, рожденного в клане Минамото — тренироваться до кровавых мозолей на руках, тянуть связки и рвать сухожилия; посох в его руках тяжел ровно столько, насколько тяжело его бремя, клетка фарадея в его груди примитивна и слаба ровно столько, насколько слаб он сам. Либо ты, либо тебя, учат старейшины. Сверхъестественное несёт только смерть и разрушение — не забывай об этом. Он не забывает о своем первом уроке ровно до тех пор, пока не встречает их — девочку, такую славную, что ради неё хочется совершать безумные вещи, мальчика из другой эпохи с тяжелым сердцем и руками в крови по локоть — тех, кто никогда не назовёт его сумасшедшим, и Коу готов отдать жизнь за них обоих, слиться с ними воедино, чтобы чувствовать, что они просто есть, и плевать, что один уже сам маятником завис между живыми и мертвыми, а другая обречена на смерть. А потом появляется Мицуба, его самое большое обещание и самая жуткая проблема, и всё летит совсем кувырком. — Я забыл, — Теру едва подавляет зевок. — Не всем же отдыхать по ночам. А вообще ты рановато, мог бы поваляться ещё час. — Спать не хотелось, — неохотно врёт Коу и наконец спускается. Брат не должен знать ничего о том, как позорно он тоскует по тому, что ему даже не принадлежит, как он настойчиво цепляется за каждую отражающую поверхность по дороге в класс в надежде увидеть чужое лицо. — Разбуди потом Тиару, я сделаю ей причёску, в сад её сам отведёшь. — Да я и причёску могу, — с веселой усталостью отзывается брат и швыряет олимпийку с толсто вышитым семейным моном на изнанке на спинку дивана. — Всё для принцессы. — Она потом жалуется, что ты выдернул ей половину волос, а от твоих кос у неё голова болит. Не трогай, я лучше сам. С тех пор, как они вернулись с Берега, разлетевшегося на мелкие куски после их ухода, рваная рана между берегами затянулась, а между ними будто током ударило — неловкий разговор обернулся ничем, он должен был изгнать безликого призрака, но этот был его, и Коу сломал это хрупкое доверие, этот ниточный мост, раньше, чем они успели впервые в жизни его построить. Он всё ещё восхищается братом, правда, тем, как он ловко управляется с мечом одной рукой, как он мужественно сражается, не испытывает никакой жалости и никогда не плачет, но настоящей семейной близости у них не было никогда — Теру забыл о детстве ровно тогда же, когда и он, но решил, будто он в этом один, а рассыпаться было нечему — их братство было разве что кровным, а Коу так сильно восхищался, что и не заметил. В последнее время Коу часто думал о том, что не хотел бы рождаться с проклятой кровью Минамото, если ему не суждено ничего из того, что он должен по праву, а не по сути. Он тоскливо смотрит мимо брата и делает мысленную заметку забросить корзину для стирки. Теру треплет его по голове и притягивает в объятия: — Такой взрослый уже, я никак не привыкну. Когда Коу дышит брату в потную футболку, он думает о том, что он вырос, когда стоял над тисовым гробом, сам едва ли возвышаясь над материнским телом, завернутом в ритуальное кимоно и красный бархат, залитым формалином и косметическими отдушками, будто это ему заклеили глаза и зашили рот, а не ей, в самом деле, когда отец стал появляться в резиденции так редко, что черты его лица стали уплывать из памяти, когда Теру стал уходить по ночам, чтобы заниматься мужской работой, а без уборки, стирки и наскоро приготовленных завтраков-обедов-ужинов их дом был бы пуст и мёртв, даром что семейный мон опутывает его нитями так, чтобы никто из них никогда не забывал, чему принадлежит — цветы горечавки и листья бамбука, преданность и неукротимая сила. Коу никогда не был сильным, грош цена его сдержанности, присущей самураю из древнейших клана, отец недовольно смотрит на его обожжённые ладони и качает головой, нет, это не воин и не охотник, раз мать учила его готовить — пускай готовит, исчезает из дома ещё на декаду. Его мужество в том, чтобы помнить о смерти, его преданность — в готовности умереть за маленькую тихую мечту о том, чтобы его ками, фальшиво милый и искренне ядовитый, с девчачьими густыми ресницами и глазами, как у пугливого оленя, хоть в чём-то был счастлив. Его неукротимая сила в том, что он бы защищал того, кого обязан истреблять, до последней крови. Мицуба изводит его всеми правдами и неправдами, пустыми капризами, поддельными слезами, закатывающимися до потолка зрачками. Для него будто всё игра, с его ломким настроением и игривыми поддевками, но это испытание и проверка на прочность, чтобы невыполнимое обещание не жалило так сильно, чтобы живой не растворялся в тени упокоенного и разложившегося и им было не страшно расставаться — он заслуживает рядом с собой дышащее и тёплое тело, чтобы можно было приложиться к груди и услышать биение настоящего сердца, а не того, что было вырвано силой. Всё лучше, чем лелеять мысль о невозможном будущем, в котором они одновременно вытягиваются в росте до ноющих болей в коленях, и друг у друга во всём первые. Этот мальчишка, сравнимый с молнией в начале весны, нескладный, взъерошенный, будто его током по несносной башке ударило, больше похожий на волчонка, чем на своего брата прекрасного принца, и так позволил бы ему всё — этот его болезненный синдром спасателя и щенячья привязанность к тому, что уже мертво, приложиться и обглодать кости переклеенной уже тысячу раз детской игрушки. Притворяться, будто не хочешь принадлежать — прямой путь к разрушению. * Перед очередной лазейкой в Его Грань — бесчисленные руки Третьей тайны нежно втягивают через зеркало школьного туалета, Коу не успевает даже лицо ополоснуть, как они впечатываются в тело, как приклеенные, опутывает лозой из бесконечных множественных пальцев на шее и запястьях, фамильярных, как давние любовники, будто его здесь ждали, пустив корни за эти миллионы вёсен, и он наконец пришёл, чтобы отдать своё сердце и остаться навсегда, это погружает его в приятный полусон. Мицуба не делает так никогда — не прижимается к нему так крепко, не радуется, когда он приходит, ведёт себя, как дрянь, закатывает глаза и делает из него посмешище, раздает пощечины как благословение, устраивает сцены, неделями держит подальше, а потом заявляется на порог, спасает от смерти, почти подаренной, если он правда хочет остаться навсегда вместе, и вкладывает свою маленькую жизнь между берегами в его изрешеченные ожогами ладони. Его невозможно понять, Коу бы наизнанку вывернулся, луну с неба, сердце из груди, пойти и умереть, всё для своего ненасытного, но он никогда не говорит, чего хочет, напрямую, и это сводит с ума. Когда он разлепляет веки, Мицуба, кукольный, почти нереальный, уже суетится над ним, брезгливо отлепляя потные ладошки, шепчет в них что-то плаксиво-угрожающее — Коу думает, удивительно, что даже такие существа имеют самосознание, слушают и расползаются в стороны, как и не было. Мицуба пахнет похоронами: ладан и отдушки, формалин и бархат, и сам он фарфоровый и хрупкий, как мама в парадном кимоно с тонкими безвольными руками, лицом, какое бывает только во время сна — и вцепляется в его прозрачную ладонь, такую, что все жилки видно, мёртвой хваткой, только чтобы не уходил. — Привет, — слабо говорит он, широкие любопытные глаза смотрят на него жадно, испуганно и с чем-то ещё, чего Коу не может понять. — Ты неделю меня не впускал. Я тебя чем-то обидел? Мицуба ненавидит, когда он задает такие вопросы: Коу даёт ему всё, чего он хочет и не хочет, но не даёт того, что должен, а так было бы проще для них обоих. Экзорцизм — его ремесло, смерть во всех смыслах — судьба всего сверхъестественного, и лучше раньше, чем позже, но когда Коу преданно ластится по руку, как преданный пёс, когда Коу насильно вталкивает ему в глотку внутренности только умершего существа, чтобы он сам не разошелся по швам, как тряпичная кукла, когда у Коу лицо блестит от слёз, Мицуба думает, что уже поздно что-то менять. Всегда можно попробовать — странно ждать того, что живой человек из плоти и крови будет вечность глотать его уколы, не зная о том, как Мицуба всегда приглядывает за ним из огромных окон в классных комнатах, карманных зеркалец его одноклассниц, витрин кафе и магазинов: ловит взглядом ссутуленную спину и сведенные брови, когда он думает над тестом, вихры волос, которые всегда выглядят, как взрыв, отпечаток подушки на щеке, морщинки в уголках глаз, залитых недостатком сна, когда он смеётся и что-то, что Мицуба видел однажды в лице человека, собиравшегося его уничтожить, когда его существование ещё не превратилось в мучение. — А может и так, — он насилу растягивает губы, но что-то в его лице кажется таким далёким и таким родным, и у Коу внутренности сминаются в ком листом бумаги и звенят так сильно, что закладывает уши, его тошнит, он думает о желаниях, которых он о себе не знал до проклятого дома без будущего. Он накрепко вжимается горячим лбом в чужое тонкое бедро чуть ниже кармана на форменных брюках, чтобы не потерять сейчас связь с миром насовсем. «Умри и останься со мной навсегда». Коу так хочет быть нужным, что это болит. — Хочешь остаться и узнать, Минамото-кун? — Да, — не задумываясь говорит Коу и поднимает голову, у него честные глаза. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? — Хочу? — Мицуба звонко хихикает и запускает свою нечеловеческую руку ему в волосы, его острые когти могли бы разрезать череп напополам, но Коу даже не дергается — он верит так, что от этого дурно так, как людям становится под тяжелым солнцем, преданным взглядом будто насквозь протыкает швейной иглой между ребер. — А у меня есть право? Я — издёвка над тем, что осталось от покойного, иногда мне даже кажется, что я знаю его, но это просто то, что я увидел в зеркалах, а моё сердце — не моё. Скажи лучше, чего от меня хочешь ты, и, может быть, я разрешу тебе остаться. Коу чудится, будто движения стали нервными, голос плаксивым, как мел по доске, последний раз жмётся к стрелке на брюках перед тем, как подняться. Ему бы сказать что-то нежное, дать ещё одно обещание, прилепив его к огромному, громкому, как его запечатанный посох, как его долг перед кланом и перед своей маленькой полунуклеарной семьей и его неубиваемая воля к борьбе, будто у него есть сила сделать чье-то искусственное создание человеком, и почти невесомому — о дурацком школьном фестивале, но он не отпускает чужую ладонь и молчит. Мицуба тут же находит его шею кукольно вздернутым носом, морщится от запаха какого-то хвойного шампуня три-в-одном — у Мицубы так много лиц, что Коу почти не верит, когда среди них врезается что-то настоящее, но каждое из них его завораживает так сильно, что он не может издать ни звука. — Что ты мнешься как пятилетка, скажи уже что-нибудь, мальчик с глупой сережкой, — Мицуба, ссутулившись, почти висит на нем, жмется холодным лбом, Коу думает, боже, какой же он легкий, будто сейчас снова растает в руках, и я не успею сделать ничего. — И рубашка у тебя мятая, опять носился за мелкой нечистью, и зачем интересно, если ты меня можешь изгнать, я не против, ткни своей палкой мне под рёбра, дома похвалят только. — Ты не издёвка, — он всегда так легко говорит ужасные, серьезные вещи, что хочется заткнуть уши, но Мицуба слушает, лениво моргая, его девчачьи длинные ресницы и липкие перья в волосах задевают кожу, и Коу становится тяжелее дышать, он втягивает ноздрями запыленный воздух и будто бы впервые признается сам себе. — И я без тебя жить не могу. Его руки как-то мельтешат, будто он не знает куда приложиться, чтобы это было уместно, от кончиков пальцев до плеча, от шеи до поясницы, там, где в него беспорядочно вшиты глаза, широко раскрытые, следящие за каждым его движением, ладонь осторожно касается его волос, в любой момент готовая слететь маленькой птичкой — Мицуба на пару секунд застывает и полу-ласково, полу-раздраженно отталкивает его, будто он цепляющийся ребенок, даже если считает, что ему это нужно, как воздух. «Жить без тебя не могу», так он решил. Будто бы кто-то в самом деле выбрал неуправляемое существо, движимое желаниями давить телом кости и пожирать, мясорубку живого и того, что им было — и Цукаса доводит его до полураспада прежде чем приносит ему гору разнородных тел со вскрытой грудной клеткой, препарирует его взглядом, когда в нём просыпается что-то от дикого зверя, бесконтрольное, ничтожное — но это единственная вера, которая у него остается. — Боже, ну и странный же ты. Ладно. Ну и что мне с тобой делать? — вздыхает Мицуба. — Я тебя сожрать могу, в курсе? С косточками. — Можешь. А я могу тебе треснуть. Я бы тебе разрешил, мог бы сказать Коу, и это бы прозвучало вполовину не так откровенно. Он пытается несильно стукнуть по голове, Мицуба уворачивается и поводит бровью, ах, как страшно, когда у тебя за плечами чудовищная сила, и одна мысль о насилии приводит к кровавой бане. Есть вещи, о которых Коу забывает — если он нуждается в мысли о том, что он сильнее, может защитить его или себя, владеть им и имеет на это право, куда большее, чем его создатель — жестокий ребенок, будто Мицуба не может сломать ему позвоночник и вырвать зубами кусок, а только и горазд на легкие пинки, пусть оно так и будет. Эта иллюзия — единственный подарок, который он способен дать. Не самая большая жертва, чтобы он не уходил, и это ужасно раздражает — то, что Коу так нуждается в своем маленьком самоутверждении, и то, что так хочется намертво прилепиться, зажать сердце в черной ладони, чтобы он никогда не уходил. — Какой ты жестокий, Минамото-кун. Будь со мной не-ежен, — кривляется Мицуба и подается вперед, чтобы ласково пригладить острую линию подбородка и по-детски поцеловать в краешек губ. — Но глупости свои оставь. Умрёшь — и я никогда-никогда больше с тобой не заговорю, понял? Коу застывает соляным столпом, и расплывается в нелепой улыбке — и Мицубе становится его ужасно жалко, этого невыносимого, глупого человека, готового на край света пойти за мертвецом без будущего, умереть за него, принимающего пощечины за благословение, эту мысль невозможно выскоблить из головы, как бы он ни старался. Может, любовь — это жалость. Он очаровательно хлопает глазами и больно влепляется спиной в зеркало, транслирующее какую-то гадость из прошлого, где он, прошлый он, похоронил себя заживо, когда ещё дышал и на кладбище ещё не было такого надгробного камня с его именем. Вплавившийся в него, дурной, рассеянный взгляд прибивает окончательно, так умеет только Коу — смотреть с поклонением, обожествляя, с неверием в то, что он может себе такое позволить. — Иди сюда, глупый, — Мицуба весело качает головой и вынимает заколки из волос. — Иди ко мне. И не пялься так, убиваешь всё настроение. От того, как он подходит на ватных ногах, как у него дрожат руки, как он судорожно вцепляется горячими пальцами в лицо, разглаживая родинку под левым глазом, будто боится, что Мицуба сейчас исчезнет, осядет и распадется на куски, щемит в грудине, и появляется нелепая нужда намертво ввинтиться ему под кожу, вморозиться руками во внутренности и остаться там навсегда. Мицуба раздраженно дергает его за застежку на ремне, тянется вперед, стукается зубами о чужие, трогает языком клыки, когда они почти расцепляются, а дальше-то что, когда его изнутри колотит, как одержимого. Такое уже было — в нарисованном мире он был так зол на Коу за то, что он хотел бы выбрать того, кого уже не существует, но выбрал его, потому что это было настоящее, за то, что он хотел сбежать из идеальной картины туда, где у него даже имитации нормальной жизни не будет, что залепил ему пощечину, оставившую горящий синевой кровоподтек, он выглядел уверенно и спокойно, но когда Коу ловил его запястья — он чувствовал, как у него трясутся пальцы. Его рыдания в океанариуме тоже были о Мицубе — ему было так ужасно стыдно, это он должен быть сильным, он должен защищать, но это всё настолько обречено, что уже как будто и всё равно. — Мицуба, — шепчет Коу, смотрит на него распахнутыми глазами, как зачарованный. — Соске. Хватит, не надо так. — Я уже говорил тебе, что ты уродливый плакса? — он подцепляет Коу за руку своими когтями, прикладывает пальцы к шее. — Займи свои руки. Придуши меня. Это и близко не похоже на то, как Цукаса зажимал ему горло там, где должна быть сонная артерия, насильно раскрывал ему пасть, чтобы запихнуть чьи-то внутренности поглубже, на то, как Коу делал это сам, злой и уставший, но Мицуба всё равно думает об этом. Он никогда не спрашивал, откуда они взялись. «Тебе так повезло иметь экзорциста на своей стороне, Мицуба-кун, жаль конечно, что он такой слабенький, твой защитник, совсем не такой, как Амане. Ты не хочешь посмотреть, из чего его кровь?» — Я не плачу. — он тревожно улыбается, оглаживая чужое горло, давит на кадык, будто хочет вмять его внутрь, так Мицуба будет совсем похож на девочку. — Ага, как же. А щека почему мокрая? Ты радоваться вроде должен, такой симпатичный мальчик, как я, сам лезет тебе в штаны, — Мицуба облизывает ладонь и ныряет ей под кромку нижнего белья. — Не говори только, что не хотел. — Я, — Коу тихо стонет и подается бедрами вперед. — Только, если ты хочешь. Он ласково вплетает в волосы стёртую в кровь и мозоли ладонь, совсем не умеет обращаться с оружием, дурёха, гладит клейкие перья, касается торчащего позвонка в основании шеи и полюбовно трогает с горем пополам сшитый шрам — живым не пришивают голову к туловищу, а Мицуба мертвенно-бледный, холодный, как ледышка, его должно ошпаривать прикосновение к горячей коже, но он не чувствует ничего, даже тошноты. Коу заканчивает спустя пару натужных фрикций ему в руку, впивается зубами в плечо, трётся теплым носом и думает, а что если его не станет. — Это ничего, — говорит Мицуба. — Знаешь, как говорят о Зеркальном Аде, Минамото-кун? С тем, у кого красивое и смелое сердце, всё будет в порядке. Сохрани его для меня. * — Это просто дурной сон. Соске, его самый лучший на свете друг, приседает напротив него, челка падает, закрывая серьёзные глаза. Он похож на что-то за гранью человеческого, далёкое, зыбкое, будто из маминых сказок на ночь. Коу смотрит, как зачарованный. — Потому что я в нём был мёртв? Когда Коу держит его пальцы, они холодны, он думает, а что, если его не станет. Становится страшно.