лживая весна.
29 апреля 2025 г., 02:44
Нам-гю в лёгком ветру совсем немного потрясывает погибающей тростинкой, заставляет укутаться в беспомощный ворот, но его мигом заменяют будто прирученные руки. Охватывают в воображаемую сеть, но делают это так нелепо и коряво, что где-то в районе десятого ребра колит нечто схожее с умилением.
"мудачье придурковатое" клеймит в мыслях, а обладатель изученных вдоль и поперек скалистых зубов щурится во все тридцать два. Не упускает единой издёвки, даже будь то крохотная оплошность, но сам понятия не имеет, можно ли таковой ее назвать. Нам-гю любуется взвинченной челкой, сухими пальцами перебирает каждый волосок, то ли пытаясь впитать в себя остатки краски, то ли пытаясь впитать в себя Су-бона с ног до головы.
—Нам-гю, а ты это, —неведомо прикрывает запинку очередной затяжкой, —а вот тебе есть что терять?
"скидки на курево и, возможно, совсем немного тебя", но он щелчком отбрасывает столь нелепое суждение куда-то в забытый закоулок, не решается выразить всю слюнявую нежность, стоя у сырых труб.
—у меня под подушкой полтора зиплока, —гордливо жмурится и демонстративно, в печати намека, трётся студёной щекой о чужую. —а так, нечего, наверное.
Нагло врет и не краснеет. Жаль, что в страусиной извилине Су-бона эдакое раздумье перечеркивалось красной линией.
Не услышав желанного "тебя", Су-бон норовит упустить факт наличия свистящей пули в рёбрах, в сердце, в каждом без изъятия позвонке, взяв в охапку все 33. Ему больно? Обидно? Лабудень какая.
Да, больно, обидно. Он придумает ещё вагон незатейливых наречий, и если Нам-гю его без капли усердия попросит, то со стертыми на паркете коленями перечислит все до единого. Он хочет быть единственным, любимым, нужным. И все это в совокупности с Нам-гю и ни с кем другим.
—так не интересно, —он по-детски дует губы, пуще со спины жмёт Нам-гю в кольце из костлявых рук и стискивает потертую ткань ветровки, — я вот, например, тебя.
На этом его прирожденная нарочитость только пускает корни. Признание разносится эхом так меланхолично, легко, будто не стоило ему стального кома в горле и бегающих по жёлтым фонарям глаз.
—ты к чему вообще? —криво строит дурачка. Ему, наверное, чуть-чуть стыдно за скачущий по нотам голос и дрожащую червем сонную артерию, но он все так же не скажет об этом ни слова. Су-бон, по его скупому мнению, внимательнее, заботливее. Для него, в преимуществе.
И вправду, а к чему он это вообще? Смерть для него понятие кричащее о слабости и безысходности, когда язык просох до степени палящих на морозе снежинок. Нет, ему не страшно. Наверное.
Страх для слабых, а пока песчинка порошка стимулирует что-то глубже переносицы — ему не страшно. И он искренне надеется, что Нам-гю тоже.
—умереть хочется. —и зыбучая тишина.
Су-бон почти слезами выдавливает каждый слог из стиснутого горла, упирается взглядом в листву, в проблески угрюмого, еле светящими звёздочками небо.
Он совершенно точно врёт. Су-бон при первом хриплом свисте готов щенком прискакать, взять за осунувшиеся щеки и зрачками бичевать чернющие глаза без надежды на искру. И умирать он вовсе не хочет.
Он ждёт. Ждёт десяток секунд, два, а в ответ сжигающая тишина. И торопить Су-бон ни в коем случае не будет — некой вибрацией осязает глухие раздумья, сомнения и страх. Тот самый ненавистный им обоим страх: всё-таки Нам-гю страшно. Да что там врать, Су-бон ничуть не меньше вьётся крохотным комочком, забившись в импровизированный пыльный уголок.
Он думает так громко, что Су-бон чувствует, как макушка расходится трескающимися плитами, проветривая вскипевший от всего абсурда ситуации мозг. Но ради Нам-гю он готов терпеть мнимую пытку и день, и два, пока его не разорвет на пропорциональные половинки.
—врунишка, —выдыхает с нервным смешком и ненароком сжимает грудную клетку, —силенок не хватит.
Нам-гю, наверное, вот-вот расцарапает белесые шрамы в клочья, пытаясь скрыть вопящую в пустоту нервозность и отчаянность, боязнь потерять вечно теплые руки на собственной ветровке. И сквозь скачущие импульсы сердца верит, что Су-бон понимает его и без единого слова. Без единого взгляда и даже бесхребетного намека.
—я, кажется, серьезно, —почти сипит от позывов рвоты в осознании всей незримой Нам-гю фальши, — а ты?
Нам-гю в мысли точеными клыками вгрызается "а ты?". А он? Он смаргивает мокрую пелену на мутных глазах и пуще теснится к Су-бону, сверлит взором давным-давно опавшую листву. Нечего стесняться: Су-бон под поезд — он, может быть, за ним; Су-бон сует ему в руки пакет таблеток — закинет в глотку все до единой. Это не зависимость, и ни коей минутой ею не являлась. По крайней мере он беспросветно старается себя в этом убедить.
—я не ценю жизнь, — шепотом рвет трахею в крике, от чего Су-бона передергивает, —умру — не пожалею, не умру — не расстроюсь.
А Су-бон расстроится. Не то что расстроится — кинется следом, не ведя носом и секунды.
—а если передознуться предложу? —крашеный готов поклясться всем самым драгоценным, что ещё одно неказистое измышление и его вывернет наизнанку. У четырнадцатого позвонка что-то свербело рвущимися наружу остроточеными когтями, изламывало всякую ветхую кость без изъятия.
Ложь стала чем-то обыкновенным, совсем не постыдным и ни в коем случае не тем, за что позже мучает совесть. Оба признавали ложь единой зависимостью, что ежедневно бичевала пощечиной, попутно сипя морозной хрипцой. Сейчас же Су-бона штамповали клеймом жалкого лгуна и бессовестной мрази. Оттого череп хлеще ходил ходуном в клетке толкований и помыслов, перебирая первую попавшуюся, лишь бы какую идею об ответе на бесконечные вопросы.
У Нам-гю же от услышанного в горле оседает тягучий комок нарывающего визга, расплывается по гортани бензиновой лужецей. Эта же лужица затекает в каждую щель между извилинами, между костями и эпидермисом, заставляя по щелчку протрезветь, но никак не прекратить обоюдную ложь. Перед глазами вспышками кривляются картинки со всеми что ни на есть уродливыми и невозможными на всем белом свете страхами: потеря того зиплока под подушкой, последней сигареты, любимых духов и Су-бона. Су-бона оставляет как нечто редкостное и желанное смаковать напоследок, не хочет даже думать о том, что где-то совсем глубоко-глубоко, меж тучных потоков крови затаилось осознание, что без ядовитых ногтей и соломенной макушки он расчертит локтевые сгибы лезвием.
Но при всем его мышином страхе он никогда в жизни не поведет перед кем либо бровью, робко отведет взгляд в сторону, вздрогнет хоть единой мышцей в подтексте взволнованности. Даже будь то родимый Су-бон. И лучше же он протянет с искристой улыбкой до ушей пакет подкожной шняги, чем с пеной у рта будет доказывать обратное.
Что он, собственно, и сделал.
—это че? —смешливо-недоумивающе отчиканивает Су-бон, округлыми глазами стреляет по полиэтиленовому пакету с, как кстати, двумя шприцами и ещё чем-то, —ты постоянно с собой такие сухпайки таскаешь?
Нам-гю театрально щелкает языком и закатывает глаза, неспеша кончиками дубеющих пальцев открывая пакет.
—качели, —паром хихикает в охладелый вместе с накаляющим ахинеей воздух, когда замечает туповатый оскал напротив, —дезоморфин и хрень какая-то. Сказали, мол, стимулятор или чёт типо того, —лукаво щурится и, как Су-бону на миг показалось, приторно-сладким тоном вкушает каждый слог.
Руки на мгновение цепенеют звенящими оковами, пульсируют в виски режущими слух лязгами и окрашивают петлистые вены синевой. Синева же скребётся и в ранее румяные щеки, греющий загривок и поджатые пальцы ног, обволакивая и пяты.
Мигом захотелось не в лепетавшую об идиллическом натюрморте загробного мира землю, а некий, хоть и временный дом. Забиться бы под худак, разящий напалмом из чего-то пряного, горковатых сигарет, спирта и мяты; уткнуться зяблым носом в татуированую шею, вдыхая все вышеперечисленное раз за разом; миновать мимо ушей ворчливые жалобы на всех и каждого.
До мраморного сознания доходит лишь хмыканье со стороны Су-бона и едкий взгляд сквозь вечно хитрющие веки. Он, почти скрипя зубами, нехотя, дряблыми руками протягивает один из "наборов" другому, все ещё тая внутри надежду, что Су-бон предаст эгоцентричные принципы лжи первее. Кривит ломаную ухмылку, тушит фальшивый огонек в глазах, но надежда сменяется жгучей ненавистью к себе, к клише в виде образцового вранья, к звёздам в накрытой полотном тьме и к всей той шмали, что он когда либо нюхал.
К собственному сожалению, тот мигает улыбкой и шаловливо подхватывает предлагаемую точку невозврата, ещё и рассматривает так заинтересованно, будто пятилетнему малышу сунули в руки нечто невообразимое. Ком в горле зудит горечью расплыться теплой усмешкой, потрепать дурную головушку и увести подальше от стылых ржавчин, но он мыслит туго и до одури инфантильно: словно Су-бон уже кидается в последних его непонятках, после принятой дозы.
—я так только руки лишусь, —крашеный издевательски фыркает и изгибает брови недоумком, —хреновый из тебя сноб, Нам-гю.
Дурак.
—тут на пару грамм больше обычного, этого достаточно, — указывает взглядом на шприц и, по въедливой привычке, убирает прядь за ухо, —и снобом я в жизни не был.
Ему слезами мажут очертания Су-бона: одновременно широкие и костлявые плечи, стиснутые челюсти, алый на морозе нос. Как бы он ни старался обрывками памяти в подобии аллегории дорисовать излюбившиеся детали — тщетно.
Су-бон слащаво-домашне напевает что-то себе в воротник, пальцами скользит по пакету и лицемерным нетерпением выуживает содержимое. Нам-гю же от такого, на первый взгляд искреннего рвения, сводит судорогами. Всякое упование об остатках благоразумия и трезвого мышления обращаются в крах, дотошной пылью осыпаясь до подрезанных лодыжек, и он это в мгновение поощряет, вскрывая и свой.
Нам-гю исподлобья напоследок втирает взглядом всю нелепость обстановки, что все, промолвленное прежде — следствие пьяного бреда да шкурничества, что шептало басом позывные дурости. Отправляет все эти молчаливые тяги сюрреалистичным письмом с самым красивым во всем гнилом мире штампиком и, возможно, неуловимым поцелуем.
Сам же выклепывает "качели", умыслом поджимает губы, ковыряет свежие заусенцы, коими совсем недавно заменял отсутствие травы под рукой. А может вовсе и не травы, а кое-кого.
Украдкой замечает, как Су-бон лихорадочно сглатывает, только-только взяв в испотевшую руку шприц, судорожно хлопает веками, подобно смаргиванию паники, а глаза мокрым местом отражают фонари. Теперь ветер не сечет лицо знойким хлыстом, а наоборот — оглаживает раскаленным углем, вследствие чего синева скатывается влажным покрывалом в пяты, а позже и вовсе рассеивается.
И все же, далёкое от светлого проблеска нутро слишком непомерно ноет, вынуждая первым разорвать ширму:
—страшно? —скорее утверждение, а не вопрос. Нам-гю шипит изнеженной сипотой, на что ловит лишь кивок и бегущую по чужому кадыку слезу, —мне тоже.
Щеки напротив окрашиваются в пунцовый, а их обладатель по-детски прячет губы, тем самым застилая их излишнюю дрожь.
—не хочу умирать, —молящими глазами точно упрашивает вытащить из ребер остервенелый гнилью кинжал, дав крайний шанс, —и лгать не хочу.
На линии горизонта мгла таяла в стыке взошедшего сквозь промятый асфальт солнца, нерадиво уступала место градиентным полосам, что беспощадно поглощали, накрывали тленной простыней каждую слепящую далью звёздочку на прежнем беспросветном небе. Лучистые проталины фитилем обливают сырь в уголках еле проглядных голубых глаз, малюет сирень в волосах в былой, броский и очень редко ненавистный фиолетовый. Похоже, рассвет. И, похоже, весна.
Нам-гю ведёт прозяблой шеей и ей же замечает, как в правом предсердии щемит, тарабанит утробными всхлипами что-то тошнотворно трепетное и кисловато-вязкое. Десятки секунд переглядок ощущаются как гретые лучезарными проблесками волны, потягивающие руки, что так и норовят дотянуться до бинтованых колен, и он минутами бездумно дарит себя без остатка: отдает все свое самоуважение, постельное тепло костяшек и наивное доверие, что тот растил долгие годы под ледяным замком.
Не успевает он опомниться, как на щеки бархатом стелятся робеющие ладони Су-бона, никак не настырно и не отчаянно — пальцами оглаживают мелкие шрамики и редкие родинки, рассыпающиеся просеянным льном. Влага со скул лениво ползет к пробивающимся ландышам, а обкусанные губы же открываются в немой попытке пообещать что-нибудь стоящее и обязательно правдивое, но те рьяно опережают, накрывая собственными. Целуют непонятно— в первый и никак не последний раз, излечивают изнеможенное свирепостью сердце, шелковистыми иглами шиповника игриво колятся в каждый из уголков рта, заставляя улыбнуться.
Улыбались дурачливо и непринужденно, тормошили жженые локоны, смущенно убирали за ухо и беспрерывно кидались чмокать куда только упадет взгляд, а потом гортанно смеялись с растерянности друг друга. Они, возможно, ещё долго будут клясться, пресекать ложь коркой хладнокровности, битой посудой и ссаднящими кулаками.
И всегда в их жизни будет весна. И они без утайки надеятся, что совместная. И ландыши там будут, и сырые трубы, и терпкие поцелуи.