тень

PG-13
Завершён
20
автор
Размер:
8 страниц, 3 394 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник

Настройки
Москва встретила его пригоршней снега в лицо и яростной метелью — город лихорадило, как судачили на вокзале, третий день. С извозчика он, размахивая лёгким саквояжем, шагнул в номер «Лоскутной»: взял не по высшему разряду, но приличный, на третьем этаже. Надолго не задержался, оценил тяжёлые занавеси на окнах, бросил саквояж, насвистывая прилипчивую мелодию, спустился на лифте, не забыв оставить на чай лифтёру и услужливому швейцару, и вновь вырвался навстречу стылому городу. Впервые за без малого дюжину лет Иван Францевич Бриллинг оказался в России. Он не скучал и не рвался — по зрелому размышлению, не было клочка земли, который он называл бы Родиной, и непременно с прописной, — но и не противился билетам до Москвы с пересадкой в столице. Он недолюбливал Первопрестольную, как недолюбливают гимназисты застрявшие в зубах истории про подвиги учителя в Крымскую войну. Выводил из себя сплав патриархальной ленности и шумной суетливости — тут, под золотыми куполами они ни разу друг другу не противоречили. И всё же, Бриллинг не свататься сюда приехал: у него был день осмотреться, день на передачу ценности и пять — проследить, что всё прошло гладко. После — билет до Парижа, вновь со столичной пересадкой. Неделю он переживёт. Едва поутихшая февральская метель вынесла его, одинокого пешехода, усердно кутающегося в шинель, на Мясницкую. Бриллинг не стал менять внешность — был всё тем же, что и почти дюжину лет назад, когда скорой походкой шёл к Сыскному управлению. Не считать же глупости вроде шрамов и морщин. Он не боялся быть узнанным — город давно забыл его лицо. Хотя, наверное, даже не успел и не пожелал запомнить. Дюжину лет назад он был залётной птицей, мятущимся стрижом, помелькавшим перед окнами и глупо разбившимся о стекло. О таких говорят недолго. И всё же мимо Сыскного в устье улицы он прошёл быстрым шагом, не опуская воротника шинели. Но дальше брёл неспешно, как леденцы в ладони, разглядывая вывески лавок и почтенных заведений. Словно по канату, прошёлся по припорошенному рельсу конки — впрочем, без особого энтузиазма: конка на Мясницкой была новшеством, кажется, в прошлый его приезд. А не пройдёт и лет пяти, как по этим рельсам поедет электрический трамвай… Может, он даже вновь заглянет полюбопытствовать, как прогресс меняет неповоротливую Белокаменную. Вспомнив, что минуло время обеда, Бриллинг завернул в ресторацию. Редкого по такой скверной погоде гостя радушно встретил сам хозяин, дородный купец с пышной бородой, и спустя две перемены блюд рассказал любопытствующему иноземцу — а по-французски Бриллинг за годы в Париже выучился говорить совсем без акцента — все новости последних недель. Говорили на смеси ломаного русского и французского: Бриллинг то и дело намекал «Я говор'ю р'юсский плохо, но понимаю хор'ошо», но хозяин упорно желал применить свои весьма скромные знания языка Гюго. Впрочем, даже так получилось узнать всё о купле-продаже, приездах-отъездах и строительстве-сносе. Ресторацию он покинул сытым, а метель тем временем притихла до мелкой снежной крупы. С Мясницкой Бриллинг свернул на Бульварное кольцо. Не очень ясно, что находили в нём москвичи: быть может, летом, когда зеленели и тенились деревья, было приятно неторопливо пройтись по аллее, скрываясь от утомительного зноя, но не когда бульвары украшали едва припорошенные снегом голые ветви и редкие укутанные прохожие. Бородатый купец не зря так легко поверил в игру без маскарада — Бриллинг действительно был здесь иностранцем. Москва за годы не то чтобы переменила наряд, но перекроила свой сарафан, пустила яркую тесьму по горлу и рукавам рубашки, подбила новые каблучки на туфли. Всё было почти как прежде, но иным. По Страстному бульвару он добрёл до монастыря: против него теперь стоял памятник бронзовому поэту, которого хотелось панибратски похлопать по плечу — столько стрелялся по глупости, а умер всерьёз. Спалось этой ночью легко и без снов. Полёты, от которых он просыпался, рвано дыша, всю дорогу до Петербурга, больше не тревожили его. С заказчиком встречались возле Сухаревки, в будни совершенно тихой: разве что хлопали, открываясь, двери лавок по периметру и площадь рассекали дети торговцев. Когда господин со слишком прямой даже в поношенной одежде спиной переступил порог харчевни, усиленно притворяющейся скромной ресторацией, Бриллинг уже занял стол возле окна. Пока ждали обед, он беспечно болтал о новых бразильских сортах кофе и о прошлогодней крупной промышленной выставке в местах не столь отдалённых. Не очень следил, что говорит: слова сыпались из него, как из опрокинутой солонки. Когда оба прикончили жаркое, Бриллинг протянул заказчику свёрток. Тот едва заметно подрагивающими пальцами развязал бечёвку, развернул и чопорно кивнул. Тогда Бриллинг встал, коротко откланялся и направился к выходу — вся сумма уже была у него на счёте. Быстро завернул за угол и, не поморщившись от холода, переодел шубу наизнанку, вытащил из рукава заячью шапку и надвинул её пониже на лоб. Длинная стрелка на часах Сухаревой башни сдвинулась на пару делений, и тогда из харчевни, поминутно оглядываясь, вышел господин с прямой спиной. Бриллинг, ещё раз стукнув по шапке, проследовал за ним до апартаментов на Маросейке. Коротко кивнув — на этот раз самому себе, — неспешно направился в сторону набережной, насвистывая новую, подслушанную у шарманщика мелодию. Небо потихоньку прояснялось. В эту ночь на слишком мягкой перине отчего-то снилась расправа в Кузьминках. Но по крайней мере не полёты. Проснулся он в одну секунду — плотные занавеси не пропускали солнце, но организм, проспав нужное количество часов, пробудился сам. И тогда наконец допустил до сознания мысль: теперь, когда основное дело было сделано, можно было разузнать о старом знакомом. Странно было называть его так, но как ещё обозначить человека, который однажды убил Бриллинга, имея на то полное право? Ворот полурасстёгнутой шёлковой рубашки не скрывал выпуклых некрасивых рубцов на груди. Если разоблачиться и покрутиться перед зеркалом, на спине обнаружатся парные. Перед редкими любовниками он отшучивался, что однажды крайне неудачно упал, и они, отводя взгляд, притворялись, что верили. Так вот, Бриллинг знал, что на деле город принадлежит тому человеку — не по праву власти, а потому что он любил Первопрестольную: её купола в сахарной посыпке, косые переулочки, бульварную неторопливость и протяжный звон часов на Сухаревой башне. Однажды Бриллингу подумалось, что и он может проникнуться городом вслед за — из-за, вместе с — человеком, но наваждение быстро спало. У человека было имя, отчество, фамилия и блестящая должность: Эраст Петрович Фандорин, чиновник особых поручений при генерал-губернаторе. Птенчик с широко распахнутыми глазами, каким тот запомнился Бриллингу, взлетел быстро и устроился на очень удобной жёрдочке. Впрочем, и сам он к фандоринскому возрасту тоже добрался бы до столь удачного места — если бы не. Бриллинг знал, куда идти: о чиновнике особых поручений лучше и основательнее всего расскажут те, кто в нём особенно заинтересован. Поэтому, вынеся всё необходимое из гостиницы, в переулке он потратил пятнадцать минут на перевоплощение и, сгорбившись, пошоркал в легендарнейшее место Москвы. Спустя четыре часа на Хитровке среди сброда, чей язык так легко приходил в движение, поливаемый мутным пойлом, Бриллинг понял — нет, не понял, в очередной раз подтвердил подозрения давнишней, как сон, личной встречи и обрывков газетных репортажей, — Фандорин гениален. Без шуток, проволочек и оговорок. Прежде он говорил о чьей-либо гениальности столь же часто, как и «я вас люблю»; то есть, никогда. Об этом стоило ещё поразмыслить, закрывшись и зашторившись в номере, а пока он свернул разговор с раскрытых дел и пойманных уголовников на обстоятельства личной жизни чиновника особых поручений. Вертлявый тип, выразительно посмотрев и дождавшись рубля на ладонь без двух пальцев, выложил всё, что знал. Оказалось — Бриллинг нарочно прислушался к себе, кольнуло лишь чуть, — господин Фандорин фактически свил в доме отца своей мёртвой невесты семейное гнёздышко: при нём жил камердинером то ли китаец, то ли японец, несколько месяцев назад поселилась благообразная барышня и регулярно обедал и ужинал лопоухий помощник. Что ж, подумал он, расставаясь с Хитровкой, настало время подкупа, расспросов и наблюдений. На вопрос «для чего?» ответил себе прагматично: а никак надворный советник прознает что-нибудь о доставленном в Москву свёртке? Бриллинг всего лишь собирался приглядеть, чтобы всё прошло гладко — в этот раз он не станет недооценивать опасность Фандорина. Подкупленная яркими бусами и умасленная витиеватой лестью дочка горничной дала справку обо всём фандоринском гнёздышке, а сам Бриллинг, облачаясь то прохожим, то извозчиком, то шарманщиком, подметил детали. С японцем Масой, Масахиро Сибатой — а это был именно японец, как его можно было спутать с китайцем, Бриллинг не представлял, — было сложнее всего. Шесть лет назад приехал с Фандориным в Россию, кое-как выучил русский, но ни капли не обрусел. Судя по жалобам хитровских низов, вышел из якудза. Он бы даже предположил связи с ниндзя, если бы не был наслышан о Стране восходящего солнца чуть больше среднего европейца и не знал, что те канули в историю. Одного взгляда на на детвору в округе было достаточно для представления о любвеобилии Масы, в остальном же — закрыт, как и все японцы. По-щенячьи предан Фандорину: наверняка обязан жизнью, если не чем похуже. Кажется, почти ему друг. И наблюдателен, зараза — Бриллингу дважды пришлось потерять его, чтобы не раскрыть себя. Следя за вассалом, он неизбежно увидел и сюзерена. Сперва — лишь на пару мгновений: с крыльца своего флигеля на Малой Никитской он скользнул на извозчика, на ходу надевая цилиндр. Но прищурившемуся поодаль наблюдателю для начала хватило и этого. Фандорин был — сознание оцепенело, не сумев подобрать слово: красивым, статным или сломанным. Впрочем, выбери он, непременно бы ошибся — Фандорин был и тем, и другим, и третьим. Он блистал, но как блистает чашка, испещрённая сетью золотых трещин: разбитая о пол и склеенная лаком с примесью золотого порошка — бережно боль и слабость превратились в сверкающую силу. У одного коллекционера, любителя Востока из Прованса самой ценной чашкой в чайном наборе была восстановленная техникой кинцуги — жмурясь, он отпивал из неё чай и со смехом рассказывал, мол, было время, когда собиратели намеренно били фарфор, чтобы украсить посуду золотыми швами. Фандоринские золотые швы сияли в первых холодных солнечных лучах. И дело было даже не в выбеленных висках, которые столь чужеродно смотрелись на лице молодого человека, но во взгляде. Бриллинг слишком хорошо помнил, сколько боли и наивности было в круглых глазах в прошлый раз. Уверенность и смертельная лёгкость под длинными девичьими ресницами стоили Фандорину всего. За сбором сведений и наблюдением над пассией Фандорина, Ангелиной Крашенинниковой, Бриллинг провёл почти сутки, до конца не желая признавать, что в ней нет ничего: ни занимательного прошлого, ни скелетов в шкафу, ни, самое главное, искры. У мёртвой невесты Фандорина — и, для истории, Бриллинг никогда не хотел её смерти — искра была, с теми пассиями, о которых знал преступный мир Первопрестольной и девочка с бусами, порой вспыхивал фейерверк. Ангелина была пресной, как моисеевы просфоры — с тем же успехом можно было привести домой монашку. За весь день женщина покинула дом дважды: дошла до ближайшей церкви, у Никитских ворот — Бриллинг за время службы чуть не сцепился с нищими, берегущими своё место, — и неспешно вернулась обратно. Ближе к вечеру прогулялась до лавки: шла, закутавшись в чёрный платок, но тоже плавно, никуда не торопясь. Потом то и дело мелькала между занавесок, хлопая круглыми осетровыми глазами. И Фандорин что-то в ней находил. Каждый день возвращался к ней домой и прижимался к её губам своими за прикрытыми шторами. Делил с ней постель. Захотелось старческого блеклого спокойствия в свои тридцать с хвостиком? Только к ночи, в номере с задернутыми занавесями Бриллинг вспоминал, что он человек и у него, как у всякого человека, мёрзнут пальцы. С головой он забивался под одеяло, и тогда холод, накопленный за день, выходил из него, мелко сотрясая тело. Всё получалось как-то не так. Ведь никогда и ничего, что запрещал бы обширный свод законов Российской империи, у них не было. Разве что взгляды: его, на импровизированном ужине, раскрывшем половину секретов, и фандоринский, поверх скрещенных револьверов, когда пала завеса с другой половины. И вот, Бриллинг снова смотрел. Как Фандорин, сияя золотыми швами, по-настоящему, полнокровно жил, а не притворялся по инерции; в отсутствии большого дела стопка за стопкой заказывал газеты; в одно и то же время ранним утром принимал курьеров из Жандармского; без подобострастия кивал, желая здравствовать, генерал-губернатору, старику Долгорукому; вдруг оглядывался на пустынной улице; забыв о том, что он высокое лицо, забавно морщился на случайные солнечные лучи; босыми ногами утаптывал свежий снег, схватившись на бамбуковых мечах со своим японцем; передавал через горничную леденцы для слабоумной сестрицы помощника; вернувшись домой, беспечно спрыгивал с подножки кареты; в общем, жил той жизнью, которую мог бы иметь Бриллинг, если бы не. Не то чтобы он никогда не хотел ничего, кроме взглядов. Хотел, конечно. Только сперва присматривался, вглядывался пристально, а потом слишком быстро пришло время обрекать своего купидона. Он ведь — эта мысль пронзила его, как булавка бабочку, в разгар яркого июльского полудня семьдесят девятого года на веранде Грасской виллы — и так слишком много возложил на мальчишку. На восторженного юнца, вчерашнего гимназиста, несовершеннолетнего по законам своей страны. Хотел, чтобы тот, поверив Бриллингу — или в Бриллинга, — был на его стороне — или умер. Так много возложил и, замахнувшись, оставил первую трещину. А теперь вернулся, чтобы застать Фандорина ни в ком более не нуждающимся. Помощник чиновника особых поручений Анисий Тюльпанов оказался лопоухим мальчишкой, любопытным мышонком, к сыскному делу пригодным весьма посредственно: девочка с бусами, хихикая, рассказала, как тот неделю расследовал, куда пропадает корреспонденция господина Фандорина, пока не выяснил, что это сам он забирает письма по пути на службу и немедленно забывает об этом, бросив стопку в прихожей. Его главная слабость была очевидна всем, кто только заинтересуется. «У него большое сердце», добавила девочка, но, кажется, на государственную службу нанимали не за сердечные качества. Бриллинг разглядывал, как Тюльпанов беседует с нищенкой — не профессионалкой, а настоящей, оставшейся без копейки после побега от колотившего её до дури мужа, — и по старой, въевшейся в кости эстернантской привычке размышлял. Мальчишке бы работать с людьми: такими вот, нищими, убогими, или с малыми детьми, а не носиться по фандоринским поручениям. Добегается ведь, и шеф не спасёт. Ну и отчего Фандорин взял себе помощником — подшефным, протеже, оруженосцем — такого мышонка? Отчего не выбрал кого-то хоть немного похожего на себя, как в своё время Бриллинг?... Может быть, именно поэтому. Бриллинг помнил — он, увы, не умел забывать, только откладывать воспоминания в сторону — как, насмеявшись над всеми законами чести, застыл в дуэльной позе: полубоком, подняв руку с револьвером и предплечьем заслоняя грудь. Неясно, от чего защищаясь: один в комнате был мёртв, другой разоружён. Застыл и никак не мог разогнуть и вытянуть онемевшую руку, чтобы выстрелить. А только разогнул — был сбит и полетел вниз. Потом: после возвращения из мёртвых, потери и свободы, бесконечной дороги, длинного плаща, гранатовых рощ, терпкого вина, запаха ледяного ноябрьского дождя и заплаканной мостовой — Бриллинг почти не вспоминал. Тёплое тело Фандорина, на миг в отчаянном прыжке прижавшееся к его, последний настойчивый взгляд леди Эстер и россыпь стекляшек на светлом петербургском небе он задвинул в дальний угол памяти и завалил рухлядью и хламом. И что характерно, все эти годы не тянуло разгрести завалы. Он не скучал, тоска не тянула его в, лишний раз он не думал о и не просыпался от. Жил то на сорок третьей, то на сорок восьмой параллели северной широты, заглядывая на сорок пятую за лучшим вином, умеренно пил и без меры курил сигары, пока не бросил одним днём, похищал и возвращал награбленное, запатентовал пару изобретений, сооружённых на скорую руку во время вакаций, в один год по делу исколесил Америку, целую ночь вёл беседу с крайне перспективным юношей по фамилии Тесла, танцевал с Сарой Бернар и лёгкой рукой поместил в слепую зону географии одну шестую часть суши. Его не терзала эмигрантская тоска, ведь он не оставлял родины. Он не был русским, как прежде не был немцем, а после, разумеется, не стал французом. Он был ребёнком лубочного Франкфурта, куда больше никогда не возвращался, затем сыном расползшегося по миру эстерната, а третьего дома так и не нашёл, вернее, не искал — свобода от отчизны была слишком приятной. Жизнь шла своим чередом, а потом Бриллинг вернулся в Москву и, как не без боли сказал поэт, всё былое ожило, хотя крепко и надёжно было похоронено под завалами. Тот, о ком он решил не думать, обзавёлся семьёй. Якудза, монашка и мышонок. Выбор по меньшей мере сомнительный, но ведь… Фандорин их любил? Гулкой ночью, которая, как правило, прерывает нескончаемый февраль, в переулке было двое. Бриллинг, укутанный в шинель, притихший на крыше, и стремительно шагающий по свежему хрусткому снегу Фандорин. Шаг, два, три — и вдруг замер, завертел головой, но только по сторонам, не вверх. Секунда, две, три — и совсем застыл, словно готовясь к прыжку и прислушиваясь. Где-то в соседнем квартале прерывисто завыл пёс. Однажды Бриллинг был здесь солнечным гостем, лучащимся самоуверенностью: за спиной была невероятная мощь, а перед ним — самородок, который мог стать его. Было отчего разухабисто улыбаться, галантничать по поводу и без, петь от избытка лёгкости и выбегать на Мясницкую, добродушно щурясь. Однажды в его голове роились планы, беспокойство казалось незначительным по сравнению с его силой, ясным днём и ответной улыбкой Фандорина. Однажды Бриллинг был почти всем в жизни юного гениального мальчишки. Теперь — он всего лишь тень. Прежнего себя, амбиций леди Эстер, действительного статского советника с владимирским крестом, беспечного, ещё не переломавшего крылья стрижа. Он воспоминание о шефе, неслучившийся роман, оружие, вырвавшееся из чужих рук. Шагни он из сумрака, появись вновь в жизни Фандорина, кем мог бы стать ему? Для чего был бы нужен? У Фандорина было всё и все, и сбитый с орбиты метеоритным ударом Бриллинг никак не сумел бы на неё вернуться. Нет, один шанс и вариант всё-таки был: подскочи он сейчас и рвани по крышам, громыхая подошвами, Фандорин понёсся бы за ним. Бриллинг стал бы очаровательной загадкой, желанной целью, лисицей на охоте. Оставлял бы надухаренные записки, подбрасывал в дом цветы, ускользал от взгляда и танцевал на краю пропасти. Но — сердце притихло, не успев броситься вскачь — развлечение это недолгое, а если выросший птенчик привлечёт свою стаю, закончит Бриллинг в клетке, то бишь в российской (или французской, разница не так велика) тюрьме или каторге. Значит, закономерно, вариантов нет. Фандорин, перестав вслушиваться в ночную тишину, прерванную лаем, оттаял и зашагал дальше. А февраль не кончился. Медовым майским вечером — а твёрдая уверенность в мае была оттого, что только тогда бывают закаты, словно патоку вылили в костёр — Бриллинг бежал по ступенькам Сухаревой башни, то и дело ловя в оконцах малиновый звон колоколов. На одном дыхании он добрался до верха, остановился на площадке с колоколами и без сомнений уселся на перила, свесив ноги в пустоту. Перед ним в торжественно-закатных лучах переливалась Первопрестольная: сахарные головы Василия Блаженного, радостные от нового пробуждения деревья бульваров, белокаменные палаты, скромные марципановые особнячки и вьющаяся ниточка Москвы-реки. Если вернуться на площадку, оттолкнуться и развести руки, можно полететь, точно птица, безрассудно нырнуть вниз и воспарить у самых башенок Кремля, таких забавных и игрушечных с воздуха. Но незаметный гул и ветер в одну секунду набрали силу, площадка под ним заходила ходуном, и под отдающий в рёбра колокольный звон он поглядел вниз: башня рассыпалась по кирпичику, оседая в пыли. На этот раз он тоже не успел испугаться, но падать было всё так же больно. Бриллинг очнулся в задёрнутом занавесями номере «Лоскутной» и, прикусив губу, успокоил сердце. Ему так надоели сны. В десять минут он собрал саквояж и заправил постель. Посмотрел в усталые глаза человека в зеркале. Отказался от завтрака, оставил на чай лифтёру и услужливому швейцару и кивнул на прощание. Шагнул со ступенек навстречу серому тихому небу, но пока отказался от извозчика. На дворе было двадцать девятое февраля. Лишний день, по всем народным приметам несчастливый. День, когда святой Касьян снимается со своего поста адского сторожа и отправляется на Землю. Да и весь високосный год, говорят, несчастный: урожай не родится и люди мрут, как мухи. Бриллинг — последний, кто принял бы суеверия всерьёз, но это испытал на себе: однажды тоже пришлось умирать в високосный год. Однако лишний день — лишний шанс. До флигеля на Малой Никитской — он заставил себя вдыхать не так часто, размеренно — пятнадцать минут ходу. Что если он без завтрака или ужина, без притязаний, упрёков или слов привязанности заглянет в гости на те же четверть часа. Не станет менять размеренную фандоринскую жизнь и не даст ему изменить свою. Только забежит, едва скинет шинель, прислонит к вешалке саквояж, пылая морозными щеками, бросит что-нибудь в духе «Вы знаете, я не люблю ни вас, ни ваш город. Но всё же решил забежать и проведать вас перед отъездом. Да, так уж вышло: только встретились — и снова прощаться. Но такова жизнь, mon cher...». А Фандорин помолчит с минуту поражённый, а потом совершенно с ним согласится, что их дороги давно уже разошлись — и к лучшему, а напоследок, кто знает, пожалуй, даже помашет рукой. Быть может, тогда они больше не будут друг другу вечно далёкой звездой на небосклоне и вечно близким прахом на глубине шести футов. Сквозь ажурные ворота к одноэтажному флигелю он шёл быстро, не задумываясь над первыми словами. Нажал на кнопку электрического звонка, отступил на шаг и, не в силах справиться с убегающим сердцем, изобразил самое безучастное выражение на лице. Дверь распахнулась, и закономерный японец Маса в домашнем кимоно с порога спросил: — Сево нада? — И уставился скучающим, но цепким взглядом. — Маса! Ты когда запомнишь: не «сево нада», а «что вам угодно»! А это, откуда-то из глубины дома, голос самого Фандорина — Эраста, птенчика, незнакомца, — вновь такого близкого и столь далёкого. Нет, так нелепо Бриллинг не мог. — Извините. — Он дорисовал на лице вежливую улыбку, приподняв губы за уголки. — Кажется, я ошибся адресом. Хорошего дня. И, отказываясь слышать «кто это был?» тем же рассветным голосом, не оглядываясь, размашисто зашагал к воротам.
20 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (5)