кто крепко верит, мало говорит
1 мая 2025 г., 16:47
Посреди ночи пан Анджей взвивается, как испуганный конь, и садится прямо.
Тому нет видимых причин. Ночь тиха и покойна, по листве деревьев в вышине и по пламени сонного костерка пробегает рябь. Подальше от огня лениво и беспечно всхрапывает лошадь.
Прежде, чем он успевает задуматься над этим или припомнить, где находится, перед глазами все плывет и в них будто иголки впиваются сзади: из-за резкого движения от перевязанной головы отлила кровь. Он кряхтит, отпускает саблю и собирает чуприну в кулак, косясь на землю рядом с собой, где лежит Сорока.
Тот свернулся на боку, подложив под голову локоть; лицо его скрыто полутенью. Некоторое время пан Анджей наблюдает, как размеренно падает и вздымается его грудь.
— Сорока?
— Слуга твоей милости, — немедленно отзывается бодрый голос, как будто он и не спал вовсе. Конечно же, не спал. К Кмицицу возвращается память о вчерашней переделке: о поистине бездарно спланированном набеге, о суматошном отступлении, о многочасовой, по-видимому, перевязке ран и бегстве крадучись через леса. Даже после этого все, что может себе позволить Сорока, — некрепкий сон подле господской постели.
Как есть, верный пес.
Сравнение должно было быть похвалой, но от собственного хода мысли пана Анджея передергивает.
— Что за шум? — спрашивает он. — Будто бы шипит что-то.
— Нету никакого шума, пан полковник. Отдохнуть бы тебе лучше.
— В самом деле... — Зажмурясь, он трет глаза кулаками. — И кони спокойны. Может, кто из них. Или примерещилось.
— Могло быть и так, — строго замечает старый солдат.
Кмициц невольно улыбается и перестает сопротивляться изнеможению, осторожно укладываясь обратно. Еще поправится, куда он денется.
Смежив веки, он погружается в блаженную шелестящую тишину, и даже опасности бегства кажутся ему не серьезнее, чем дальняя степная гроза. Призрак мирного сна успокаивает его раны, манит к себе и вот-вот заполучит его вновь, когда — вот опять! — сбоку доносится тихий, судорожный звук. Слышен он всего мгновение, но теперь происхождение его очевидно.
Пан Кмициц вздыхает и приподнимается на локте, наплевав на настойчивое жужжание в голове.
— Эй, — тихонько зовет он. — А это был ты.
Сорокино дыхание, и прежде еле слышное, совсем пропадает из симфонии лесных звуков.
— Что такое? — допытывается Кмициц.
Лежащая перед ним фигура недвижима.
— Ничего. Просто... перетревожился я накануне за твою милость. И только.
Даже пониженный до хриплого шепота, голос его кажется хрупким, точно лоскут паутины, прикрывший колотую рану. Пану Анджею это совсем не по душе.
— А чего тревожиться? Когда это моя удача нас подводила? Что мне приключиться может? — И усмехается привычно. Щеку ему пригревает разгоревшийся вдруг костерок. — Со мной ведь ты.
Последнее слетает с уст самопроизвольно, но слово не воробей. Про себя он бессильно ругает кровопотерю и поздний час, но, по правде говоря, слова эти давно уже вертелись на его неугомонном языке.
— Так-то оно так, — соглашается Сорока, и слышно, как он улыбается, — только... — Он замолкает на мгновение, а затем набирает воздуху, будто готовясь к буре. — А вдруг однажды меня не будет? И что тогда? Я чего хотел сказать... послушай, пан полковник, — скороговоркой продолжает он, — не мое это дело — тебе указывать, и высеки меня потом, если изволишь, но чего тебе стоит, — дыхание его сбивается, — чего тебе стоит всего разок поберечь себя хоть немного?..
Непостижимым образом повисающее следом молчание оказывается громче сказанных слов. На бесконечно долгую секунду все замирает. Даже кони, кажется, навострили уши и прислушиваются.
Трепещущий красный огонь костра вылавливает из мрака лицо Сороки, который, вновь овладев собой, уже собрал его в бесцветное, почтительное выражение старого верного слуги.
Маска эта держится недолго: сперва на плечо ему несмело ложится рука, а затем и вторая, настойчиво притягивая к себе. Даже удивиться он не в силах, так огромна сама причина этого удивления.
Вместо этого он позволяет пану Анджею осторожно прижать себя лбом к груди и — всего разок — шлет почтительность и самообладание к черту.
Возможно, порою ласковые, срывающие покровы ночные чары действуют и на воинов, не знающих отдыха. На обоих нисходит малознакомое, светлое, не солдатское совсем чувство — неодолимое, пронзительное и умиротворяющее сразу. Уткнувшись носом в жупан Кмицица, который неуклюже треплет его по затылку, Сорока мерно, тихо плачет, и слезы его подобны вольной реке, в которой нет ни горя, ни отчаяния. Есть лишь радостное облегчение сердца, которое наконец-то смогло высказать другому все, что накипело, не нуждаясь в словах.
Когда пан Анджей в последний раз испытывал нечто подобное, это было так давно, что будто бы и не с ним вовсе. Свирепая, опустошающая все на пути война смела его тогдашнего и перемолола в пыль — как перемолола и дом, где он вырос.
С тех пор он воспрял, как заново перекованная сабля, и несся себе дальше, веселый и беспощадный; но было бы верхом глупости совсем позабыть пламена, породившие и воспитавшие его.
Сорока вздыхает напоследок полной грудью, уже почти совсем ровно, и неловко высвобождается из его объятий, не смея поднять взгляд.
Кмицицу никогда так сильно не хотелось схватить старика за голову обеими руками и расцеловать, но он удерживается — Сорокиной гордости ради или своей собственной, он не знает. Может быть, смутно думается ему, это и не имеет значения.
Он только улыбается — и с благодарностью успевает уловить ответную улыбку в морщинках у глаз старого вояки, прежде чем обессиленно закрыть глаза самому.
Остаток ночи милосердно дарит им безмятежный сон.