И неужели это та самая Мишель д'Эстре, что завоевала добрую половину Европы?
Русские войска остановились в первой попавшейся деревне в нескольких километрах от Березины, откуда с позором, поджав хвосты подобно побитым шавкам, бежала та самая Великая французская армия. И бежали даже не столько французы, сколько всё больше поляки, пруссаки... — те, кто французами назывался лишь с великодушной подачи самого Наполеона, хотя по-французски могли не знать и слова. В лучшем случае — «бонжур», «мерси» да «а вотр плезир». Армия двунадесяти языков. Действительно, исконно французская. И эти самые французы, позабыв обо всём в бушующей панике, бросили на произвол судьбы даже своё больное, бессильное воплощение, — холод в сожжённой, ограбленной Москве оказал даже большее влияние, чем планировалось — не только пообещавшее, но действительно давшее им всё.C'est la Bérézina.
Простая русская изба, в отличие от императорских дворцов, не отличается хорошим освещением. Здесь царит полутьма, разгоняемая лишь догорающими лучинами. И потому проблематичным становится лучше оценить состояние д'Эстре, полноценно осмотреть её, тем более имея лишь один видящий глаз. Впрочем, и без того становится ясно: дело худо настолько, что без врача здесь действительно уже не обойтись, несмотря на сущность воплощения. Оставалось лишь дождаться. Вздохнув с плохо скрываемой усталостью, Николай лишь молча кивнул головой офицеру, позволяя ему уйти. Едва оставшись в долгожданном одиночестве, — ну, точнее почти одиночестве — не менее деликатно укладывает горячую голову обратно на полати, одним движением придвигает к ней табурет для себя. На печь, в которой незаметно потрескивают дрова, Мишель было не уложить — не стоило тревожить перетаскиваниями лишний раз. С другой стороны, может и лучше, что она под иконостасом лежит — Господь смилуется... Между тем беспокойное, слабое дыхание Мишель сбивается окончательно, она начинает бредить. Бормочет что-то нечленораздельное себе под нос, выглядит при этом слишком беззащитной, слишком маленькой, слишком... Воронцов поджимает сухие губы и резковато проводит рукой по успевшим растрепаться вороным волосам. Вздыхает и непроизвольно думает, действительно ли д'Эстре заслужила такие страдания. Получалось вообще по-глупому смешно: амбициозная, блистательная француженка, заставившая весь Старый свет — включая, честно говоря, даже самого Николая — испуганно вздрогнуть, совершила ошибку. Маленький просчёт из-за сладкой триумфальной улыбки самоуверенности. Но именно это крошечное упущение теперь должно было стоить слишком многого. И как минимум, Мишель уже рухнула с высоты своего чистого императорского ложа на жёсткую крестьянскую скамью.On peut s'arrêter quand on monte, jamais quand on descend.
Бесспорно, д'Эстре была и остаётся виноватой: взяла на себя роль едва ли не Господа Бога, позволив себе вершить суд над чужими судьбами. Решив изменить имеющийся миропорядок. Развязав войны — войны, целиком и полностью состоящие из генеральных сражений, но которые, правда, она как никто другой умеет выигрывать. Только вот какое хоть сколько-нибудь значимое воплощение не грешно подобным? Мишель же, вопреки всему, честно выгрызала себе место под солнцем, при этом надменно, но всё-таки соблюдая понятие чести. А её молодому таланту и вовсе нужно отдать должное. Стоит даже восхититься им. Так дейвительно ли она заслужила столь жестокие последствия? Тяжелее становилось от того, что Воронцов лично видел, как росла француженка: от детства до отрочества, от отрочества до юности, от юности до императрицы. Вечно одинокая, оставшаяся без внимания даже единственного оставшегося родителя, она постепенно научилась скалить зубы — дерзить. Потом появились уверенность в собственной исключительности, тщеславие. Следом — неголословная готовность идти по головам и стремление не просто сломать старые порядки, но и уничтожить то, что было с ними связано. Не было сомнений в том, что это была попытка — впрочем, успешная — скрыть за наглостью, циничностью и высокомерием свои слабости и детские обиды, пускай они никогда не смогут стать оправданием пролитым багрово-алым рекам. Однако Мишель по-прежнему кажется русскому всё тем же брошенным, надломленным дитя, что видит мир через призму своих идеализированных фантазий и не воспринимает войну как нечто серьёзное и разрушительное. А как вызов, игру, схожую с шахматами. И потому судьба уже сыграла с д'Эстре свою злую шутку. Так какова вероятность, что однажды жизнь не решит и вовсе втоптать её мир в грязь, разбивая розовые очки? Николай Воронцов никогда не считал себя примерным родителем, а лучшим — тем более, несмотря на имеющихся у него троих детей. Доказательством тому служит хотя бы враждебно настроенный Александр, ненавидящий и отца, и его представления о жизни, и вообще всё, что хоть сколько-нибудь с ним связано. И это не было для самого мужчины секретом. Однако нечто от родителя, даже к удивлению самого Всероссийского, в нём всё же теплилось. И это что-то словно бы ждало именно Мишель, бьющуюся в муках, чтобы осознанно расцвести в лунном отблеске ока мягким состраданием и отеческой нежностью.И снова до смешного иронично.
Дверь за широкой спиной тихо скрипнула, вынуждая обернуться. Врач, поначалу неловко стушевавшийся при виде Всероссийского, после выпрямляется, деловито поправляет пенсне на носу и коротко прочищает горло. — Ваше Императорское Величество.***
Приглушённое цоканье начищенных до блеска сапог эхом разносится по просторной зале дворца. Свечи радостными рыже-алыми пятнышками играют в золоте высоких стен, в их колоннах из розового мрамора. — Вы бросили всё, чтобы вернуться с ней в Петербург. Просто, чтобы лично убедиться, что ваш враг будет чувствовать себя даже лучше, чем собственная армия, — нескрываемая агрессия, хотя младший Воронцов только-только слез с коня после долгой дороги. — Вы выхаживаете её даже трепетнее, чем казаки своих лошадей. — N'oublie pas avec qui tu parle, — сдержанно, но напряжённо. На мгновение с силой сжатые челюсти, едва различимый скрип зубов. — Я, как и ты, воплощение, Александр. Воплощение, управляющее огромными территориями. Мне положено появляться в столице и решать некоторые неотложные дела даже в условиях войны. И как бы то ни было, мы успеем нагнать войска к моменту их подхода к Парижу. Александр презрительно фыркает. А унизительные рубцы на спине всё ноют, ноют...Дело уже не просто в чести. Ведь ты беспокоишься о ней больше, чем о нас. Ты заботишься о ней больше, чем о нас. Ты променял нас на неё. Ты предатель.
— Тебе стоит отдохнуть. Ты только что вернулся, — империя прерывает молчание, в котором они минуют лестницу. — Я дам распоряжение, чтобы твою лошадь привели в порядок. — Справлюсь сам, — едва они ступают на этаж, как Александр наспех стаскивает с плеч мундир и отделяется от отца, быстрым чеканным шагом следуя в грандиозную Невскую анфиладу.Более им не по пути.Абсурд...
Николай коротко провожает сына нечитаемым взглядом. Переводит его на статую Справедливости, что отвечает безжиненным безразличием, и только поджимает губы. Задерживается подле лестницы ещё на мгновение, через которое ныряет в западное крыло, там — в одну из бесконечной череды комнат. Мишель лежит на постели. Она, олицетворение фарфоровой хрупкости, по-прежнему слаба. Но, во всяком случае, её более не мучает горячка. Она в сознании, но не знает ещё, что, вероятно, потеряла возможность рождения наследника.Condamnée à solitude.
Едва Воронцов оказывается в дверях покоев, д'Эстре моментально захлопывает книгу — лишь одну из всех тех, что были ей принесены. Ясный зелёный взгляд уже не пестрит той наглостью, тем высокомерием, с которыми француженка смотрела на Николая в последний раз, на Бородинском поле. Но в нём серьёзность и понимание, нежелание признавать поражение и благодарность... Противоречие. — Alors, pourquoi? — как-то даже по-кошачьи склоняет голову на бок. Смотрит, как всегда, в упор, не смея отвезти глаз — проявление гордости и стойкости даже в таком положении. — Je ne pouvais pas vous laisser là-bas. — Je vous ai humilié. Je vous ai ôté un œil, — непонимание. Настолько искреннее, что империя позволяет себе небольшую добрую улыбку. — La guerre c'est la guerre, — Николай прикрывает дверь, отходит к окну. Шпиль Адмиралтейства возвышается высоко в небо, прямиком к Богу. — Vous avez trop d'honneur, — д'Эстре хмыкает, но не издевательски, а скорее даже с лёгким весельем. В изумрудном взгляде что-то неуловимо меняется. — C'est un compliment? — Oui. Воронцов, чувствующий это изменение, откликается тем же. В душе у него вновь что-то теплеет, и император, боясь спугнуть это чувство, не решается обернуться. Однако точно знает, что больше не позволит ей быть одной. За всё время пребывания Мишель д'Эстре в Зимнем дворце они ни разу не говорят о войне. Но француженка начинает интересоваться русским языком, а Николай узнаёт, что она очень любит сказки.Le sauvetage.