Побитый тротуар, машины мчатся по дороге. Глупый смех вырывается из глотки — совсем не похожий на истерический.
Будто снова по пятнадцать — сбежали из школы навстречу приключениям. Лололошка рассказывал о таком, во всяком случае. Дилан уроки прогуливал всегда всего по одной причине — закрыться в поломанном туалете и курить-задыхаться дымом, слушая дерьмовую музыку в едва рабочих проводных наушниках. Плача. Наверное, в этом могла быть даже какая-то своя романтика. Лололошка сказал бы так.
Когда Лололошка тащит Дилана вперёд, не думая останавливаться ни на мгновение, Дилан кричит ему вслед, что уже слишком сильно устал, и руку лениво пытается вызволить из мёртвой хватки его руки. И Лололошка
смеётся — как если бы происходило что-то на самом деле смешное — ну, забавное, может быть, — и Дилан нехотя, но смеётся за ним следом.
Потому что в кои-то веки Дилану не хочется
кричать, закрывшись в комнате, часами напролёт, — словно Лололошка самолично, этими же тёплыми руками с побитыми костяшками груз с его плеч снял и заботливо держит, чтобы Дилан мог
вздохнуть. И Дилан дышит — воздухом, смешанным с выхлопными газами и выбросами заводов, химикатами, — дышит, пока
дают. А дают — пока Лололошка рядом.
Дилан продолжает жаловаться — скорее по инерции, потому, что вошло в привычку, чем потому, что правда плохо приходится. О, Дилану ли не знать, что такое «плохо». Сейчас — хорошо. Запыхался, ноги болят и всё тело протестует, но —
хорошо. Лучше, чем когда-либо было.
Лололошка тянет вперёд, по побитому тротуару, через дорогу и направо — в переулок. Руку Дилана сжимает в своей крепко, но уже не потому, что боится, что Дилан оторвётся и отстанет, а потому, что так удобнее. Потому, что рука Дилана в его руке ощущается
правильно.
Комфортно.
Они двое перестают бежать лишь тогда, когда за одним из поворотов оказывается двор и нужный подъезд. Заходят внутрь — домофона нет, — и Лололошка вызывает лифт на десятый этаж. Когда они дожидаются его, заходят внутрь и едут, то молчат. И это не вызывает боли — у Дилана в голове не кричат мысли, не хочется плакать. Хочется всматриваться в лицо напротив и прислушиваться к дыханию. Украдкой.
На последней лестничной клетке есть пожарный люк, ведущий прямиком на крышу, и Лололошка с некоторым усилием открывает его и любезно пропускает Дилана вперёд себя. Дилан выглядывает наружу, и от настойчивых порывов ноябрьского ветра ему хочется натянуть на голову капюшон. Лололошка влезает за ним следом.
Если бы Лололошке захотелось — он бы заставил Дилана прогулять пары. Но он не стал — потому что вечером здесь красивее: на закате солнце красное и касается крыш многоэтажек. Этой — тоже. И птицы летают, что-то крича, — крича не истерически. Ничто не похоже на истерику.
И Лололошка снова берёт Дилана за руку, когда они двое подходят к краю, — как будто бы в глубине души за него переживая иррационально (иррационально ли?). И Дилану хочется заверить его, что здесь и сейчас — никогда. Что с ним — ни за что на свете. Понимает ли Лололошка, что из-за него Дилану перехотелось
умирать?
Но Дилан молчит с этой мыслью. Не хочет спугнуть момент, разрушить идиллию. Ло смеётся и рассказывает что-то глупое — случай с бродячей собакой возле магазина, — и это «глупое» в свете закатного солнца, блестящего-переливающегося золотом и
кровью на коже и в волосах Лололошки, звучит так искренне и правильно, что Дилан не может сдержать себя от того, чтобы наклониться вперёд и поцеловать.
И Лололошка, очевидно, смолкает, издавая забавный удивлённый звук, но ни в коем случае не перечит — отвечает на поцелуй и сам подвигается ближе, словно от разыгравшегося ветра ему вдруг становится холодно. И у Дилана сводит в животе и кружится голова.
Секунды, минуты и часы пролетают в один миг — солнце маленькой точкой маячит далеко за линией горизонта, и разглядеть его за шпилями высоток перестаёт получаться. И Лололошка предлагает уходить — и Дилан соглашается, ухватываясь за протянутую руку своей, чтобы встать. И до самого конца они их не расцепляют —
так удобнее.
Напоследок Лололошка смотрит вниз — там загораются фонари и вывески магазинов. На небе загораются звёзды. Потом Лололошка вздыхает глубоко, смотря тёмными глазами куда-то мимо Дилана.
И они влезают обратно. В лифте молчат.
[...]
Лололошка провожает Дилана до остановки, чтобы потом пойти домой пешком. Когда они прощаются, то оба смотрят друг другу в глаза — Ло даже очки снимает, — и позволяют себе недолгие объятия. Потом приезжает автобус, и Лололошка машет рукой, провожая взглядом Дилана до тех пор, пока он не скрывается в потоке людей.
И Дилан приходит домой, в тесную и душную комнату общежития, уставший-убитый, но
счастливый. И пишет Лололошке в пейджере первым: «хорошо погуляли». Пьёт антидепрессанты просто потому, что надо, и совсем не пьёт снотворное. И ложится спать с улыбкой, а не со слезами в болящих глазах.
[...]
Дилану было двадцать, Лололошка был на год младше.
Теперь Дилану двадцать два, и он сидит на крыше десятиэтажки совершенно один. Пропущенные пары к четвёртому курсу перестали его заботить. Наушники беспроводные, но музыки нет. Дилан закрывает глаза, прислушиваясь к шуму: тот же прохладный ноябрьский ветер, те же птицы. Кричат — истошно, в истерике. И Дилану кричать хочется с ними вместе.
Лололошке было девятнадцать. И Дилан не смог помочь ему так, как помог Дилану он. Не смог спасти.
Почему у Лололошки было так темно в глазах? Почему он смотрел вниз так пристально?
Дилан стоит на краю и смотрит вниз тоже — на закате солнце красное и касается крыш многоэтажек, но город лучи едва ли трогают. Люди снуют туда-обратно в привычном жизненном ритме, который Дилан ощутить не в состоянии.
Станет ли ему легче в свободном падении?
Стало ли Лололошке легче? Смог ли он обрести покой?
Солнце скрывается далеко за линией горизонта, и Дилан снова жмурится. Третья сигарета тлеющим окурком летит вниз. И Дилан разворачивается, думая, что должен быть сильным, — ради Лололошки.
Этой ночью пьёт снотворное.