Часть 1
27 апреля 2025 г., 20:32
Примечания:
«Одуванчик» — Алёна Швец, «Скучаю по тебе» — Три Дня Дождя, «молоко» — Алёна Швец
ПБ включена!
Ванная комната залита холодным светом. Остатками разорванных записок и липким отчаяньем. На полу остались хлипкие следы фарфоровой ванны, аккуратного лезвия. На коже то ли порезы, то ли холодные, давно отмершие куски цветов.
Свежие, почти аккуратные капли крови катятся вслед за слезами — в хрупкий, расколотый надвое конец. Вслед за разбитыми эмоциями скатываются косточки мандарина, плюхкает странная тишина. Даже ленивых шагов не слышно.
Дверь распахнулась без стука. Ударилась о стену и с ярким криком согнулась пополам — заплакала, ослабла на расколотых глазах.
— Опять. — и закатывает янтарные глаза, впивается пальцами в яркий дисплей телефона. Приносит в ванну лёгкий запах шоколада и безграничную вину.
— Я... я просто... — голос дрогнул. Предательски сорвался на беззвучное рыдание, дал очередную, ненавистную пощечину и вырезал на лениво раскачивающимся сердце то ли полумесяц, оставшийся на ладонях после прикосновения ногтей, то ли сапфировый остаток.
— Просто что? — Минхо шагает ближе, впитывает белым носком едкую, разъедающую кровь. Сверкнувшая презрением тень ласково скрыла страх. — Хотел внимания?
Льёт в глаза несчастный керосин. Слёзы текут по щекам вместе с остатками глаз.
А, может, и не было никогда тех глаз — лишь ярко розовые очки.
Хватает за запястье всей силой небольшой ладони, дыханием рассекая воздух разглядывает свежие порезы.
— Патологический.
Хёнджин отчаянно дрожит всем сломанным телом, каждой каплей вины. Дёргает рукой на себя, пытается молчаливо рассказать, что слишком больно. Слишком тошно сидеть под его взглядом, слишком отвратительно чувствовать себя слабым. Пальцы воткнулись в порез, резким движением заставили закричать.
— Ты даже порезать себя нормально не можешь, — громко усмехается, отбрасывает раненое запястье. Словно только что прикоснулся к мусору демонстративно вытирает руку о штанину. — Слабак.
Капля крови упала на пол. Громко закричала и разбилась о кафель. Стала небольшим ростком гортензии.
Минхо, заглядывая в расфокусированные глаза, перекрывает доступ к кислороду. Не Хёнджину — одинокой капле.
— Убери за собой.
Дверь захлопнулась. Рвано выдохнула и, скрипя невнятное «Прости», закрыла глаза.
Хёнджин не один. В углу небольшой ванной скопилась непонятная тень, на руках книжным переплётом застыла кровь. Теплая вода лениво покачнулась — помогла поднять взгляд.
В зеркале расплылось отражение — то ли из-за жалких, воющих слёз, то ли потому что он переставал существовать.
На полу осталась хрупкая метка — форма полумесяца.
В комнату никогда не заходил кто-то ощущаемый. Всегда голыми стопами шлёпал прозрачный, фантомный ветерок — не Хёнджин. Раздражающе шумно, явно слишком грустно.
Вместе с ним плыли солнечные остатки, ноты неизвестных мелодий и коллекция тарахтящей бижутерии. Так громко, что ни видеть, ни слышать не хотелось.
— Перестань, Хён, — всегда отмахивался, оставлял за каждым словом запятую. Не хотел заметить сложное. Не видел смысла в важном. — Это не стоит драмы. Поживи нормально. Тебе ведь просто скучно, правда?
Никогда не видел, как из глаз медленно стекали слова. Те, что Хёнджин никогда не осмелился бы сказать вслух — слишком больно тело прожигают сквозные пули. Никогда не считал, сколько раз рядом оставался, заламывая дрожащие пальцы, сколько после этого разворачивался и молча уходил.
А потом — стало поздно.
Потом ночь стала холодной, вскрытой тонким скальпелем. Без единой звёзды небо постепенно тянуло к себе.
Где-то за краем сверкали белыми крыльями ангелы, где-то церковный хор устало переминался с ноги на ногу. Где-то сердце колотилось в панике, где-то таблетка успокоительного в сморщенных пальцах не давала покоя.
Кто-то спал, кто-то пытался дозвониться. Кто-то сливал кожу с треснутым инеем, кто-то делал последний вздох. Кто-то — Хёнджин.
Каждый вдох — последний. Обжигает лёгкие, тянет за собой облака белесого пара. Скомканный в кармане лист бумаги шелестит, вместе с Хёнджином вздрагивает на холодном ветру. Хлопковая футболка не спасает — зима касается замёрзших ступней.
Записка под обручальным кольцом срывается, на тонком запахе сгнивших листьев летит прочь. Кольцо падает в воду.
«А что я мог написать?» и каждое совместное воспоминание плавно скользит пред глазами. Остывшей чашкой кофе раскрывает всё незамеченное, слегка искажается — вместо беспокойства рисует отвращение.
«Прости». И прощать давно некому — Минхо перестал смотреть в глаза, Хёнджин прекратил клеить пластыри на осколки органов.
«Я любил тебя». Смешно. Любовь здесь — монолог сумасшедшего. Проявилась лишь когда на бедрах остались синяки, а на шее — укусы.
И снова страшно. С каждым маленьким шагом к ограждению — все дальше от Бога. Дальше от семьи, Минхо, гортензий на портрете. Дальше от себя.
«А если я передумаю?» но куда возвращаться? В пустую квартиру, к ещё не высохшим следам слёз на подушке? К телефону, чтобы снова молчал неделями?
Хёнджин медленно тревожит пальцами ещё не зажившие раны. Касается внутренней стороны запястья — под рукавом испачканным бинтом сверкают свежие порезы.
«Он даже не заметил...» и что поменяется, если его не станет? На флаконе любимых духов осядет грустная, заплаканная пыль, в холодильнике прокиснет купленное «на всякий случай» молоко. Немой крик в подушку растворится, начнёт приходить в кошмарах — лишь на пару дней.
Смерть — история, которую шёпотом пересказывают на вечеринках: «Слышал, тот парень... ну, который всегда молчал... да, выбросился, представляешь?». Смерть — конец боли и не заживающим порезам.
В кармане смятый билет в кино — плачет и зовёт на помощь. Странно по-человечески напоминает о хорошем — должны были сходить в эту пятницу. Заливисто рассмеялся. Грустно, надрывно. С того, насколько жалкая попытка сплести души. Разорвал.
Ещё секунда и белые клочки бумаги понеслись вниз. Закрутились снежинками, слились с водой и утонули в, кажись, бесконечной реке. Маленькие снежинки упали на голову.
Ветер рвёт тонкий хлопок, пытается оставить дырки — чтобы на дно так быстро не тянуло. Любимая песня воет в ушах похоронным хором. Где-то вдали сверкнула последней надеждой машина. В жёлтом свете фар на свои руки смотреть было стыдно. Бледные, дрожащие, никому не нужные.
— Ты слабак, — простреливает грудную клетку. Вместе с последним вздохом застывает над мостом. Переплетается с венами жгучим ядом, становится хрустальной опорой — перелезть через ограждение стало легче.
Последний вдох.
Пальцы разжались.
Шаг вперёд — чёрная вода ласково обняла, расплела волосы, напоила самым редким сортом чая — «сожаление». Холод по рукам, боль в спине. Конец.
Где-то в городе зазвонил телефон.
Где-то в городе обеспокоенное сердце матери ведёт к мосту, где-то в городе спокойно посидеть с друзьями не удается. Страшно, странно, безответно.
Вместе со слезой вниз срывается последний гудок.
Небо в день прощания блекло засветилось, слилось с неаккуратным полотном. Деревья затихли, склонили тяжелые ветви к низу. Закрыли рот насмешливым птицам.
Теперь, когда вся боль позади, на ладони оставила отпечаток черная земля. Сырая, липкая, попыталась вырваться из плена, скользнуть в могилу. Презирала, ненавидела, не хотела искать оправдания. Не видела смысла.
В другой ладони две гортензии. Дрожат на холодном ветру. И руки, и гортензии.
Одна — бледно-голубая. Истерика на опознании, укрытые инеем волосы и остывшие батареи. Больше не греют. Больше не бьётся сердце.
Другая — темнее ночи. В цвет выцветших, потерявших сияние глаз.
Для тех, что больше не увидят. Для тех, что больше никогда не взглянут в глаза.
Небольшой дождь падает на тела, пытается стать холодной речной водой. Наотмашь бьёт по самому больному.
Минхо не чувствует ни холода, ни влаги. С обрывистым дыханием рефлекторно ходит то взад, то вперёд. Переминается с ноги на ногу, пачкает туфли в грязи. Меж пальцев скрипят всё те же гортензии.
Совсем рядом в криках согнулась опечаленная мать. Единственный сын — и смерть его вина.
Она — вся в черном. С дрожащими руками, сломленной грудной клеткой и охрипшим голосом. Крик слился со звоном церковных колоколов. Она знала. Чувствовала. Не смогла дозвонится. И смерть — её вина.
Скорбь — не резкая. Она вязкая. Разливается по костям, оседает в лёгких. Резким движением бьёт под дых, хватает за волосы и пытается изуродовать лицо. Так, чтобы напоминало всегда. О том, что это живёт внутри. Растёт и крошит на неаккуратные куски разрисованную фломастерами душу.
— Ты явился на похорон, — жуткий хрип привлекает внимание. Глаза — черная краска. Искры доброты смешались с ненавистью, сморщенное лицо застыло в печали. Жалкое, ужасное зрелище. — Пришёл посмотреть на своё творение? Доволен результатом?
С вырванным вздохом Минхо делает робкий шаг вперёд. То ли к могиле, то ли к матери. Колени дрожат, слишком резко подгибаются. Едва удаётся устоять.
Аромат мандарина неожиданно сильно напоминает о Хёнджине.
— Он умирал каждый день. Каждый божий день он медленно гнил, пока ты делал вид, что не замечаешь! Резал себя, пока ты с другой девицей...
— Я не изменял ему! — громкий, сломанный крик переходит в скулёж. Пугает неосторожный дух за спиной, заставляет пятится назад. Горло нещадно болит, слёзы катятся по щекам, сливаются с проливным дождём. Из рук неловко выпадают цветы. — Никогда! Я просто... я не понимал...
Вина бьёт по ногам. Заставляет упасть в грязь дорогим костюмом, испачкать колени. По рукам струится кровь. Льётся реками вслед за каждым шагом.
«К сожалению, не моя».
Солнце остыло. Перестало согревать цветочное тело, оставило умирать на кладбище. Вместо десятка блестяшек на пальце глупое обручальное кольцо. Своё. На шее — Хёнджина.
— Я думал, он просто... что это просто... — выброшенная на берег рыба. Глупо, нелепо хватает ртом воздух. Грудную клетку обжигает огнём — тревога это, или слова матери задевают покрытый трещинами осколок?
— Ты не думал! — в лицо летит горсть могильной земли. Чёрная, без единой проплешины. Ни одной звезды, ни одного шанса на спасение. — Ты отвернулся! Когда он пришёл к тебе в последний раз, ты даже не удосужился открыть дверь!
Минхо затрясся, виновато опустил голову, позволил кускам земли капать вниз. Сжал ледяные пальцы в кулаки, унизительно взвыл.
Хёнджин стучал в дверь. В округлом глазке посреди лестничной клетки надеялся на успокоение. Мокрый, дрожащий, склонил голову вниз. Почувствовал себя больно виноватым.
Минхо видел. Видел каждую мелькнувшую эмоцию. Знал, что был единственной надёжной.
И не открыл. Потому что устал. Потому что завтра был важный день. Потому что не заметил, как стал последним, кто заглянул в глаза.
— Я... я... — из горла вырвался крик. Душа трещит по швам. Склеенная розовыми пластырями и клятвами, она расходится заново — не соберётся больше никогда.
Терять — больно. Будто разрывается что-то внутри. Ледяной ожог в груди, тонкие иголки в кончиках пальцев. Это разъедает самым мучительным ядом, на живую заполняет внутренности проволокой.
Ногти чернеют, грязь массивными слоями скапливается на пальцах. У края могилы следы пальцев. Пытаются раскопать уставшую душу. Окоченевшие конечности глухо воют, пытаются подпеть аккомпонименту рыданий. Самый громкий крик — Минхо.
— Вернись! Я исправлю! Всё... я всё исправлю, я буду лучше, пожалуйста! — и ответом служит только шелест дождя.
Громкое молчание собравшихся.
Мать Хёнджина уронила перед ним потрепанный блокнот. Испортила корявый почерк грязью, шмыгнула носом и громко сломала:
— Читай. Каждую ночь. Каждый день. Пока не поймёшь, что натворил.
А потом все ушли. Минхо прижал дневник к груди. Согрел рёбра рассыпчатой виной, остатком прикосновений на дневнике. На обложке едва заметные следы крови — той, что капала вниз из полных шрамов запястий. Той, что из раза в раз оставалась засохшим ручьём на белом фарфоре.
Дрожащие пальцы тонко схватили листок. Спрятали от дождя цитрусовый аромат.
Родной.
На шее покачнулось обручальное кольцо. Цепочка тихо звякнула.
«Сегодня Минхо снова не ответил на мои сообщения. Наверное, я действительно слишком надоел...»
Гортензии в кругу травы лениво покачнулись. Громкий всхлип смешался с отчаянным вздохом. Нет смысла просить прощения. Есть смысл держаться за кольцо.
Минхо вспоминал. Всё, что забыл заметить. Каждый покрытый трещинами и бинтами раз, когда Хёнджин встревоженно тёр следы на запястьях. Пытался заново увидеть как вместе с дрожащими пальцами трясся и шарф.
Каждый взгляд — в нем плещется любовь. Его больше нет. И не будет никогда.
В комнате всё осталось нетронутым. Минхо слишком боится переставить вещь в другое место.
Сделает — и где останется ощущение жизни? Где будет жить проволока из одуванчиков, маленькие снежинки, самодельные мечтания и наполненная красками палитра?
Футболка Хёнджина всё ещё висит на спинке кресла. Подоконник впитал робкие следы ладоней. Листы с эскизами валяются на полу — на них лишь ласково нарисованные цветы. Всегда одни и те же.
— Гортензии, — из раза в раз шепчет в пустоту. Надеется, что услышит, надеется, что вернётся домой.
Бумага царапает кожу. Минхо нежно проводит пальцами по контурам цветов. Пытается вспомнить тепло. Звук шагов. Дрожь пальцев, когда впервые осмелился коснуться его щеки.
И каждый раз, засыпая, повторяет:
— Если ты всё ещё здесь — прости. Я не увидел вовремя. Я не понял.
Я скучаю.
Тени на потолке глупо дрожат, создают иллюзию невидимого слушателя. Минхо замечает. Думает, что так спокойнее. Касается чужого кольца — оберег.