Зимним вечером...
27 апреля 2025 г., 21:47
За резными ставнями ветер выл-завывал. Вьюга замела покрывало белёсое, искрящееся, следа ни людского, ни звериного не видать. Снежные комья плотной стеной стояли за порогом, тяжёлым пологом закрывая внешний мир. За царственным троном восседала Морена, костлявой рукой хватая каждого, кому в тёплом тереме не сиделось, утаскивала в свои ледяные просторы на веки вечные.
Юная девица сидела на скамье, поджав под себя ноги, как курочка на жёрдочке. Сидела и пряжу пряла, приговаривала, заговаривала ниточку виться и тянуться, как долго тянется жизнь человеческая, как гладко стелется путь-дорога батюшки да сестриц в город белокаменный. Ей приглядывать за больной бабкой надо, делами девичьими заниматься, за очагом следить да вышивать, а не в пургу мчать. В землянке было тепло, пахло сушёной берёзкой и доброй скотиной. Только всё равно ёжилась она от мыслей о погоде и деньке зимнем.
Зажгла лучину: раньше положенного, вот только тени уже удлинились. Время тёмное да недоброе, дни короткие, а ночи долгие, холодные и беспокойные. Лучина светом разгоняла тьму и страхи. Лоскутное одеяло шевельнулось, из-под него показалось бледное худощавое лицо: обескровленное. Словно покойница вернулась в поисках саванна. Валенки с тихим стуком рухнули с печи. Ниточка всё тянулась, перекручивалась и наматывалась на катушку.
— Лада, это ты? — скрипом окрываемого засова калитки разлетелся голос по залу.
— Я, бабушка, я.
— Чу… Слышишь? Как воют. Волки в лесу. По мне заунывную затягивают. Обратно, в землю-матушку зовут, за оградкой поджидают. Когти длинные, зубы острые. Свита Морены, тянет её сани в упряжке. Вожак путь показывает, тропинку прокладывает к самому дому нашему, остальные следом идут. Нюх звериный нас найти помогает.
Лада замерла, защипнула ниточку да прислушалась, прижав ухо к ставне деревянной. Тихо было, даже звери не мычали, не блеяли, не лаяли. Скотина попряталась в хлевах да в куртяниках, никому не надобно из насиженных мест ни носа, ни клюва показывать. Ночные охотники, хищники лесные, и те притаились, в своих норах спрятались от ненастной погоды.
— Бабушка, да разве это волки? Всё ветер воет.
Отмахнулась девица, но прясть перестала. В избушке словно холодок проник, протиснулся из предбанника, но щёки алы, румяны, пылали на Ладином лице. Коса длинная, русая с вплетённой лентой атласной. Девица дышала жизнью: разгорячённой, беззаботной. Правда, сделать вдох стало тяжелее.
— А сейчас. Прислушайся!
В избе было тихо, тяжёлое дыхание старухи казалось хриплым и натуженным, каждый вдох давался с борьбой. Пока удалось защитить тлеющие угольки от затухания в забвении, но лета словно брали своё.
Лада продолжила прясть, Кропотливая работа делала её покойной, умиротворённой. Всё её внимание было направлено, кабы ниточка прялась и не рвалась Но ослушаться старуху девица не посмела, по старой привычке задержала дыхание, вслушиваясь в отзвуки непогоды. Сначала было сердце: ритмичное, стучащее под ритм бойких бубнов. Под такие песенки они в летнюю пору через костры прыгали с другими младыми да удалыми. Звук становился всё более отчётливым ярким. Жаром вспыхнуло лицо Лады.
— Неужто птица какая на крышу к нам прилетела? От непогоды спрятаться решила, зернышек поискать!
На тонких сухих бесцветных губах бабки появилась гримаса боли, так и усмешка была тут же. Смешно стало ей от предположения внучки, но смеяться было выше её сил.
— Глупая ты девка! Ни одна птица свои перья не будет морозить в метель. Слушай дальше!
— Ветка о крышу бьётся? Тихо так, просяще. Тук-тук. Тук-тук. Не откроем, не проситеся. Наш домовой от чужих защитит, через порог не пустит! — Лада звонко рассмеялась. Девичий голос развивал злой морок, наполнявший комнату, приходящий с бабкиными россказнями.
— Этот стук — копыта, ходят в пляс по крыше. Барабаны бьют, нечистую силу созывают. На вой откликнулись. Тук-тук. Тук-тук. Звонко отплясывают, бодро, — пронзительный смех, визгливый, набирающий высоту и с хрипом падающий прямо вниз. Замогильно-ледяной смех, царапающий застывшую лужу вилами. Её всё это лишь забавляло.
Живое воображение не требовало больше ничего, все слова были сказаны. Где-то далеко за окошком мелькнул охровый костёр: пламя яркое, да не слепит, огонь горячий, да не греет. Мохнатые создания: малые да великие с рогами прямыми козлиными, носами что кабачок, да с руками человеческими. Длинны хвосты, да пламя не сжигает шкуру. Наворовали всякого в домах людских, в полях забытое, бахвалятся наживой. Один с гребнем деревянным расписным с разбега перепрыгнул костерок, раздался рокот смеха. Второй примчался с валенком на роге. Как первый разбежался, разлился заливистый хохот. Третий оказался с чугунной кочергой, но угодил прямо в кострище. Поднялся столп искр, что солому в огонь метнули. И тут толпа завыла, заверещала, от восторга захрюкала, заблеяла, словно звери то были неведомые и невидимые. Множество голосов слились в унисон и растворились в ветре, завывающем. Приносящем беду и стужу.
Лада поёжилась и потянулась к ставням. Приложилась ладонями и придавила сильнее, захлопывая их до конца, закрывая покрепче, кабы сквозняк не гулял, беду не впускал.
— Что открылось взору твоему орлиному?
— Костерок на Ивана Купала, бабушка. Яркий, большой. Знай, прыгай через него. Венки плети да ленты, будет тебе мир и покой.
— Видения тебе насылают, очи песком посыпают. То не забавы ради огонь, то землю прогревают, уйти торопят. Столько лет живёт, а жизни не прознала.
— Глупости это! Голову морочишь пустыми речами. Спать надо да сил набираться!
Девка поднялась со скамейки и поспешно зашагала по избушке. Проверила засов на двери — прочный. Такой должен продержаться если сила нечистая решит штурмовать дом людской. Где иголки? Все иголки в вышивке, женская половина семьи вечерами узор на скатерти вышивала, да в сундук складывала — каждой дочери по приданому.
Но не спасут иголки железные от чёрта, не защитит куриный бог от нечисти. Нож, Лада вспомнила про него, стремглав бросилась к столу. Краюшка хлеба плесенью пошла, но не это было важно. Нож и батюшкин топор, нет более надёжной защиты дома, чем народная мудрость! Их положила Лада на порог дома, за входной дверью, приговаривая «В дом не ходи, гостей не води!»
Хитрым прищуром старуха провожала её движения. Сморщенное лицо и острый взгляд, пусть очи и слезились, внутри словно была не старуха, а такая же молодая девка. Но годы брали своё, тело не могло быть столь же проворным, как прежде.
— Думаешь, защитят нас старые поверья? Сказка ложь, да в ней намёк.
Лада и слова не молвила, вернулась к скамейке. Она была бела, как полотно, да только в жар её бросало, то в холод. Как при сильной лихорадке. Худо сделалось, рук своих не чувствовала, так сильно сжала пряжу. Сама не заметила, как окрасила её в багряный. Но боли не было.
— Чу! Идёт.
— Молчи!
Ниточка оборвалась. Лада вскочила на ноги, только пошатнулась, качнулась как осинка на ветру, и рухнула обратно на скамью. Резким движением она снова поднялась на ноги, лишь бы не слышать голоса старухи.
— За мной идут. Обратно зазывают.
— Молчи!
В исступлении Лада схватила кувшин и жадно пить начала, осушая его за присест. Жажда не кончилась, смертельно мучила она. Злость обуревала, но голова кружилась, а с ней и мир вокруг. Шаг давался ей с трудом. Кровь стыла в жилах, а по спине стекали крупные капли пота, ледяным касанием очерчивая позвоночник.
Слабый перезвон колокольчиков послышался издали.
— Тройка едет! — голос её стал сухим, взволнованным. В нём было всё: радость, сплетённая с обеспокоенностью, спешка и отчаяние. — Тройка едет, да кучера принять ты не желаешь. То свита Кащеева мчит, жену его провожает.
Длинные чёрные, как ночь, волосы: без платка, без косынки и без кос. Кокошник с костяшками белыми, словно бусинами, вшитыми в узор трихитами — ледяной витраж. Мех на вороте облезлый, с разных животных выделен: немногие оставляют в дар ей хорошую шерсть. Завораживающая. Бледное лицо: никогда не улыбнуться ей. Забыла уже, как смех звучит — для неё он чужд, что свет дневной. Красивая она, убийственно красивая и спокойная, восседает в санях, когда мёртвая тройка бряцает костями. Не колокольчики то звенят.
— Молчи!
За нею тянется вереница из слуг её верных: волков чёрных, служащих её глашатаями и вечными стражами. Совы ночные, пернатые хищники, летят следом. Жаждут урвать кусочек свежей плоти.
— Молчи!
Тонкие руки сильнее сжали, и тело перестало хрипеть. Оно обмякло в девичьих руках. Пальцы утопали в морщинистой шее, что в гнилое яблоко вонзились. Пальцы были влажными, а Лада в исступлении кричала. Не человеческим языком, а звериным. Уже долгое время, рычала она в небо, не получая ни звука в ответ.
— Вот и за тобой пришли, — голос хрустел, как снег — старческий, хриплый.
Руки Лады сжимали и скручивали окропленное кровью лоскутное одеяло. Пальцы утопали в ткани, а из груди рвался хрип при каждом вдохе. Никого не было на печи. Она металась из стороны в сторону, разрывая ногтями нити, скрепляющие лоскуты.На секунду вернула она себе человеческий облик, выныривая из обезумевшего забытья.
— Ты не можешь говорить! Не можешь напугать! — Лада стиснула кулаки, хриплым голосом стараясь шипеть как можно громче, чтобы нечисть слышала. Чтобы нечисть знала, что не боятся её. Но Лада не смела поднять взгляд, чтобы не встретиться с ней, чтобы в лапы когтистые не попасться. — Ты мертва пару лет как!
Шаркающий звук раздался так громко и отчётливо, что заполнил собой все мысли Лады. Так ходила бабка, когда жива была. Тот же звук, тот же неспешный шаг. Он не отдалялся и не приближался, просто повисал в воздухе и растворялся сосулькой по весне.
— Возвращайся к себе в могилу!
И все звуки разом замерли. Стихли. Стухли.
Мороз коснулся шеи лёгким поцелуем, обращая сердце в лёд.
— Пора.