Всё сначала

PG-13
Завершён
38
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 488 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
38 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник

***

Настройки

1812, альтернативный Карлсбад, и не менее альтернативная Европа, где войны перемолоты в щи дипломатическими салонами.

Когда измождённая Европа, избитая войнами, уставшая от революций и опьянённая собственной историей — наконец решила позволить себе передышку, в моде стали вечные дипломатические сезоны. Конгрессы цвели, как плесень на хорошем сыре, и каждый делегат, напудренный и надушенный, улыбался с такой болезненной сладостью, что можно было бояться, что сам воздух, забродивший от сахара, может испортить их зубы. Город, принимавший всех этих благородных безумцев, давно уже забыл своё настоящее имя. Некоторые, в припадках поэтической вольности, называли его Белой Веной, другие — Северным Парижем, большинство просто причитали: "Эта проклятая дыра, где каждую ночь вылавливают пьяниц из фонтанов, как золотых рыбок". Лошади, благородные животные, проклятые осознанностью, в скуке скребли мостовые, вороньи, лисьи-рыжие, мышино-серые, а серебристый иней, нежный и крошащийся, рассыпался по крышам домов. Все серьёзные дела были преданы анафеме. И в этом дурдоме — о, как же иначе! — свила себе гнездо величественная аномалия: Иоахим Мюрат, суверенный павлин, безумец на троне, его знали все — знали и шептались, что он "человек, у которого гардероб весит больше, чем сама Франция". В эту запорошенную ночь снег падал медленно, как в заторможенном фарсе, и казался скорее театральной пудрой, чем настоящей погодой. Иоахим Мюрат стоял один, в безнадёжно пустынной беседке городского сада, залитой холодным светом луны. Шпоры тонко позванивали от его нервных шагов. Он ждал. Воробьи уже сбились в пернатые запятые на верхушках фонарных столбов, зябко втянули шеи и уснули, посвистывая во сне. Все существа, у которых была хоть капля здравого смысла, переместились к теплу и свету. Все, кроме одного крайне упрямого идиота, топчущегося под снегом с выражением страдающей Мельпомены. Иоахим судорожно поправил воротник плаща — бессмысленно, конечно, потому что плащ уже увесисто напитался влагой и обвисал вокруг него, как крылья у мокрой курицы. Он обернулся, шагнул в сторону, передумал, вернулся на место. Снова. И снова. И ещё раз. Беседка мелодично звенела его шпорами, как фальшивая музыкальная шкатулка, заведённая чертями ради потехи. — Десять... — процедил сквозь стиснутые зубы Мюрат, каждая цифра была ядом, капавшим ему на язык. Стрелки часов на башне вальсировали в каком-то пошлом издевательстве. — Двенадцать... Час... С каждой минутой внутри Мюрата зрела буря. Она началась, как лёгкая обида, скромная и приличная. Но вскоре она расцвела в тонкое раздражение, царапающее, как тафта кожу. А потом, стремительно и необратимо, наступила та самая стадия, предмет камергерских пересудов, которую можно было назвать сценой утраты достоинства с последующим обмороком. Щека предательски дрогнула. Он вскинул голову в приступлении глупого оптимизма, словно надеясь, что мир обернётся к нему лицом, а не тем, чем обычно, и сейчас из-за угла вылетит знакомая походка, чуть небрежная, с тем ленивым рассеянным пафосом, который сбивал Мюрата с дыхания. Никого. Фонарь скрипнул на ветру, с каким-то зловещим весельем, будто насмешка. К несчастью, он моментально впал в состояние ещё более безнадёжное. — Всё! Он меня бросил! — сообщил он с таким надрывом, что воронёнок, дремавший на соседнем фонаре, грохнулся вниз от испуга. Пороша вилась над аллеями, окутывала беседку занавеской снега, превращая её в крохотный островок заброшенного театра, где главный актёр давно позабыл текст и теперь отчаянно импровизировал на потеху пустым скамейкам. — Он меня разлюбил, он меня ненавидит, он сидит где-то, с кем-то, у него новое увлечение, а я тут... А я... — тут Мюрат захлебнулся восклицаниями. В груди запеклось, в животе свело — настоящее страдание, полновесное, с налётом безумия, окатило его. Фонарь над беседкой мигнул, будто соглашаясь с этой безрадостной оценкой. Иоахим с достоинством задрал нос. Мокрый локон, предательский, как любая змея в Эдеме, хлестнул его по щеке. Он отмахнулся от него с выражением обиды, как если бы сама погода дерзнула совершить lèse-majesté. И, словно в ответ на это кощунство, в голове уже вертелся сценарий будущей встречи. Сначала он должен будет сказать что-то острое, смертельно-элегантное, чтобы тот, наглец, окаменел от стыда. — Я ему так скажу! — начал Мюрат с ядовитой торжественностью, высоко подняв подбородок. — "Граф Милорадович! Ваше поведение неприлично, постыдно, кощунственно, и я требую сатисфакции!" Он шлёпнул себя по бедру перчаткой. — Нет, это глупо. Он рассмеётся... Чёрт. Надо иначе. Надо хладнокровно. Надо презрительно! — выдавил Иоахим сквозь истерические всхлипы, не замечая, как плащ его пропитывается снегом до состояния киселя. — "Вы — не достойны даже моего мизинца! Я прощаю вам всё ваше бездарное существование, и отныне мы — чужие люди!" И тут же — мысленно споткнувшись о собственную остроту, Иоахим сник. Ну нет, так он не сможет. Ну не сможет же! Чёрт побери, он опять растает, опять потеряется в этих возмутительно синих глазах, где весело переливаются все оттенки апрельского неба перед грозой, опять запутается в этих внимательных паузах, в чуть поднятой брови, в привычке смотреть прямо и слишком долго, и хуже всего — последний гвоздь в гроб его самообладания — в этом почти небрежном "Ну прости, Иоахим..." — произнесённом с тем особым акцентом, от которого у Мюрата в груди начинало фонтанировать пьяным идиотизмом. "Полная чушь", — выплюнул Иоахим. Он сжал кулаки, словно мог задушить эту проклятую сентиментальность, или, по крайней мере, глупую преданность, которая стояла поперёк его горла. Нет, он не позволит себе быть таким. Мюрат сделал величественный пас рукой, как будто действительно отгонял от себя призрак Милорадович. Увы, его пальцы немедленно схватил холод с таким мстительным энтузиазмом, что они замёрзли в середине жеста, испортив весь эффект. — А он такой встанет... растерянный... и скажет: "Иоахим, дорогой..." — тут Мюрат невольно сбился на более низкий, ласковый голос, полный вины и раскаяния. — "Я был оклеветан... меня похитили... меня унесли масоны, действовавшие по наущению самого Талейрана, на воздушном шаре..." Иоахим запнулся, представив, как какой-нибудь жирный шар, весь в ленточках и пёстром сукне, уносит его сербского бестолоча над крышами города. Картина получилась настолько идиотской, что он прыснул в кулак от смеха. Но веселье быстро схлынуло, оставив после себя только пресный привкус реальности и растущее осознание того, что влага уже добралась до стелек в его сапогах. — Хотя нет... — прошептал он, сморгнув иней с ресниц. — Он просто забыл. Его дыхание вырывалось короткими, раздражёнными облачками пара, как у дракона с сенной лихорадкой. Город вокруг будто затаился, слушая, как трещит его гордость, как ползёт терпкое чувство унижения. Ночь становилась всё тише, темнее и насмешливее. Иоахим мрачно подумал, что он напоминает сейчас выброшенного на берег осьминога: бестолкового, мокрого и подозрительно нелепого. Ветер завыл по-звериному. Бледные фонари трепыхались, словно в судорогах. За садом пробежала пара запоздалых слуг, таща на плечах бочонок вина, и один из них, заметив фигуру в беседке, тут же толкнул своего спутника локтем. Он наклонился, пыхтя, как чайник перед свистком, и прошептал что-то достаточно скандальное, что даже снег бы покраснел. — Прекрасно, — сообщил вслух Мюрат равнодушным изгородям, оскорблённый до глубины души. — Теперь я шут гороховый на всеобщее обозрение. Пусть они строят домыслы! Пусть сочиняют баллады о том, как меня бросил этот безответственный варвар! Пусть!.. Он развернулся на каблуках с большей драматичностью, чем с достоинством, и зашагал прочь, стараясь не выглядеть так, будто уходит в слезах. Получалось, правда, не очень. Площадь перед садом встретила его пустотой. Кареты уже скрылись, запоздалые возницы зябко попрятались под тенты, даже городские кошки благоразумно ушли пережидать бурю в тёплые подвалы. Деревья скрипели, будто притворялись старухами, сплетничающими о его несчастье, и каждая тень под фонарём казалась насмешливым силуэтом. Всё, конечно, только в его голове — но разве это утешение? Бесчувственный порыв ветра ударил его в спину. Иоахим поспешил дальше, оступаясь на скользких камнях мостовой. Он шёл всё быстрее и быстрее, как будто знал: стоит замешкаться, и сейчас, за следующим поворотом, он не выдержит и бросится обратно в сад, в промокшую беседку, к той нелепости, которая всё равно жгла его, как ледяной ветер жжёт лицо. Наконец, показалась вывеска его гостиницы, криво покачивающая на цепи. Гостиница, древняя и скрипучая, как старческий локоть, встретила его громоздкой дубовой дверью. Мюрат толкнул её с плеча; она заскрипела так печально, что впору было сложить траурный марш в ре миноре. Портье, узнав Мюрата (ну ещё бы — его знала уже каждая собака на этом чахлом и пропитанном сплетнями континенте), поспешил было к нему с заученным поклоном, но, встретив в глазах Мюрата смесь лютой скорби и бешенства, выполнил самое похвальное отступление и нырнул за стойку, как ныряют за парапет под пушечным огнём. Иоахим же величественно вскарабкался по лестнице. Промокшие перчатки чавкали на перилах, шпоры бренчали в раздражённом звоне. Он влетел в свой номер, захлопнул дверь ногой и сорвал с себя мокрые вещи так, что всё это рухнуло в одной куче, выглядя таким же побеждённым, каким он себя чувствовал. — Вина! — проорал он так, что где-то на нижних этажах с испуганным звоном посыпалась посуда. — Самого мерзкого, самого дешёвого. Чтобы потом не было ни капли сожаления! Служанка — бедная девочка лет шестнадцати, не больше, с косичкой и глазами, полными ужаса — на цыпочках вышла из-за двери. Она кивнула с таким неистовым послушанием, что её чепчик слетел на ухо. — Никаких встреч, — мрачно вещал он с той безапелляционной решимостью, с какой отрекаются и от Бога, и от завтрака. — Никаких прощений, сантиментов! Завтра с рассветом я отбываю в Италию! Он замолчал, отфыркиваясь от досады, как от навязчивой мухи, злоупотребившей его гостеприимством. Комната была погружена в тёплый, почти маслянистый свет (потому что трагедия требует приличного освещения). В наступившей тишине послышались робкие шаги — служанка с подносом нерешительно переступила порог комнаты. Поднос дрожал у неё в руках; на нём пузатая бутылка дешёвого вина отблёскивала алыми искрами, а бокал неуклюже стоял прямо на краю серебряного блюда. Мюрат выхватил бутылку, грубое стекло противно скрипнуло под его пальцами, вино в ней содрогнулось от такого обращения. Девочка вздрогнула всем телом, сжалась в себя, как мокрица, и в следующий миг испарилась за дверью. Вино было кислым, как чужая измена, и горьким, как собственное самолюбие. Оно оставило во рту терпкий след, будто бы язык обожгли полынью, — и тяжесть этого вкуса осела под самым корнем горла. Иоахим рухнул на тахту — облако подушек и одеял взвилось вверх, как душа грешника в час смертный. Шпоры звякнули о бронзовую перекладину изножья. С напускной театральностью он закинул одну руку за голову, другой продолжая держать бокал, и уставился в потолок, где трещины заговорщицки образовывали какое-то издевательское подобие сердечка. Вино внесло в его голову саботаж, смешивая все чувства в одну огромную липкую комедию ошибок. Иоахим вцепился в свои тщательно уложенные кудри — которые он укладывал полчаса ради этого свидания! — и в порыве бессильной злобы швырнул на пол подушку. Та предательски мягко шлёпнулась, даже не попытавшись изобразить трагедию. Он посмотрел на мутное вино на просвет и прошипел: — Пусть катится к чёрту, пропадом пропади, северный идиот! Ночь, как старая сплетница, донесла до утра все его стоны и бесславные причитания. А утром, словно ничто не происходило, город проснулся: кареты застучали по мостовой, пекари вытащили корзины с горячими булками, пахнущими дрожжами. Золотистый свет, слишком чистый для столь жалкого героя, вполз в комнату сквозь щели в ставнях, безжалостно обнажая каждую складку, каждый позорный след вчерашней мелодрамы. Мюрат очнулся с ощущением, что кто-то заменил его голову на тыкву. Издав тоскливый стон, он натянул одеяло до самого подбородка и горячо пожелал провалиться сквозь тахту прямиком в недра какой-нибудь адской печи. Не для наказания, заметьте, — он и так достаточно настрадался, — но потому что даже там, при всех грехах, ему, возможно, предложили бы более сострадательное милосердие, чем в реальности, где его истерика грозила стать городской легендой. К обеду Мюрат всё-таки выволок себя из постели — но исключительно физически. Его душа осталась вяло кататься по полу, как выбитая из сапога стелька. Он шлёпнулся лицом в таз с холодной водой, выругался, саданулся обоими локтями о комод — но, в конце концов, собрался и выбрал самый великолепный камзол, который только нашёлся под рукой: алый, как пощёчина, с такими безумными кружевами, что даже беззастенчивые парижские модники закашлялись бы кровью от зависти. Кружево кишело оборочками, фестонами и невнятными лебедиными перьями. Мюрат застегнул пуговицы дрожащими пальцами, глядя на своё отражение так, как глядят на старого боевого коня перед последней безнадёжной кавалерийской атакой. Он изогнул губы в кривой ухмылке — нечто среднее между усмешкой и гримасой, вскинул подбородок, и, как всегда, сделал вид, что у него всё великолепно, феерично, катастрофически прекрасно. Это было не столько мужество, скорее упрямство, которое настаивает на том, чтобы страдать с изяществом, если уж страдать вообще приходится. Дипломатический салон кишел людьми, как улей в разгар сезона мёда. Свечи под потолком отбрасывали зыбкий свет, который танцевал на напудренных щеках и делал лица дипломатических акул ещё более безжалостными. Мюрат сидел, как побитый кекс на осеннем базаре. Выражение его лица было настолько пропитано унынием, что даже хищные интриганы с бокалами хереса шарахались в сторону, словно отчаяние было заразным. Он пытался скрестить ноги под столом, но шпоры царапали дерево с таким звуком, что сидящий рядом австрийский посланник вздрагивал каждый раз, будто его били током. Он отпил воды. Затем вина. Где-то между рислингом и гулом вежливой беседы он потерял нить разговора. Вместо этого его мысли совершили восхитительный крюк, задаваясь вопросом — не без определённого фаталистического очарования — сколько людей сейчас делают ставки на то, кто первый увидит, как он грохнется лицом в тарелку с паштетом, который ничем не заслужил такой близости. Время от времени его взгляд цеплялся за блуждающий плюмаж чьей-то шляпе или за всполох хрусталя в бокале. И именно в этой сонной фуге, в этом бесславном отступлении в пьяное небытие, до его слуха долетели обрывки разговоров: — …говорят, Милорадович всю ночь по лесам носился… — …да нет, не дуэль! Посла искали. — …бедолага по болоту бегал, пока генерал не выловил его, как селёдку… Имя ударило его, как пощёчина. Мюрат медленно выпрямился на стуле и повернулся к ближайшей парочке болтунов: тощему саксонскому советнику, с лицом вечно обиженной репы, и его пухлой спутнице с веером размером с парус. — Милорадович? — прошипел он, с таким ядом в голосе, что соседка судорожно защёлкала веером. — Где он был?! Он не договорил, захлебнувшись в собственных обидах. Саксонец поперхнулся вином, хлопнул себя по груди и промямлил: — Так… эм… Спасал, ваше величество. Посла шведского. Тот, хе-хе, выпил... заблудился в ночи... в лесу за городом. Генерал, говорят, сам на коня вскочил, сам нашёл. С дерева снял... Мюрат медленно опустился обратно на стул, как истерзанная парусина на мачте после шторма. Глаза его затуманились смесью унижения, облегчения и гнева. Внутри зародился смерч эмоций — настоящий метеорологический кризис — который обещал разрастись в настоящий ураган, да поможет вам всем Бог в тот момент, когда Милорадович намекнёт на своё существование и появится на горизонте. И ровно в этот момент, словно Вселенная в порыве мелочности решила окончательно его добить, двери распахнулись, и в зал ввалился он — сияющий, полный каких-то оскорбительных намёков на счастье. Милорадович. С растрёпанными вьющимися волосами, с тем самым авантюрным огоньком в глазах, от которого обычно падали дамы и молодые лейтенанты. Всё внимание Иоахима сжалось в точку, как прицельный выстрел. Внутри всё вскипело, захлебнулось. Он взлетел с кресла так, что все соседи дёрнулись, как нервные куры, почуявшие лису в дурном настроении. Сквозь шепотки "Боже, это же король Неаполя!" он продрался через зал и врезался в Милорадовича. — Ах, вот он, герой, спаситель идиотов! — процедил сквозь зубы Иоахим, в собственной суматохе он зацепился за притаившуюся ножку стула, и весь его величественный демарш обернулся мелкой комедией положения. Милорадович невинно хлопал совершенно неуместными ресницами, длиной в пол-Малороссии. Толпа вокруг разом обратилась в слух. Кто-то попытался деликатно спрятать смех за бокалом марсалы. Даже старенький португальский посол, который до этого мирно подрёмывал на стуле, приоткрыл один глаз, как будто говоря: "Я пропустил дуэль или просто десерт?" Милорадович тихо рассмеялся — тёплым, бархатным смехом, обезоруживающе человечным, что казался запрещённым в надушенных стенах и декоративной сдержанности. И затем — о, небеса — он посмотрел на него таким живым, наглым взглядом, что весь тщательно взращённый гнев Иоахима растаял, оставив после себя сладкую, бессовестную тоску. Мюрат чувствовал, как последняя трещина в его величии лопается с предательским хрустом. — Давай-ка... — мурлыкнул Милорадович, и его ленивый голос, густой, как мёд на солнце, окончательно выбил почву из-под ног Иоахима. Он не успел понять, что именно Милорадович предлагает — да и какая к чёрту разница — потому что уже в следующую секунду Михаил взял его под локоть и легко увлёк за собой, подальше от посторонних взглядов и слухов. Иоахим не сопротивлялся. Он надулся, естественно, но позволил себя тащить, как угрюмую баржу, потому что всё ещё хотел или убить его, или залезть к нему под мундир, и сам не знал, что именно победит. — Куда мы?.. — вздохнул Иоахим, когда они завернули за тяжёлую портьеру, едва не опрокинув собой этажерку с какими-то убогими вазами, реликвиями худшего вкуса. Комната оказалась крошечной кладовкой, заткнутой от посторонних глаз тяжёлой бархатной шторой. Там пахло чуть затхлой тканью, старым деревом и чем-то терпким, винным, как будто сама комната была немного пьяная и тоже хотела ввязаться в эту дурную историю. Мюрат спиной налетел на стену, вздрогнул, зацепился сапогом за складку ковра и так жалобно зашипел, что Милорадович расхохотался прямо ему в ухо. Смех был звонким, летним, почти беззащитным. И Мюрат, несмотря на всё своё горе и злость, почувствовал, как у него внутри всё сдаётся, тает, оседает в одну сплошную сладкую кашу. — Прекрати это немедленно, — пробормотал он, прижимаясь лбом к чужому плечу — беспомощно, словно старательно вытирал о него свои последние крохи упрямства и гордости, как ребёнок, который слишком долго дулся, а теперь сам не знает, как выбраться из собственной обиды. — Ты не имеешь права быть... таким! Словно ничего не произошло. Милорадович ответил не сразу. Вместо этого он мягко обнял его обеими руками, так, как берут в ладони трепетную птицу — чтоб не спугнуть, но достаточно крепко, чтобы она не вспорхнула прямо в люстру. Сквозь тяжёлую бархатную штору пробивался тонкий луч запылённого света. Он мягко ложился на волосы Мюрата, превращая их в тёмное вино, и на щёку Милорадовича, где румянец заполыхал едва заметно, как смущённый закат. Пылинки в луче света между ними летали медленно, как лёгкие, сонные мотыльки. Всё вокруг них растворилось в нежном пятне акварели, оставленной под дождём, будто сама реальность решила вежливо потупить глаза и дать им минуту на двоих. — Что мне сделать, чтобы ты не обижался? — спросил Милорадович, и голос его выскользнул, как шёлковая нить из распущенного шарфа — так упоительно нежно, что Иоахим захотел немедленно укусить его за что-нибудь, просто чтобы сбить этот неприличный тон. — Ничего не сделаешь, — бросил он сухо. — Я вчера не сбежал, если ты об этом. Меня утянули... дипломатические обстоятельства, — Михаил сморщил нос, не иначе как слово "дипломатический" вызывало у него отвращение. Мюрат вскинул на него ошарашенный взгляд. Мишель, видимо, считал это объяснение достойным. — Посол шведский... — вздохнул Милорадович, — вылакал шесть бокалов мадеры, пустил слезу о родине и сбежал в лес. Мне пришлось его ловить, как беглого поросёнка. Сам понимаешь, я тоже чуть не увяз там. Проклятый Мишель — как всегда превращал трагедию в какой-то нелепый водевиль. Иоахим замолчал и на мгновение задержал взгляд на нём. На этом румянце — он расцвёл на скулах Мишеля с воодушевлением непослушной розы. На волосах, будто взъерошенных ночным ветром. На беззастенчивой искренности, которой в нём было столько, сколько не поместилось бы в добрую половину этого кичливого зала, не опрокинув один или два стула. — Ты... — начал он, потом запнулся. Глаза у него снова сделались круглыми и обиженными, как у вымокшего котёнка. — Почему тебе не сидится спокойно? Михаил протянул руку — почти небрежно, но на самом деле с пугающей осторожностью — и кончиками пальцев поправил выбившуюся прядь у Мюрата на виске. Кожа у того вспыхнула под этим почти невесомым прикосновением, как сухая трава от искры. В узком пространстве кладовки было так тихо, что слышно было, как где-то в стенах шуршат мыши, как поскрипывает половица под тяжестью века, как сердце Мюрата бьётся в груди у него самого — громко и отчаянно, со всей тонкостью марширующего оркестра на ходулях. Он ненавидел, как легко Мишель делал с ним это. — Ты невыносим, — хрипло выдавил Иоахим, чувствуя, как его голова предательски кружится. — Ну, естественно, дорогой. Это половина очарования, — лёгкая полуулыбка царапала губы Милорадовича, и эта улыбка была одновременно признанием вины и самым наглым соблазнением на свете. Мишель смотрел на него со спокойствием, с какой-то чудовищной благосклонностью, как будто он мог видеть бурю, которая клокотала под кожей Иоахима, но не собирался высмеивать. И тогда Мюрат сделал то, что умел лучше всего — он атаковал. Рывком ухватил Милорадовича за ворот мундира, врезался в него грудью, плечами, подбородком, всем собой — как корабль, влетающий в шторм. — Прекрати смотреть на меня, как ты это делаешь, — его дыхание горячо коснулось раковины уха. — Я не выдержу, идиот. Милорадович ухмыльнулся так, будто собирался провоцировать его до самого конца. — Тебя неприлично легко стало смутить, — слова скользнули прямо к губам, тёплым от близости. Вторжение дерзкое, насмешливое и слишком близкое для утешения добродетели. Плечи Михаила были крепкими и тёплыми под его ладонями. Ткань мундира чуть шершавила кожу. В воздухе его запах был отчётливым, почти оглушающим: табак, что-то острое и терпкое, как надкусанный гранат. Иоахим уткнулся лбом в чужую шею, вдыхая с жадностью утопающего, и почувствовал, как мягко дрожит от смеха грудная клетка Милорадовича. Мишель обнял его крепче — как будто собирался удержать, связать, пришить к себе намертво. Его пальцы скользнули по спине Иоахима — медленно, с какой-то почти церковной нежностью. Именно в этот момент реальность напомнила о себе; за тяжёлой шторой вдруг шевельнулся чей-то осторожный голос. Мюрат нехотя поднял голову. Взгляд Михаила поднялся навстречу взгляду Иоахима, его губы изогнулись в улыбке, в которой переплелись и игривость, и крошечный отблеск того сладкого, бессовестного обожания, от которого у Иоахима сжало горло. — Пойдём, — шепнул он, легко щёлкнув его по лбу пальцем. — А то нас тут так и застукают. Мюрат пробормотал что-то, что ни с одного языка — живого, мёртвого или пьяного — не поддалось бы переводу, взъерошил помявшиеся кудри и, с видом человека, который безнадёжно позволил Милорадовичу распоряжаться остатками его достоинства, шагнул к выходу. Но отпускать Мишеля так поспешно не хотелось. Кончиками пальцев Иоахим зацепился за ткань рукава Михаила — жестом таким коротким, что его можно было бы счесть за случайность, если бы только в этом прикосновении не было всей его нежности, слишком глупой, чтобы признаться в ней, и той другой вещи, дрожащей нелепости, которую он наотрез отказывался называть, даже в уединении своего собственного чрезмерно драматичного сердца.
38 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (3)