Он учился с тобой в одном классе, Любил рисовать, не любил одноклассников, И на портфеле прицеплен значок, Ждёт в коридоре звонок на урок
На полу с разводами, которые оставила недавно швабра корпулентной уборщицы тёть Светы, играли солнечные зайчики. Вообще все школьные коридоры этим майским днём были залиты солнцем. Оно проникало через старые окна с обшарпанными деревянными рамами, проливалось светящейся массой на паркет, который был ничуть ни лучше окон, на которые ежегодно собирали деньги, но их ни разу не починили и, очевидно, не починят; забиралось этим же ярким потоком на стены, отблёскивало от брелока на телефоне какой-то девчонки, от стёкол очков одноклассницы-зубрилы и даже от чьей-то широкой бестолковой лыбы. До урока оставалось несколько не играющих никакой роли минут, пока толпа мечтателей — оболтусов, желающих поскорее закончить среднее образование и покинуть эту обитель неокрепших умов, не ввалится нестройными рядами в класс, заняв насиженные места за партами. Мой класс, прямо сейчас ожидающий урока МХК, был почти обычным, среднестатистическим классом, от обилия которых трещат стены любой муниципальной школы в провинциальном — какое гениальное слово, чтобы скрыть убогость места, в котором живёшь — городке. То есть он был разношёрстной, невменяемой и неуправляемой группой тинэйджеров, с жёсткой негласной иерархией внутри этого Весёлого дома. Все дружили закрытыми группками по нескольку человек, но у нас был внегласный, как и все устои здесь, лидер и его «свита», которым подчинялось всё. Лидером был я. Остальные, в большинстве случаев — серая масса, редко имеющая право голоса. Думаю факт того, что в классе был мальчик для битья, воспримется, как само собой разумеющееся. Прямо сейчас он стоял, оперевшись на стену, склонив голову с почти девчачьими тёмными вьющимися кудрями над учебником мирового искусства — один из немногих, кто ещё не наплевал на существование и учебника, и МХК как такового. Одним своим видом он вызывал у «элитарных» жжение в глазах и чесотку в сомкнутых в кулаки руках: не серая масса, но и не элита. Не боится, не подчиняется, не признаёт лидерства и мирно живёт в этой прогнившей, как и все остальные, закрытой части социума. Он возбуждал жгучее желание каждый раз указывать ему, где его место. Потому что он был здесь так же не уместен, как белый кролик в змеином гнезде, но эта ассоциация нисколько не вызывала ни у кого сострадания. И имя у него было такое же неуместное, как и его нахождение здесь, как и он сам — Феликс. Как родители только додумались так подпортить ему жизнь, ещё с листка свидетельства о рождении? Но не только это было причиной повесить на него ярлык беззащитного травоядного в этой своеобразной пищевой цепочке. Будь он обычным прыщавым дрыщом, может, его пошпыняли бы и оставили, но нет. Потому что Феликс был не таким. Хоть тот и был невысоким, субтильным и все вещи казались на нём огромными, он отнюдь не был уродом. Он был настолько ладно сложен, что попусту был похожим на красивую девчонку. Феликс не старался привлекать к себе внимания, но это получалось само собой с его непослушными тёмными локонами, глазами, вечно скрытыми за стёклами больших очков с тонкой чёрной оправой — никто не знал их цвета — и анатомически правильными бледными пальцами. А с его любовью к ярким вещам, стремлению к отличной учёбе и абсолютно девчачьим увлечением — долбанным рисованием, за которое его всегда ставила в пример наша маразматичная учительница ИЗО — на нём окончательно был закреплён ярлык не просто ботаника, а настоящего пидора, что каралось в наших кругах самым жестоким образом. Сегодня на нём радужный свитер. Нарывается. Я давно его заметил, просто жду, пока кто-нибудь из своих сам привлечёт к этому совершенному недоразумению всеобщее внимание. Я ведь не должен на него смотреть лишний раз: где я — главарь этой жестокой элиты, и он — залётный пидор без шансов на спокойное существование? Первым на него обращает внимание Кирилл. Тот самый школьный спортсмен, которого только поэтому и держат в данном заведении, что он защищает гордость школы на районных соревнованиях. — Смотрите, наш гомодрил опять в своём радужном шмотье припёрся, — гыгыкая, шутканул местный Дуэйн Джонсон и показал на Феликса пальцем. Я сохранял извечную холодность, но в который раз почувствовал желание врезать. Не понял сначала, кому: Кириллу или Феликсу. Мысленно решил, что Феликсу. Он же особенный, а не Кирилл, который поносит его прямо сейчас. Компашка под моим предводительством быстро оказывается около как всегда зажатого ботана. Слева от меня возвышается рыжий Кирилл, с плотоядной улыбкой-оскалом, справа — Рустем. На его смуглом лице с глазами восточного разреза как всегда ни эмоции. По крайней мере, из числа тех, которые я бы умел считывать. Он всегда такой — спокойный и рассудительный, даже знать не знаю, с чего бы он примкнул ко мне. Такого как он шпынять бы не стали даже за национальность. Но сколько я помню, пока я кошмарил школоту, он — просто был рядом. Никогда не участвовал, никогда никого не бил, никогда не был зачинщиком травли. Рустем не признавал грубой силы и останавливал меня в нужный момент, когда видел, что я увлекался слишком сильно. Его слова имели для меня вес, хотя манипулировать собой я бы не позволил никому. Мы оба это понимали, и это понимание обеспечивало нам выгодный симбиоз: Рустем тормозил меня в нужный момент, а я по сути крышевал его, не давая вякнуть окружающим лишнего в его сторону. Вру, всё же эмоции на его лице прослеживались. Сейчас Рустем смотрел на разворачивающуюся сцену с нескрываемым неодобрением и неизменным вниманием, хотя и молчал. Наверное, понимал, что не может это остановить. — Что за пидорский прикид на сегодня, убогий? — начал, как ни странно Кирилл. Несчастный художник, вжавшийся в стену и давно знающий, чем заканчиваются такие претензии к нему и его внешнему виду, едва успел убрать учебник в сумку. Какая глупость заботиться о сохранности бумажек, когда в самую пору защищать свою тушку. Взгляд испуганный, и это только раззадоривает спрашивающего, да и весь класс выжидательно притих. Как крысы, никому нет дела. Не толпа, а публика. — Отвали, я тебе ничего не сделал, — зло прошептал, едва размыкая губы. «Если бы ты отвечал без этой ненависти, которая читалась даже во взгляде, не демонстрировал непокорность, мучать тебя было бы не так интересно. Но ты сам даёшь кучу поводов» — думаю чуть ли не с сожалением. — Ничего не попутал, голубок? — собственный голос будто и не мой вовсе. Так всегда, когда я обращаюсь к нему. Да, я тоже принимаю участие в этой травле. Потому что он слишком непокорный, и мне зачастую интересно, какой фортель он выкенет снова. «Думаешь, можно прийти в этом радужном дерьме, и тебе никто слова не скажет, а?» — пытаюсь разжечь в себе злость. Гневный прищур, хруст костяшек моих собственных пальцев. Рустем не марает руки в школьных драках, но два на одного всё равно нечестно. Особенно против такого, как Феликс. Как он только умудряется молчанием, беспомощно вжимаясь в стену и глядя через линзы этих дурацких очков, выражать страха ровно столько, сколько презрения. Презрения даже больше, чем страха. Это и порождает желание ломать его раз за разом, в надежде сломать окончательно. «Прижать бы тебя однажды к стене, вздёрнуть за ворот этого омерзительного радужного свитера и, содрав с твоего лица очки, увидеть в глазах только страх и сделать тебя этим по-настоящему жалким, — несётся в голове мысль, когда руки уже тянутся сделать задуманное, — так будет легче», — проносится следующая, от которой те самую малость почему-то слабеют. Его спасает звонок и Антонина Степановна, которая своим старческим голосом вывела всех из оцепенения приказом — отнюдь не просьбой — входить в класс. «Ну, что ж, живи этот урок». Он снова меня бесит. Тем, что не сидит затравленной серой мышью в углу, тянет руку на вопросы училки и безропотно отвечает так, будто ничего не произошло. Хотя я вижу — чувствую — как вздымается его грудь от заполошного дыхания, сбившегося из-за испуга. Я уверен, он знает, что я смотрю на него, но лишь показывает своё пренебрежение, делая вид, что не замечает меня. «Надо напомнить тебе о своём существовании, раз ты так быстро о нём забываешь. Сразу после этого последнего урока» — сжимаю простой карандаш в руке до треска.***
Хулиганы затащили после школы обманом, И на теле снова новые раны, Тушили о его запястья спички, Подростки — самые жестокие обидчики
— Журавлёв, отпусти живо Вольского! — выглянув из кабинета, гаркнула Антонина Степановна, глядя на то, как я, словно закадычному приятелю, забросил руку Феликсу на плечо, уводя подальше. «Ага, как же» — отвечаю мысленно училке и сжимаю предупреждающе чужое плечо до боли. — Антонина Степановна, да он сам с нами идёт. Правда, Лесь? — давлю свою самую лучезарную улыбку и немного его пихаю, чтоб подтвердил, не выпуская плечо. — Антонина Степановна, я правда сам. Всё хорошо, честно, — произносишь, не поморщившись ни на секунду от моей жёсткой хватки, состраиваешь такое выражение лица, что тебе верят, пусть и не сразу. Мне позволяют увести тебя прямо из-под носа. Я был прав: гордость не позволила тебе сказать Степановне, что тебя ведут, как козла на заклание, чтобы отпинать. На четвёртом этаже после шестого урока — ни души. Криков тут из-за отдалённости от основных этажей было бы не слышно, стены скрадут все звуки. Толчок в стену. Губы Феликса до побеления упрямо сжаты в тонкую полоску. «Опять противишься. Такой беззащитный…» — в голове совсем не то, чему там положено быть, когда я смотрю на такого как Феликс. Когда я собираюсь пиздить такого как Феликс. Первый удар приходится по лицу. Не удар даже, а унизительная пощёчина. — Чё ты там вякал перед уроком? Но даже этого хватает, чтобы он по инерции ударился затылком о стену. На скуле уже сейчас проступает синяк. Мысли и действия идут вразрез совершенно. «Прости, что я не касаюсь тебя по-другому, — пока прилетает удар в живот, — прости, что я не умею оставлять иных следов, кроме синяков, — пока ты от Кириллиного удара по ногам, падаешь на пол, — прости, что я тебя ненавижу» – пока ты валишься на бок и сворачиваешься в позу эмбриона. Удары летели без разбора, я не соображал в это время и почти не смотрел, куда бью я, а куда бьёт Кирилл. Он не пытается прикрыться, тело скукоживается уже вопреки воле хозяина, включая инстинкт самосохранения, рефлекторно. Моё безумие обретает человеческие формы только тогда, когда он, скрутившись на полу и сжавшись, дышит-хрипит через раз. Закуриваю прям там же, топя адреналин в никотине и противном дыму. Смотрю не на его тельце, а скорее в стену, как бы сквозь него, пока он не закашливается, а я не решаю заканчивать перекур. Я почти забыл, где нахожусь. Кашель Вольского выдернул меня из какого-то транса. Я на секунду забываю всё на свете, рыпаюсь к нему и рывком сажу на полу. «Ты хоть живой?» — спрашиваю про себя, слыша своё бухающее сердце. Ты после очередного удара затылком вскидываешь голову, а вместе с ней — свой ледянющий взгляд. В панике понимаю, что Кирилл смотрит на меня со спины с недоумением, Рустем тоже наверняка нихера не понимает, чего я тут на кортах перед «пидором» расселся. Спасительная мысль приходит будто бы из ниоткуда. Дёргаю сжатое до того предплечье, выкручиваю руку и тушу бычок о его бледное запястье. Вот ради чего я здесь расселся. Мучать его сладко. Если по-другому касаться нельзя. Если других вариантов взять его за руку нет вообще.На них синими глазами смотрит, И о помощи уже не просит, Не имеет право даже на слёзы.
Ведь мальчики не плачут, Ты бей и издевайся,
Не может быть иначе
— Хватит с него, — твёрдо произносит Рустем, опуская свою руку мне на плечо. Да знаю я. Гляжу на Феликса последний раз, прежде чем встать. Хочу его взгляд себе, хочу, чтобы на меня смотрел, но с него правда хватит. Не буду трогать. Рустем прав. Уже развернувшись, слышу сначала шуршание, а потом хриплый голос. — Увидимся завтра! — улыбнувшись как ни в чём не бывало и потянувшись к очкам произносит он. «Как этот гадёныш смеет мне улыбаться?!» — вся выпущенная минуту назад ненависть снова заполняет до краёв. — Харэ! — орёт Рустем, жёстко хватая меня поперёк живота со спины, когда я уже на полпути к тому, чтобы запинать Феликса до смерти. Феликс, уже готовый к удару, вжавшийся в стену, дрожит и смотрит на меня снизу вверх. «Всё-таки посмотрел» — замечаю отчего-то радостно, но успеваю сдержать это чувство. Со злости втаптываю ботинок в его валяющиеся очки. Он успевает одёрнуть руку, после чего Рустем хватает меня снова, и мы окончательно уходим.***
Ведь мальчики не плачут, мальчики не плачут Ведь мальчики не плачут Ты бей и издевайся, не может быть иначе Ведь мальчики не плачут
Саша не видит и, как думает Феликс, даже не догадывается, что ему смотрят вслед. Что Феликс, едва перестав хрипеть вместо того, чтобы дышать, сквозь боль между рёбер, в затылке и скуле, в стёсанных коленках, глупо улыбается. Линзы очков треснули, но Феликс всё равно цепляет их на нос. Что толку-то? Без них, треснутые они или нет, всё равно ничего точно не увидит, а так хоть что-то. В груди больно, внутри больно, вообще везде больно. Но особенно — в сердце. И от этой боли подняться и опереться на стенку сложнее всего. Не от удара тяжёлым ботинком в живот, а от чувства; понимания, что его любовь не просто невзаимна, а что он у Саши вызывает отвращение и лютую ненависть. Ком слёз подкатывает к горлу. Никого вокруг уже нет, никто бы не увидел, но Феликс упрямо повторяет себе: «Нельзя. Нельзя, нельзя, нельзя. Мальчики не плачут». Чтобы сказал Саша, если бы помимо всего прочего ещё и увидел, что его мальчик для битья ревёт как девчонка? Надо быть сильным, даже если боль раздирает грудь, а губы дрожат. Нет-нет, домой, в пустую квартиру.Весь истоптан радужный свитер А вслед прокричат ему: «Ботан и пидор» Верхний этаж, запирается в ванной Мама и папа, простите, я странный
Влюбился, не было ни ночи, где не снился
Тот кудрявый парень, что глумился
От его ботинка рана
Сложно любить своего хулигана
Домой добирается еле-еле, едва пережив спуск по школьной лестнице, используя стену в качестве опоры. Дома никого нет, родители то в своих бесконечных командировках, то просто на работе допоздна. Но сейчас Феликс на них даже не обижается, а рад, что их нет, что они его не видят. Как бы он перед ними объяснялся? «Простите, мама и папа, ваш сын гей и влюбился в хулигана, который мутузит его вместе со своими друзьями после уроков»? Глупость. Мама будет качать головой и тереть виски, отец кричать или чего ещё доброго — сам всыплет. Феликс много раз представлял, что сказал бы ему строгий отец, узнай он. — Для того мы с матерью день и ночь горбатимся? Чтобы у тебя всё было! А кем ты вырос, каким позорищем! Правильно твой одноклассник делает! Феликс старался: он не ловил ни одной четвёрки, ходил в художественную школу и выдраивал квартиру до блеска. Но свои чувства он удержать никак не мог, как бы ни пытался. Только увидит Журавлёва — и сердце не на месте, бьётся как сумасшедшее. В голове только мысль о том, чтобы коснуться его, чтобы он его заметил, чтобы вызвать у него хоть раз — хоть один единственный раз – улыбку. Опять глупость. Его взгляд упирается в собственное отражение, и Феликс сползает по двери вниз на холодный кафель. До чего же он всё-таки жалок. Так и не смог перетерпеть. Слёзы катятся сами собой. Свитер весь истоптан, на нём чёткие следы от чьих-то ботинок. Хотя почему чьих-то? Там его бил только Саша. На животе расцветали гематомы, на руке тоже наливался синяк. Лучше бы Журавлёв отбил ему сердце, а вместе с ним — все глупые желания и мечты. Как же тяжело ему было! Может же он позволить себе хоть минутку слабости? Когда никого нет дома, пока вокруг нет зевак из класса или Саши, мнение которого важнее всех на свете. Он ведь ни одной ночи с начала года не помнит, чтобы тот ему не снился! Не было того сна, в котором б не поселилось его кудрей и улыбки-ухмылки. В этих снах Саша его не бил, он ему радовался, дружески придерживал за плечо — почти совсем как сегодня после МХК. Только там было больно, а во сне — приятно, потому что Саша был нежным и искренним. Феликс поднимает голову, затылком облокачиваясь на дверь ванной и, пока по его щекам стекают тихие слёзы, совершенно нелогично улыбается. Сейчас уже, если думать только о том, что удар — тоже соприкосновение, ему почти не больно, ему почти легко представить, что Саша касался его не для того, чтобы навредить, что им движила не ненависть. Что не с его подачи в Феликса в школе летели оскорбления в духе «ботан» и «пидор». Враньё. Сложно ему представить. Очень сложно любить своего обидчика, своего хулигана. Очень сложно любить Журавлёва Александра. Но Феликс почему-то любит.***
Сложно любить своего хулигана Сложно любить своего хулигана Ведь мальчики не любят, мальчики не любят Ведь мальчики не любят
Следующим днём Феликс уже не позволяет себе слабости, а потому приходит снова в своём радужном свитере. Не будет он сидеть запуганным кроликом. Не станет прятаться и перекраивать себя на потеху толпе. С ним никто не разговаривает, когда он опускается за свою парту в классе, кладя портфель сверху. Все шепчутся. И так очевидно, что его вчера отмутузили: сил притворяться счастливым у него нет, а на скуле красуется пластырь. Ссадина всё равно такая огромная, что и без этого бы все заметили, так что Феликс не парится. Пусть смотрят, пусть знают, пусть сплетничают. Что они могут сказать-то?! Что у них в классе гомосек? Что их задрот влюбился — как умудрился только — в грозу школы Сашу Журавлёва? Всё правда! Нельзя показывать, что больно, нельзя плакать, нельзя любить? Он же мальчик, а те такого не чувствуют, не испытывают, не переживают. Но это как раз и есть ложь! Феликс-то всё чувствует! И плачет он, пропади оно пропадом, как сопливая девчонка! Пусть! Пусть вся школа, знает, что это так! Феликс резко встаёт, сдвинув жалобно взвизгнувший стул. Где сейчас этот Журавлёв?! Не явиться на первый урок? Найдёт его сам, чтобы осуществить задуманное! Учитель отчего-то всё равно опаздывает, а Феликсу впервые безразлично на причину. Саша стоит в пустом коридоре со своим другом Рустемом и даже не торопится никуда. Феликс несмотря на злость, замирает как всегда при виде Саши. Высокого, красивого, кудрявого Саши-забияки, который его не замечает ещё с минуту. А затем переводит взгляд и, кажется, даже вздрагивает, поняв, кто перед ним. Феликс, поймав его непонимающий взгляд, слетает с лестницы по ступенькам метеором. Животворящая злость снова вскипела в нём, придавая решительности. Он надеялся просто сбить Сашу с ног, впечатавшись ему в грудь со скоростью света. Но тот предсказуемо лишь на пару секунд накреняется назад, когда он в него врезается. Ещё и за плечи придерживает, видимо, чтобы восстановить равновесие. «Коснулся…» — появляется в голове уже сотая, если не тысячная бестолковая мысль. Феликс, потеряв страх, лупит всё ещё не отошедшего Журавлёва в плечо. Будто даёт ему сдачи за вчерашнее, но это выглядит так, будто котёнок ударом лапы пытается сотрясти скалу. Саша наконец понимает, что его тут бить пытаются, а за это вообще-то полагается бить в ответ. И как ещё посмел только, сопляк! На кого полез! К кому тянет свои пидорские хилые ручёнки! Журавлёв хватает его за ворот злосчастного свитера, едва не рвя и едва не приподнимая Феликса над полом, вдалбливает в стену спиной. Феликс снова бьётся многострадальным затылком о стену, и от этого голова гудит так сильно, что слёзы на глаза накатываются непроизвольно. Но он, опустив голову, только ухмыляется. Пусть… Пусть Журавлёв разобьёт ему сердце и лицо, пусть коснётся ещё раз! Всё происходит с такой скоростью, что Рустем не успевает среагировать, находясь в состоянии шока. Чего этот мелкий к Саше полез? Ещё и после вчерашнего. Саша же на него отчего-то вообще без тормозов, злой как псина, только успевай оттаскивать. Рядом с Вольским почему-то совсем неуправляемым становится, кулаками машет так, что и на всю жизнь покалечить может!Не может быть иначе, ты бей и издевайся Ведь мальчики не плачут Ведь мальчики не плачут, мальчики не плачут Ведь мальчики не плачут
— Страх потерял?! — Саша встряхивает его в очередной раз, от чего голова будто по инерции, как у куклы, свешивается затылком назад и открывает его взгляду лицо. Всё внутри замирает. Потому что очки слетели, а Феликсовы голубые глаза оказались без них совершенно огромными, наполненными слезами больше, чем, наверное, весь Мировой океан. Они стекают из чуть припухших глаз, текут по красным щекам и пластырю поверх ссадины, которую он, Саша, ему вчера и оставил. Саша всегда думал, что в тот момент, когда увидит его слёзы, наконец сможет ударить его без сожаления, потому что теперь у этого будет причина — Вольский ведёт себя как неженка. Но вопреки своей гипотезе он каменеет. Врастает заживо в пол, не в силах разжать побелевшие пальцы. — Давай, бей! Что тебе? Забавно лупить того, кто не может как следует дать сдачи?! Мне же не больно, я же не плачу, да?! Мальчики же не плачут… Саша слушает его, чувствует сбитое Феликсово дыхание на своих губах и чувствует, как что-то внутри него безвозвратно тает. На лице у него не злость, а смятение. — А знаешь что? Я плачу, реву как не в себя каждую ночь! И знаешь что ещё?! Я правда гей и ты мне нравишься! Что, доволен?! Чего не ударишь? Теперь-то официально есть за что! — Феликс трепыхается, пытаясь вырваться, но, так и не сумев, просто отворачивает голову. Слёз так много, что от резкого поворота они распадаются каплями с его лица, задевая того, кто напротив. Саша стоит весь красный как рак, но теперь не может противиться тому факту, что это не от ярости, а от смущения. Феликс вызывал в нём это смущение каждый раз. Но где теперь, после его такого отчаянного и мужественного признания, взять силы на то, чтобы вести себя как раньше? — Лесь? — впервые зовёт его так вслух, тихо и осторожно. Без издёвки. Пока тот вздрагивает, Саша бережно, чтобы не задеть пострадавшую скулу, кладёт свою руку Феликсу на щёку. Тот смотрит на него своими ясными голубыми глазами, забыв как дышать, когда, развернутый Сашей, встречается с его карими. Но Саша вместо ответа целует его в губы, смешивая на губах соль… и сладость первого поцелуя. В этом поцелуе разом тонет всё: насмешки в спину, издевательства, крики родители из ночных кошмаров, где они всё-таки узнали. Тонет весь год, полный боли и унижений. Феликс за одно это безболезненное касание, кажется, простил ему всё. «Как же сложно не любить своего хулигана» — думает он, а слёзы не кончаются даже во время поцелуя. Саша нехотя отстраняется от него, всё ещё красный, от такого же алеющего Леся. Тот стоит ни жив ни мёртв, выжидает будто чего-то. А Саша смотрит на него, заплаканного, и понимает кое-что впервые; что-то, о чём никогда бы не додумался без признания Леся. Ненавидеть всегда легко, но разве Феликс, его маленький, хрупкий Феликс, выбрал это? Разве ж любить Леся может быть сложнее, чем ему — своего мучителя, хулигана Журавлёва? Если Феликс, его маленький и такой притом сильный Феликс смог, то не может же он оказаться слабее? Да, ненавидеть всегда легче. Но Саша же не слабак, верно? Поэтому он будет любить.