Часть 1
30 апреля 2025 г., 13:03
Примечания:
Ну, что сказать… берегите себя!
Он снова не пришёл на собрание.
Дазай-сан.
Ацуши стоял у окна, прижав лоб к холодному стеклу, наблюдая, как на улицах Йокогамы тают вечерние огни. В груди — привычная пустота, гул. Он пытался убедить себя, что всё нормально, что это не имеет значения — но это была ложь. Дазай мог исчезнуть на день, два, неделю, и никто даже не спрашивал почему. Никто, кроме него.
Он ощущал это, как зависимость. Как холодную ломку.
— Ты снова скулил на собрании? — голос, мягкий, насмешливый, прервал его мысли.
Ацуши резко обернулся. Дазай стоял в дверях, прислонившись к косяку. Волосы спутаны, пальцы медленно поправляют ворот пальто, как будто он только что вернулся с места преступления, а не с прогулки. На губах — полуулыбка, почти ласковая. Почти.
— Я… Я просто хотел понять, где вы были, — Ацуши отвёл взгляд, чувствуя, как уши наполняются жаром. — Все волновались…
— Все? — Дазай медленно подходит, шаг за шагом. — Или только ты?
Он замирает так близко, что Ацуши чувствует запах его кожи — лёгкий, неприятный, как мокрый пепел и вино. Дазай пахнет ночью. Одиночеством. Властью.
— Ты ведь не переживал, что я погиб, правда? — тихо, вкрадчиво. — Ты боялся, что я просто… забыл о тебе.
Это звучит слишком точно. Ацуши не может ответить. Руки дрожат. Он проклинает себя — за слабость, за глупую надежду, что наставник… что Дадзай — кто-то, кто способен быть добрым.
— Не волнуйся, тигрёнок, — почти шёпотом. — Я помню тебя. Всегда. — Потому что ты такой… удобный.
Он делает шаг ближе, берёт его за подбородок. Нежно, двумя пальцами. Но взгляд — ледяной, тяжелый, почти неживой.
— Ты всегда реагируешь. Сразу. Стоит мне исчезнуть — ты теряешь покой. Стоит мне заговорить — ты готов сдохнуть за похвалу. Это трогательно. Почти как дрессировка.
Ацуши чувствует, как земля уходит из-под ног. Это не обвинение. Это констатация.
— Неужели ты думал, что между нами что-то… особенное?
Он хочет что-то сказать, но рот сухой. Его дыхание сбито, он чувствует жар где-то между горлом и животом. Эта смесь боли, желания и стыда — она выворачивает его, делает уязвимым.
Дазай улыбается. Он знает.
— Но ты всё равно продолжаешь ползти ко мне, как преданный щенок. Почему?
Пауза.
В комнате тишина, в которой Ацуши дышит слишком быстро, а Дазай — почти не дышит.
— Скажи мне, тигрёнок… — голос его ласков, как яд. — Хочешь, чтобы я остался этой ночью?
Ацуши чувствует, как его ноги подкашиваются.
Он кивает.
Глухо, почти бессознательно. Горло сдавлено — будто пальцы сжались на нём, хотя Дазай не прикоснулся. Лишь лоб в лоб, лишь дыхание, лишь голос, прорезающий сознание, как нож — он кивает, отдается, молча, жалко.
Но тот отступает.
Просто отходит — резко, почти с отвращением. Распахивает пальто и с вялой грацией опускается в кресло, закидывая ногу на ногу. Спокойно, как будто Ацуши — ничто. Как будто весь его страх, пульсирующий между ног, весь этот жар и стыд — просто развлечение.
— Садись, — кивает на пол у его ног. — Будем говорить.
Ацуши остаётся стоять. Растерянный. Всё в нём дрожит.
— Я сказал, сядь, — голос меняется. Становится острым, холодным, как бритва.
Он садится. Прямо на пол, как собака. Сердце в горле, ладони скользят по ковру. Он боится взгляда сверху — знает, что утонет. Но поднимает голову. Слишком послушный. Слишком живой, чтобы спрятаться.
— Ты дрожал, когда я подошёл, — Дазай лениво тянет слова. — Почему?
— Я… — Ацуши не может. Ком в горле. — Я не…
— Не лги, — перебивает. — Я не люблю ложь. Я её чувствую. — Ты испугался? Или возбудился?
Ацуши замирает. Тишина давит на уши, как вакуум. Он не может ответить. Не может дышать.
— Я спрашиваю, — Дазай подаётся вперёд, — ты хотел, чтобы я прижал тебя к стене и взял?
В голосе нет ярости. Только… скука. Как будто он проверяет механику чужой души. С интересом учёного и хищника.
Ацуши шепчет:
— Я не знаю…
Звон — темный алкоголь заполняет рюмку. Пальцы медленно скользят по краю…
— Не знаешь? Хорошо. Давай поможем тебе узнать. — Ты хотел, чтобы я любил тебя?
Хотел почувствовать что я в тебе нуждаюсь?
Ацуши сжимает кулаки.
— Но при этом ты не представлял, как я вхожу в тебя?
Слова будто врезаеются в кожу.
— Скажи. Скажи, что ты дрожал, потому что тебе стало тесно в штанах.
Он не может. Но не ответить — хуже. В груди клокочет унижение. Оно разъедает, как кислота.
— Я… нет, — выдавливает. Голос рвётся, как сухожилие. — Я… хотел, чтобы вы… чтобы вы гордились мной, я… восхищаюсь вами — шепчет он.
Словно молитву.
Голос Дазайя становится жестче.
— Слушай сюда, Ацуши. Это не уважение. Не восхищение. Это зависимость. Ты тянешься ко мне, как щенок к хозяину, потому что знаешь: без меня ты — ничто. Без меня тебя бы сожрали.
Он наклоняется вперёд.
— Ты хочешь, чтобы я прижал тебя, потому что у тебя нет никого, кто бы держал тебя за руку. — И ты захочешь, чтобы я тебя взял, потому что тогда ты будешь принадлежать хоть кому-то.
И в этот момент всё внутри рушится.
Дазай берёт его за подбородок. Поднимает лицо. Взгляд режет.
— Ты хотел, чтобы я обнял тебя. Прижал к себе. Сказал, что ты особенный. — Правда?
— Да… — тихо. Слеза скатывается по щеке.
Дазай вдыхает. Медленно. С наслаждением.
Затем смеётся. Тихо, ядовито.
— Так вот: нет. Я не люблю тебя. — Я просто хочу знать, как сильно ты готов прогнуться, чтобы быть мне нужным.
Тишина. Ацуши смотрит в пол. Сердце в горле. Его трясёт.
— А теперь ответь. Ты хочешь, чтобы я сделал из тебя свою игрушку, да?
И это даже не вопрос.
И Ацуши, весь сжавшись, выдавливает:
— Да…
— Громче.
— Да.
— Хороший мальчик.
Ацуши чувствует, как лицо горит. Это похвала. Это унижение. Это… наркотик.
Дазай улыбается. Не мягко — хищно. Как будто теперь он наконец-то может начать веселиться.
---
Он думал, что всё уже сказано. Что глубже унижения быть не может.
Но Дазай умеет отмерять унижение ложками.
Капля за каплей — пока ты сам не начнёшь его просить.
— Если ты действительно так думаешь, — говорит он, не повышая голоса.
— Докажи это.
Он сидит, откинувшись в кресле, с хрустальной рюмкой, как будто это обычный вечер.
Как будто сейчас — просто разговор.
— Докажи это, — повторяет он. — Прикоснись к себе.
Ацуши не двигается. Не дышит. Его грудь судорожно вздрагивает, но он даже не понимает — это от страха или от жара, который снова прокатывается по коже.
— Я не заставляю, — почти ласково бросает Дадзай. — Всё добровольно. Ты же взрослый.
Он не может смотреть на него. Не может…
Но руки уже сдвинулись вперёд. Пальцы дрожат. Он чувствует, как всё тело будто раскаляется от стыда.
— Медленно, — добавляет тот, будто с издёвкой. — Я хочу, чтобы ты сам понял, что это значит.
И он делает это.
Медленно. Неуверенно. Будто погружается в воду, зная, что дна нет.
Рука касается ткани под плечом, его собственной.
Он даже не знает, зачем. Что должен почувствовать.
Но знает — должен.
Он не хочет.
Он не может.
Но делает.
— Мягче, — говорит Дазай. — Будто ты трогаешь не себя, а кого-то, кого хочешь уговорить. Кому хочешь понравиться.
И в этот момент Ацуши начинает плакать.
Сначала — тихо. Просто слеза.
Потом — вздрагивает всё лицо. Дыхание рвётся. Тело напряжено.
Он плачет и не убирает руку.
Потому что не знает, можно ли уже остановиться.
— Видишь? — говорит Дазай спокойно. — Ты сам.
Он встаёт. Подходит. Присаживается рядом.
И вытирает слёзы пальцем, как будто это жест доброты.
Как будто всё это — не было жестокостью.
— Теперь ты знаешь каково это — ласка.
Ацуши хочет исчезнуть.
Он сжимается, как будто его тело — уже не его.
А просто оболочка, которую кто-то примерил.
---
Дазай встал.
Медленно, неторопливо, с такой уверенностью, будто сам этот процесс не имел для него значения.
Просто ещё один шаг. Еще один акт власти.
Он повернулся и, не сказав ни слова, пальцем изящно, с издёвкой, поманил его.
— В спальню.
Его голос звучал, как приговор.
Никакого гнева. Никакого запугивания.
Только холодное отсутствие эмоций.
Ацуши не шевелится.
Не двигается. Не встаёт.
Он знает, что ничего не изменится. Он не пытается сопротивляться.
У него нет сил.
Дазай снова взглянул на него, его взгляд вновь меняется. Ожесточается.
Он как будто не видит тела перед собой.
Просто продолжение действия.
— Иди, — снова холодно. — Ты ведь хотел. Покажи мне.
Но Ацуши остаётся в той же позе. Его грудь тяжело поднимается от каждого вздоха.
Слова едва выползают из его горла.
— Я… не хочу… — это больше не протест, а слабость. Это не попытка отказаться, а просто растерянность и боль.
Он снова тянет руку к лицу, прикрывая глаза, будто это может помочь.
Дазай усмехается, подходя ближе.
— Ты не хочешь? Это смешно. Ты хочешь. И ты идёшь.
Он снова манит его пальцем, не разрывая молчания.
Должен быть конец. Ацуши хочет закончить это. Он должен уйти от этого. Но не может.
Словно лишённый воли, он двигается.
Отчаянно хочет не идти, но понимает, что не может остановиться.
Дазай садится на край кровати, наблюдая за ним, как за зверем, пойманным в ловушку.
Он не вмешивается. Не помогает. Просто наблюдает.
Когда Ацуши наконец оказывается рядом, он понимает, что больше не решает, что с ним происходит.
Только чувствует, как его внутренний мир разрушается.
— Теперь покажи мне, — говорит Дазай с тоном, который может быть только одним — безжалостным и властным.
— Покажи мне, как ты меня любишь.
Это не предложение. Это сентенция.
---
Дазай перемещается в кресло.
Легко, небрежно, раскинув ноги, как будто просто собирался послушать оперу.
— Ты думал, это всё? — спокойно, без иронии.
Он поднёс пальцы к виску, склонив голову, как будто ему было скучно.
Ацуши стоял рядом с кроватью. Он не знал, куда деть руки.
Голова поникла. Он всё ещё дрожал — то ли от унижения, то ли от холода.
Каждое его движение теперь зависело от чужой воли.
— Сними рубашку, — сказал Дазай спокойно. — Не торопись. Я люблю, когда не торопятся.
Ацуши не двинулся. Плечи поднялись в судорожном вдохе.
— Зачем… — глухо, почти не слышно.
— Ты спрашиваешь меня “зачем”? — голос Дазайя остался мягким. — Как будто у тебя есть выбор.
Он усмехнулся. — Но, если тебе так важно: мне нравится смотреть. Покажи мне, на что ты похож, когда тебе стыдно. Когда тебе страшно. Когда ты всё ещё думаешь, что можешь сопротивляться.
Он облизал губу медленно, не отрывая взгляда.
Ацуши снова вдохнул, коротко, резко. И всё же руки дрожащими пальцами потянулись к пуговицам.
Он расстёгивал их медленно.
Каждое щелканье отдавалось в ушах как выстрел.
Под тканью открывалась кожа — бледная, тонкая, покрытая лёгким потом.
Он чувствовал, как с каждым движением становится меньше. Ниже. Слабее.
Но Дазай даже не приближался. Он просто смотрел. И это было хуже.
Когда рубашка упала на пол, Ацуши стоял перед ним с обнажённым торсом, худым, напряжённым.
Рёбра проступали под кожей. Сердце стучало, будто хотело вырваться наружу.
— Хорошо, — проговорил Дадзай. — Теперь ремень.
Ацуши покачнулся.
— Пожалуйста… — голос совсем тихий, едва тёплый.
— Нет, — сказал Дазай. — Без “пожалуйста”. Делай.
И Ацуши послушался.
Он медленно развязал ремень, молча, будто в трансе.
Когда тот щёлкнул, звякнув металлической пряжкой, Ацуши замер.
Его ладони легли на пуговицу брюк, но не двигались дальше.
— Не хочешь? — голос был по-прежнему мягкий. — Или надеешься, что если постоишь так достаточно долго, я передумаю?
Он чуть подался вперёд, прищурившись.
— Ты же знаешь, что я не передумаю.
— Я не… я не думал… — начал было Ацуши, запинаясь.
— Конечно, не думал, — перебил его Дазай. — Ты просто шёл, как собака, когда тебя позвали. Ты же хороший, Ацуши. Ужасно послушный.
Пальцы снова дрогнули.
И пуговица поддалась.
Брюки осели по бёдрам, сползли до колен, потом — на пол.
Осталась только ткань нижнего белья, как последняя граница.
Ацуши прикрыл рукой пах, автоматически, будто всё ещё верил, что может что-то скрыть.
— Нет, — мягко сказал Дазай. — Руки по швам.
Ацуши не двигался.
— Я сказал. Убери.
Он подчинился. Медленно. Каждое движение было пыткой.
Он стоял в тонкой ткани, и дыхание сбивалось от стыда.
Ноги дрожали. Он всё ещё надеялся, что это сон.
Но кресло с хищником перед ним было слишком реальным.
— Закончи, — сказал Дазай.
Ацуши сделал вдох. Долгий. Глубокий. Последний.
И медленно, срывая последнюю защиту, спустил бельё до щиколоток.
Он остался стоять полностью обнажённый. С вытянутой спиной, как на казни.
Щёки горели.
Он не мог поднять взгляд. Его грудь ходила ходуном от сдерживаемых рыданий.
Он стоял голый и сломанный.
— Молодец, — выдаёт Дазай. — Ты справился.
Он откинулся в кресле, смакуя момент.
— А ты думал, что хочешь любви.
Он усмехнулся.
— Когда тебе просто нужно было, чтобы кто-то взял тебя в руки и разорвал всё до основания.
---
После этого старший молчит.
Долго. Давяще. Ацуши не знает, что делать с этим молчанием — оно, кажется, весит больше, чем любые слова. Он стоит, не двигаясь, будто даже дыхание может нарушить хрупкое равновесие между ними.
Дазай не смотрит на него — он словно забыл, что тот вообще здесь. Пальцы медленно, задумчиво касаются подлокотника кресла, пока он наконец не наклоняется, вытягивая руку к тумбочке. Без резкости. С почти ленивой уверенностью. Он достаёт оттуда что-то и бросает на кровать, как будто это не имеет значения. Ни предмет, ни жест.
— Ну? — голос сухой, ровный, с лёгкой усмешкой. — Ты ведь хочешь быть хорошим мальчиком, не так ли?
Ацуши вздрагивает. Он не отвечает. Просто переводит взгляд с Дазая на кровать, и обратно.
— Вперёд. Покажи, насколько ты послушный.
Его голос почти ласковый, почти заботливый — и именно это пугает сильнее всего. В этом нет ярости, нет злобы. Только холодный интерес. Как будто он просто наблюдает за каким-то процессом, за чужой болью, как за химической реакцией в стеклянной колбе.
— На кровать, — говорит он, не повышая голоса. — Так, как ты сам считаешь правильным. Я буду смотреть. Только смотреть.
И он откидывается в кресле. Складывает руки. Не отводит взгляда.
Ацуши стоит в тишине ещё несколько секунд. Ему холодно, душно, стыдно, страшно — и всё это перемешано в один невыносимый коктейль. Но он двигается. Медленно.
Ацуши садится сначала неловко, на самый край матраса, как будто кровать обжигает. Колени поджаты, спина напряжена — он весь превратился в один сплошной нерв. Взгляд бегает: то на Дазая, спокойно сидящего сбоку, то на предмет, брошенный на простыню. Он понимает, зачем это. Что это означает. Но всё ещё не двигается. Просто сидит, как приговорённый, которому ещё не зачитали последнего слова.
— Не тяни, — наконец говорит Дазай. Всё так же спокойно. Ни капли эмоций. Только взгляд, тяжёлый, холодный, всё видящий. — Я же сказал: ты сам выберешь как.
Ацуши закрывает глаза. Дышит медленно, через нос, будто пытается унять дрожь внутри. Это не то, чего он хотел…
Он делает движение — почти автоматическое. Медленно поворачивается и ползёт чуть дальше по кровати. Ложится на бок, потом, колеблясь, разворачивается на живот. Останавливается. В полутьме мягкой комнаты даже простыни кажутся слишком белыми. И слишком обнажающими.
— Странный выбор, — вдруг произносит Дазай, не двигаясь. — Я бы подумал, что ты предпочтёшь что-то менее жалкое. Но ты, видимо, лучше знаешь, где твоё место.
Ацуши чувствует, как горло сжимается. Он не может ответить. Ни оправдаться, ни возразить. И именно в этой невозможности — вся суть.
Он подтягивает ноги. Устраивается так, как, по его мнению, будет «правильно». Не потому что хочет — а потому что боится сделать хуже. Потому что не знает, что считать «меньшим злом». И в этот момент он вновь, как в детстве, чувствует себя не человеком, а чем-то ниже, слабее — открытым до предела.
Спина обнажена. Шея напряжена. Он дрожит. Потому что это же — его решение?
Секунды тянутся.
---
Он остаётся в кресле.
Не двигается. Лишь смотрит. Без малейшего сочувствия — как будто всё происходящее это нечто обыденное, рутинное. Как будто Ацуши — не человек, а механизм, который просто должен сработать как положено.
— Дазай-сан… — голос дрожит, слабее даже шёпота. — Я… я не знаю как. Я не…
Он не договаривает. Потому что взгляд старшего замирает на нём, и становится совершенно ледяным. Никакой эмпатии. Только ожидание.
— У тебя были руки. Я точно помню, — медленно проговаривает он, откидываясь глубже в кресле.
Он делает паузу, склоняя голову чуть вбок, как будто всерьёз задумывается.
Ацуши сжимается. Сердце бьётся так громко, что, кажется, слышно даже снаружи. Он трясёт головой. Не из протеста — из страха. Он чувствует, как по горлу поднимается тошнота.
— Я… — Он глотает. — Я никогда…
— Так научись, — прерывает его Дазай с ровной холодной усмешкой. — Тебе как раз выпал шанс. Ты ведь хочешь, чтобы я гордился тобой, верно?
Слова режут сильнее, чем если бы он кричал. В них всё — и насмешка, и доминирование, и странная, извращённая форма признания. Как будто всё это — очередной экзамен. И провал — не вариант.
Ацуши дрожит. Пальцы цепляются за край покрывала. Его тело отказывается слушаться, но взгляд Дазая как цепь, с которой не сорваться. Он чувствует, как жар поднимается к лицу. Как будто его раздели снова — но теперь изнутри.
Он шепчет:
— Пожалуйста…
И в ответ слышит только:
— Начинай.
И он двигается. Потому что выбора нет. Потому что страх не всегда парализует — иногда он заставляет подчиняться.
---
Его дыхание сбивается, когда он выжимает немного прозрачного геля на пальцы из полу-пустого флакона. Скользко. Холодно. Липко.
Рука двигается медленно, словно в вязком воздухе. Он касается себя, сдерживая всхлип. Боль — даже не острая, а будто глухо набатная. Организм отторгает саму идею, но разум подчинился. Он заставляет себя расслабиться, медленно ввести палец. Ощущения чужие, пугающие. Страшно не от боли, а от того, как легко тело поддаётся, если приказывать.
Он задерживает дыхание, когда добавляет второй. Слишком быстро. Слишком глубоко. Мышцы сокращаются, дергаются. В глазах темнеет на секунду, и только звук собственного дыхания держит его в реальности. Мышцы вечно сокращаются от холодного воздуха, чужого взгляда и кома в животе.
— Ацуши, ты ведь всё ещё надеешься, что я скажу что-то хорошее, да? Что признаю, что ты «молодец»? — усмехается. — Тогда раздвинь сильнее пальчики. Пусть будет повод.
Он не плачет — ещё нет. Но слёзы уже под кожей.
И он продолжает. Потому что отказаться — страшнее.
Он подчинился.
Пальцы дрожат, скользят по внутренней стороне бёдер, кожа в пятнах — от смущения или холода. И когда он раздвинул ноги — так, как мог, сдерживая спазмы мышц, — он почувствовал, как по спине скользнул взгляд. Острый, прожигающий. Невыносимый.
— Вот теперь... — Дазай лениво качнул головой. — Уже почти красиво. Почти.
Пауза. Он смотрит. Наслаждается. Без возбуждения.
— Тебе, наверное, больно. Неловко. А знаешь, в чём ирония? Ты бы мог уйти. Мог сказать «нет». Но ты здесь. Потому что тебе нужно одобрение. Моё. Любое. Даже вот такое.
Он встал. Шагнул ближе. Не касаясь, не прикасаясь. Только голосом:
— Скажи мне, Ацуши, что ты чувствуешь прямо сейчас? Скажи вслух. Не молчи, это скучно. Я не за молчание тебя оставил здесь.
—-
Молчание затянулось.
Ацуши стоял, опираясь локтем о край кровати, в вывернутой, обнажённой позе, выставленный на показ. Мышцы дрожали. Воздух в лёгких не задерживался — срывался в частые короткие вдохи, будто он только что вырвался из воды.
Он не знал, как говорить. Слова казались ещё более чужими, чем собственное тело.
— …Жжёт, — выдохнул он наконец. Голос срывался. — Жжёт внутри.
Он хотел замолчать, но взгляд Дазайя — тяжёлый, неотвратимый — не отпускал. Заставлял продолжать.
— Кожа…горит. И, это всё… неестественно.
Он судорожно сглотнул, не смея взглянуть в сторону.
Плечи дрожали. В глазах стояли слёзы — от бессилия.
Дадзай молчал. Угол его рта чуть дёрнулся. Он наслаждался этой исповедью как спектаклем — тихим, мрачным, предсмертным. Ацуши, на коленях, разложенный словами. Духом.
—-
Ответ Ацуши повис в воздухе, дрожащий, как тонкая нить.
Дазай слушал без единой эмоции на лице — но потом, словно надломившись изнутри, фыркнул. И хриплый, глухой смех прорвался наружу.
Он вновь свалился в кресло, запрокинул голову, как будто действительно развеселился.
— Ты прекрасен, Ацуши, — выдохнул он сквозь смех, — в своей жалкой искренности.
Смеялся он коротко, жестоко, без лёгкости. Затем резко замолк, встал. Подошёл к прикроватной тумбочке, достал пачку сигарет и зажигалку, как будто всё происходящее — не более чем поздний вечер перед сном. Как будто перед ним не стоял раздетый до боли мальчик, разломанный и выставленный.
Он сел обратно в кресло, с ленью раскинув ноги. Закурил. Дым повис в воздухе, медленно ползущий вверх — как время, как ожидание.
— Продолжай, — сказал он наконец, выдыхая.
Он глубоко затянулся, устремляя взгляд в точку между лопатками младшего — туда, где в напряжении ходили мышцы.
— Не спеши. Я курю. У нас вся ночь.
---
Кожа на лице вспыхнула пятнами, губы дрожали, тело не подчинялось. Но он продолжал. С усилием развёл пальцы в стороны, почувствовав, как всё внутри сопротивляется. Как будто рвёт себя изнутри. Он жал на чувствительную плоть, пока глаза не наполнились слезами. Казалось, он задыхался в этой тишине, прерываемой лишь собственным дыханием и тихим скрипом кровати под напряжением мышц. Он чувствовал, как по спине медленно стекает пот, как тяжело дышит грудь, вздымаясь в резком ритме. Внутри всё пульсировало — обожжённая плоть отзывалась судорогами на каждое движение, и от этого каждый новый миллиметр, которым он вторгался в себя, казался почти невыносимым.
Он попытался вдавить пальцы глубже, но тело сжалось в судорожной попытке вытолкнуть их наружу. Он стиснул зубы, напряг запястье, заставляя себя не отступать. Раздался глухой, влажный звук — как предупреждение. Мышцы ануса дергались в спазмах, а в глазах всё плыло. Рука затекла, бёдра предательски дрожали, но он продолжал, несмотря на то, что слёзы вновь катились по щекам. В этот момент он даже не знал — от боли или от того, что был так чертовски жалок, и ощутимо открыт.
—
Дазай, до сих пор молчаливо наблюдавший, вдруг выдохнул коротко — не то со скукой, не то с раздражением. Его глаза сузились, и он лениво откинулся в кресле, бросив взгляд в сторону окна, будто потерял интерес. Затем, не повышая голоса :
— Хватит. Остановись.
Голос был спокойный, но в нём сквозила нетерпеливая жёсткость. Ацуши вздрогнул, будто вырванный из транса, пальцы его замерли, и он с трудом обернулся. Он не знал, что именно сделал не так, но ощущение — как будто его снова раскололи надвое, как будто едва собранная из осколков гордость снова сжалась в кулак.
— Повернись, — продолжил Дазай, не глядя на него. — К изголовью. Сядь, обопрись. Раздвинь ноги.
Он произнёс это ровно, скучающе — как будто диктовал рабочие инструкции, не более. И от этого становилось только страшнее. В этой спокойной интонации читалась полная власть — не та, что кричит, а та, что не нуждается в крике.
Ацуши повиновался — медленно, словно сомневаясь в каждом движении. Доставать из себя пальцы было не приятно. Он подался назад, устроился на подушках, спина напряглась, руки вцепились в простыни. Он чувствовал, как напрягается каждый мускул, и будто слышал собственное дыхание — сбивчивое, неровное. Он не смотрел на Дазайя. Просто ждал следующего слова, следующего взгляда. В этой паузе был приговор, и он это знал.
---
Он неуверенно развёл ноги. С отвращением. Движение казалось ему неестественным, уязвимым до абсурда. Он чувствовал, как в теле всё сжалось от неловкости и унижения, будто инстинктами оно пыталось защитить то, что сейчас выставлялось напоказ. Член был мягким, дырочка блестящей от смазки, тело дрожащим.
Поза была неудобной, но дело было не только в физике — что-то внутри него рвалось. Он не мог понять, чего от него ждут, но с каждой секундой ощущал, как будто всё его существо — тело, голос, взгляд — постепенно перестаёт ему принадлежать.
Он чувствовал, как в горле встала тяжесть. Хотел отвернуться, прикрыться, хоть чем-нибудь. Но взгляд Дазайя — спокойный, небрежный, почти отсутствующий — не давал ни малейшего шанса.
Дазай по-прежнему сидел в кресле, закуривая с медлительной грацией хищника после охоты. Его молчание было хуже слов. Оно давило, раздавливало, как крышка саркофага, которую никто не собирался поднимать.
— Неудобно? — вдруг спросил он, не поднимая взгляда. Голос всё тот же — вкрадчивый, ледяной, без оттенка участия.
Ацуши сглотнул. Он не знал, как ответить. Слова цеплялись за горло, мешая дышать.
— А ты правда верил, что будет иначе?
Эти слова вонзились в него сильнее, чем любой приказ. Потому что в них не было обвинения — только утверждение, как будто факт его сломленности уже давно записан где-то в книге, и сейчас ему просто зачитывают её вслух.
---
Дазай на миг замирает. Его взгляд скользит по Ацуши — молча, задумчиво. Затем он поворачивается к тумбочке, открывает ящик без спешки. Его движения остаются спокойными, почти медлительными, как у человека, который уверен, что всё под контролем.
Он достаёт предмет — по своей сути слишком личный. Возвращается к Ацуши, не издавая ни звука. Не с напором, не с угрозой — наоборот. Он опускается рядом, касается локтя юноши почти нежно, пальцы скользят к запястью. И в эту раскрытую ладонь он медленно, как бы между прочим, вкладывает то, что держал.
Полуулыбка появляется на его лице — тонкая, почти вежливая.
Он отходит на шаг. Следит — внимательно, терпеливо. Ни одного резкого слова. Дазай не торопил. Он просто сидел в кресле сбоку, словно зритель, словно режиссёр, наблюдающий, как его актёр дожимает сцену. Его молчание было тишиной, в которой слышно, как Ацуши глотает воздух.
Ацуши опустил взгляд. В его руке лежал предмет, форма которого не вызывала сомнений, даже если он не решался дать ей имя вслух. Пальцы дрогнули — кожа была гладкой, холодной, и почти не ощущалась в раскрытой ладони. Он не знал, куда смотреть: на объект, на Дадзая, между ног. Казалось, что вес этой вещицы тянет всю его руку вниз, словно символ чего-то, от чего не отвернуться.
Тишина затянулась.
Игрушка в его ладони казалась инородной, обжигающей. Он не сжимал её — пальцы оставались напряжённо разжаты, словно в попытке не признать самого факта касания. Он смотрел на неё как на нечто чуждое, не предназначенное ему, но всё же оказавшееся в его руках по воле человека, чьё мнение он, против воли, продолжал ценить.
Игрушка казалась Ацуши почти насмешкой. Он чувствовал её вес, её назначение. И всё же не шевелился. Всё в нём сопротивлялось — не только действию, но самому осознанию, что оно ожидаемо. Дадзай не приказывал. Он просто молчал. И в этом молчании, в отсутствии давления — заключалась самая жестокая форма контроля.
Пауза затягивалась. Ацуши чувствовал, как начинает дрожать.
Он машинально сдвинул колени, словно прикрываясь, инстинктивно пытаясь сокрыть себя. Его тело выдало то, чего не решался признать разум — желание спрятаться.
Щелчок языка. Едва различимый, но он прошёл по позвоночнику, как удар хлыста. Ни укора, ни ярости. Только напоминание: он не один. Он на виду. И наблюдающий не потерял интерес.
Ацуши не осмелился посмотреть на него, но движение было мгновенным. Он вновь развёл ноги, неловко, возвращая себя в исходное, унижающее положение. Через усилие, через жар между лопатками и стянутость в горле.
Колени вновь заняли своё место, его пальцы сомкнулись вокруг предмета в руке — неуверенно, с осторожностью, как будто тот мог обжечь.
Он не знал, чего именно от него ждут — точнее, знал, но отчаянно не хотел принимать, что это правда. И всё же… он начал медленно двигаться. Не потому что был готов. А потому что ему не оставили другого выбора — кроме как остаться и делать, что приказывают.
—-
Пальцы всё ещё сжимали игрушку — и теперь, когда он поднёс её ближе, прохладный материал коснулся кожи между ягодиц, вызвав судорожную дрожь. Всё сжалось. Сфинктер среагировал резко, будто резина, сжимающаяся на морозе. Едва касаясь, он ощутил, насколько это место стыдливо чувствительное: вены под кожей пульсировали, каждая неровность поверхности отзывалась внутри тягучей, тянущей болью.
Он попытался ввести край — неуверенно, уголком. Мгновенно мышцы напряглись, как будто тело пыталось вытолкнуть, не дать войти. Это было почти как судорога. Он зажмурился, подбородок задрожал. Губы были сухими, дыхание — открытое, шумное, как у запыхавшегося беглеца.
Медленно — почти насильно — он вёл глубже. Боль была тупой, как от тяжёлого давления изнутри. Ни одного возбуждающего сигнала, только жар, растяжение, слабость в ногах. Ощущение чужеродности било в живот, будто тело сигнализировало: ошибка, ошибка, ошибка.
Он не рыдал. Ещё нет. Но глаза были влажными, губы приоткрыты. Он не смел вновь свести колени. Даже не смел отвести взгляд от дальнего угла комнаты.
—-
Ощущение боли было чистым. Прямым. Неотступным. Не как укол, не как царапина, а как внутренний надрыв. Как будто внутри что-то сдвинули, вывихнули, оставили неправильным. Каждый вдох отзывался там, глубоко, тупой пульсацией.
Он не знал, может ли быть хуже. Но знал точно — это не было ни испытанием, ни каким-то искажённым удовольствием. Это была лишь всепоглощающая боль. Боль как признак нарушения, как последствие вторжения.
Он не двигался. Он не кричал. Просто терпел. Молча. Стиснув зубы так, что челюсть сводило. И в этой неподвижности было больше ужаса, чем в любом движении. Потому что каждый нерв знал: любое движение всё усугубит.
Он не хотел думать. Не хотел знать, что будет дальше. Он просто был здесь. Внутри своего тела. Вместе с этой болью. И это единственное, что оставалось ему в ту минуту.
Не было слов, чтобы выразить эту ломку. Только беззвучные, жалкие попытки тела сжаться на резиновом члене отвратительного телесного цвета, с пафосно выраженными венами.
Ацуши представлял каким может быть настоящее чувство любви. В его мечтах оно было мягким и теплым, как солнечный свет, скользящий по коже. Он видел себя рядом с кем-то, кто заботится о нём, кто всегда рядом, когда нужен. Их разговоры были бы тихими и успокаивающими, без спешки, как будто время замедляло свой ход. Он видел любовь как безопасное убежище, где его не осуждают, где его недостатки воспринимают как часть целого. В его представлениях, любовь была поддержкой и светом в темные моменты жизни, простыми жестами и тёплыми взглядами.
Пульсация внизу была нестерпимой: каждый спазм словно отзывался кольцом боли, пронзающей изнутри. Анус напрягся до предела, будто пытаясь защититься от чужеродного, неудобного присутствия, и в этом сопротивлении рождалось жжение, царапающее, как наждак.
Кожа на бедрах натянулась, локальные судороги дергали мышцы, дыхание сбилось, становясь прерывистым. Ацуши стиснул зубы, зарыв пальцы в покрывало, не в силах избавиться от ощущения, будто изнутри вырывают что-то слишком личное, слишком уязвимое.
---
— Глубже не входит, — тихо констатирует Дазай, не то вслух, не то про себя. — Прямая кишка реагирует. Сжимается.
Он делает шаг к Ацуши, чуть склоняется, не прикасаясь.
— Задержка дыхания. Колени напрягаются. Бедра... нет, уже дрожат.
Пауза. Он не торопится.
— Позвоночник выгнулся, значит, пытаешься отодвинуться. Бессознательно.
Молчание. Потом, почти с интересом:
— Ты чувствуешь, как член упирается. Не входит — ломает. Тело не принимает, но ты ведь продолжаешь.
---
Дазай всё ещё стоял рядом, спокойный, словно врач, наблюдающий за реакцией пациента. Он склонился чуть ближе, достаточно, чтобы дыхание коснулось уха младшего, и тихо, почти буднично произнёс:
— Раз уж начал — не останавливайся.
Он выпрямился, его взгляд был сосредоточенным, внимательным, почти аналитическим. Он больше не давал прямых приказов — только молча наблюдал, как если бы проверял чужую решимость. Оценивая. Тестируя.
Каждое движение Ацуши, каждое колебание, каждый жест — всё фиксировалось холодным, немигающим взглядом. Ни сочувствия, ни одобрения — только сухой интерес, как будто перед ним раскрывалась чужая натура, слой за слоем. И всё это — в тишине, давящей и неумолимой.
---
— Как же ты сейчас похож на проститутку, Ацуши... Всё ради какой-то жалкой похвалы.
Дазай подошёл ещё ближе, его движения были мягкими, его взгляд — нет. Он присел рядом, чуть наклонившись, его голос тихий и проникающий, но ледяной.
— Всё это время ты думал, что невинность тебя спасёт? — его слова звучали как последний вердикт. — Но ты просто дешевка. Просто шлюха, как и все, кто сидел здесь до тебя.
—-
Всё внутри Ацуши развалилось, будто сгнившее изнутри здание, оставшееся только фасадом. Ни стыда, ни страха — всё вытравлено до последней капли, оставив лишь мёртвую, плотную тишину, которая давила на уши изнутри, как вакуум. Мысли не шевелились, не рвались наружу — они просто исчезли, как и всё человеческое. Даже боль стала безликой: не чувством, а фактом, как сырость в стенах или холод в костях. Он сидел, обмякший, выпрямленный чужой волей, прислонённый к изголовью, как мёртвая кукла, забытая после игры. Ни желания сопротивляться, ни желания быть. Только тяжесть. Только осадок чего-то сломанного навсегда.
Дазай склонил голову. Тень от его фигуры легла на лицо Ацуши, и в этом полумраке рука старшего поднялась — будто собиралась коснуться щеки, стереть что-то с кожи, подарить жест сострадания. Но в последний момент его пальцы остановились в воздухе. Он замер, будто наслаждаясь этим миллиметром, этой иллюзией тепла. А потом усмехнулся — не весело, не злобно, а как человек, который получил ровно то, чего хотел.
— Ну что, тигрёнок, первый блин комом? — сказал он с удивительной лёгкостью, будто речь шла о каком-то глупом недоразумении.
И не оборачиваясь, он пошёл к выходу — не оставляя за собой ни звука, ни тени, лишь холодное, неоспоримое ощущение: всё уже решено, всё завершено, и возвращение назад невозможно.
Дверь закрылась почти бесшумно.
Примечания:
Буду очень рад прочитать о ваших впечатлениях!