***
С тех пор Гилберт наблюдает усерднее, пытается найти причины: не просто смотрит, как пальцы подрагивают в воздухе, а прослеживает, влияет ли эта дрожь на остальное тело; не просто следит за движением ресниц, а пытается уловить в их мимолетном взмахе тень сдерживаемых эмоций, которые по какой-то причине не могут быть выплеснуты; не просто пялится на изгиб мягкой улыбки, а... Ну, может и просто пялится. В конце концов, иногда синие шторы — это просто синие шторы. Но, справедливости ради, даже улыбка может сказать, если человек будет не в порядке! Брейк как-то роняет ему, мол — Может ли это быть воздействием цепи? А потом они переглядываются, видя одну и ту же картину. Огромное существо, выглядящее как заводная игрушка в виде мыши, обшитой парой лоскутов. Которое просто... спит. Нет, дело явно не в Соне. Больше они не возвращаются к этой теме; очевидно, природа их догадок чересчур.. разнится.***
Гилберт всё думал и думал об этом, пока не настал день Святой Бриджитты. Пока не пришёл к Винсенту для разговора, а застал его в итоге за... этим. Привычка потрошить игрушки у него всё время была, сколько Гилберт их помнит — как будто он с этими ножницами на свет родился, ей богу. Но в последнее время о ней как-то... ну, вообще не вспоминалось. А теперь Гилберт стоит в дверях чужой комнаты в поместье, визиты в которое избегает как огня, и не решается постучать. Лишь наблюдает исподтишка за развертывающейся картиной: с надрывным дыханием и отчаянным остервенением в движениях Винсент пронзает раз за разом — даже не трудясь раскрыть ножницы — пух чего-то, что некогда было плюшевой игрушкой, медведем, возможно, но скорее всего зайцем. Винсент всегда особенно сильно ненавидел их, зайцев. И Гилберт просто... не решает стучать. Ведь, в конце концов, в прошлый раз он его окликнул до того, как произошло столкновение. Однако Винсент просто позволил кипятку обжечь его, лишь глядя на него удивлённо за то, что позвал. Сегодня Гилберт не решается узнать, какой ране мог бы попустительствовать. Поэтому он безмолвно стоит в дверях, пока дыхание не становится реже, а скрип не стихает с последним всхлипом, источником которого стала не игрушка. Что ж, возможно, сегодня Гилберт для разнообразия позволил нанести удар по себе. После этого он стучит. Два коротких стука, заставляющих фигуру у стола под окном резко встрепенуться и подскочить. Винсент смотрит на него так, будто он — не менее чем божество, дарующее освобождение. Как и всегда под таким взглядом, Гилберт съеживается, пока проходит внутрь комнаты. Этого времени Винсенту хватает, чтобы вернуться к своему обычному умиротворённому выражению лица. И они говорят. Говорят об Алисе, говорят о Шляпнике, черт, да Винсент даже Оза приплетает, и Гилберт просто скрепя зубами это терпит. Ему бы уйти — Винсент был отвратительно прав, когда говорил, что Гилберт хочет ещё успеть подарить Озу то перо. Но признавать это кажется кощунством, и он даже не знает, к кому конкретно. Поэтому он остаётся. А потом они сидят в тишине. Винсент, как тревожный ребёнок, — во всех худших смыслах этого словосочетания — а потом и такой же взрослый, никогда не мог на самом деле долго сидеть бесцельно. Он либо проваливается в сон, чему Соня всегда рада подсобить, либо развлекает себя сам — часто через страдания окружающих, откровенно говоря. Но сейчас он просто хватается за ножницы, всегда, кажется, находящиеся в зоне его досягаемости. И, хотя никаких игрушек поблизости нет, он всё равно не отпускает. Продевает пальцы, осторожно крутит, разводит лезвия, чтобы затем так же медленно закрыть. Гилберт не был ни тревожным ребёнком, ни тревожным взрослым, не в том отвратительном смысле, однако его всё равно не хватает на долгое наблюдение за этой картиной. Он забирает ножницы, держа лезвия закрытыми в ладони и медленно стаскивая металл с чужих пальцев. Откладывает в сторону. Винсент ничего не говорит и сейчас, только заваливает голову на плечо. Своё, но касается и Гилберта теперь, когда он сам осознанно подсел. — Ты можешь снять перчатки? — спрашивает Гилберт, как только молчание становится совсем невыносимым, а подошедшие к языку слова сдавливают горло, словно слишком затянутый галстук. — Конечно, могу. — голос тих и спокоен, и Гилберт надеется, что сам Винсент тоже такой сейчас. Он опускает руки со стола, и теперь они лежат на его собственных бёдрах, пока пальцы стаскивают белую ткань прочь – ещё медленнее, чем в тот день. Покончив с этим, Винсент поворачивается к нему. Перчатки с тихим шорохом спадают с его колен прямо на пол, но до этого нет никому дела. Никто из них не потрудился зажечь свечу, поэтому единственным вариантом было окно — но вот незадача, в таком положении, сидя на краю кровати, Винсент оказывается расположен спиной к нему. Конечно, ничего не видно. Гилберт и не пытается рассмотреть. Вместо этого он берёт чужие ладони в руки, сжимает холодные пальцы своими — он сам остался без перчаток достаточно давно, чтобы не беспокоиться о них. Порезы на тонкой и бледной коже оказываются такими, какими их представлял Гилберт. Однако больше его расстраивает то, что они вообще там оказываются. Гилберт ведёт большим пальцем по тыльной стороне чужой ладони, ощущает собственной загрубевшей кожей каждую вмятину, неровность и порез. Даже малейшая точка ощущается тут так чуждо — что-то, чего не должно быть ни при каких обстоятельствах; ладони Винсента полностью ими усеяны. Действительно, как родинки — только вот Винсенту, с его лунным оттенком кожи, безупречным в своей чистоте, родинки не к лицу. У него и нет их — лишь кровоподтёки на руках. Гилберт поджимает губы. Он ведь старший, как мог допустить? — Рви игрушки, если так хочется. Только себя не трогай. Даже случайно. Винсент смотрит на него с широко раскрытыми глазами. Гилберт видит даже в темноте; губы — и те приоткрыты. Так много раз, так долго следивший за всем этим Гилберт не упускает из виду ничего. И дрожь чужих рук тоже. — Мой брат такой добрый, — произносит Винсент. Гилберт уже слышит, что спокойствие момента будет в считанные секунды изорвано в клочья. — и такой жестокий. С последним словом обрывается что-то — причём вместе с метафорическием и нечто реальное. Ровная осанка подгибается, будто больше позвоночник не может вынести тяжести плеч, а обманчиво слабые руки с силой вырываются из его — чтобы со странной злостью прижаться к собственному лицу. Почему-то Гилберт не думал, что Винсент разрыдается практически у него в руках; наверное, стоило. Тянет его к себе, потому что больше делать абсолютно нечего. И Винсент позволяет подтянуть себя, утыкается куда-то в плечо, хватаясь руками за ткань и продолжая судорожно всхлипывать. Одна из ног непроизвольно перекидывается через его, Гилберта, потому что поза оказывается, откровенно говоря, не слишком удобной, и это всё слишком похоже на то, что было в детстве. Когда из переживаний — только подъем посреди ночи из-за того, что Винсу опять приснился кошмар. Винсент в его руках замирает так же резко, как начал свою истерику. Кажется, даже дышать перестаёт. Гилберт смотрит на него, поднявшего лицо. Теперь, когда они оба выросли, Винсент больше не остаётся таким же маленьким на его руках — сейчас приходится поднимать голову, чтобы посмотреть на него. Потому что Винсент тоже на него смотрит. Смотрит и что-то едва слышно шепчет. Шепчет, шепчет, а потом говорит громко: — Мой брат меня не любит. И он звучит так горько, так потеряно, что в следующие секунды Гилберт теряется сам: когда Винсент целует его в губы. Не делает ничего большего, только елозит губами туда сюда, не отстраняясь, с горящим через зажмуренные глаза отчаянием. А потом снова тычется мокротой в плечо и заходится в надрывном заикании. Гилберт гладит его рукой по спине машинально, пока другой удерживает от падения, так, будто его тело — заведенный механизм. «Мой брат меня не любит» — но в чём здесь загвоздка? Мог ли Гилберт сказать, что не любит его? Или, лучше спросить, осмелится ли Гилберт сказать, что Винсента любит его брат, когда он, на самом деле, разделил этот поцелуй? Не принял, как данность, а спустя мгновение был готов дать на него ответ — и дал. Проблема могла крыться и в слове "мой". Потому что — будет ли честно по отношению хоть кому-то из них сказать, что Гилберт – Винсента? Гилберт не знает. Ему бы хотелось, чтобы кто-то дал ответы так же, как дал Ворона. Но единственный, кто это может сделать, — он сам. Плач затихал слишком медленно, чтобы Гилберт заметил, в какой момент от всхлипов осталось только равномерное сопение. Когда замечает — опускает руки медленно, позволяя съехать на более удобное место для сна. Надо идти. В поместье Безалиев его ждут... С другой стороны, так ли важно, кто ждёт его там, если здесь, прямо тут, рукой подать — в его присутствии нуждаются так громко? Может быть, он задолжал эти ответы им обоим. Гилберт думает об этом всю ночь, а, когда Соня пытается обвить свой хвост и вокруг него, он просто отталкивает её ближе к хозяину. Винсент просыпается, когда на улице уже достаточно светло. Его глаза выглядят распухшими, и это неудивительно, откровенно говоря. Гилберт мысленно посмеивается над тем, как тот задумчиво садится на кровати — явно всё ещё частично в грёзах. Но, кажется, они бесповоротно рушатся об айзберг реальности, когда Винсент замечает его присутствие в комнате. — Гил..? — зовёт, сам не слишком веря. Он выглядит таким удивлённым, что Гилберт старается запечатлеть в памяти как можно лучше, пока этот вид не сменится очередным умиротворённым выражением. Гилберт не знает, что на это ответить. Поэтому он просто слабо улыбается.