«Тень, скрытая в радости, становится слезой, тихо касающейся сердца».
Слёзы — признак того, что тебе не всё равно. Это значит, что боль нашла выход, и ей нельзя препятствовать. В ином случае она поселится глубоко в сердце и будет ранить: ранить тело, разрывать душу и отравлять мысли. Сынмин не плакал. Никогда. Даже когда был ребёнком и сбивал колени до крови. Неудачи он принимал за вызов, а расставания не значили ровным счётом ничего. Сынмин никогда не плакал, пока… — Гори, блядь, в аду! — кричал он в небо, стоя на крыше. — Ты и твоя сраная любовь! ...пока не встретил Минхо. Он и не матерился никогда. Терпел и держал в себе — до тех пор, пока не узнал вкус предательства. Его сердце облили грязью, чувства оскорбили. Сынмин бы написал книгу в трёх томах про то, что он испытывал, но слов бы не хватило. Или не хватило бы его самого. «Чувствам не прикажешь,» — говорил Минхо. — «Я не могу это контролировать.» — Ёбаный пиздун! Всё можно контролировать… — и тихим голосом добавил: — Я же смог… смог… А по лицу уже текли слёзы, срываемые порывами ветра. Вокруг всё выцвело. Даже небо — ни синее, ни серое, просто… блеклое. На языке — соль и горечь разочарования. Сынмин смотрел перед собой и не видел ничего — взгляд размывался, а под ним — высота в четыре этажа. Слёзы — признак того, что тебе было что терять. Значит, было то, что ты не хотел отдавать ни при каких обстоятельствах. Это что-то проросло глубоко, пустило корни и хотело бы расцвести, но его вырвали с корнем, не дав даже шанса на жизнь. Хотя бы на день. Хотя бы на час. Сынмин не жадный. Ему достаточно было и мига — ощутить эту всеми расхваленную влюблённость. Но по итогу — выкорчеванная грудь, обсыпанная солью. Больно? Не то слово. — Эй! Придурок, а ну слезь оттуда! — кричал знакомый голос за спиной. Сынмин обернулся — действительно знакомый. — Я и не собир… Но нога неудачно соскользнула с края, и тело потянуло вниз — словно невидимые руки услышали плач, пришли обнять и навсегда успокоить. — Хёнджин… — единственное, что получилось выдохнуть сдавленным голосом, прежде чем Сынмин закрыл глаза от страха. И он упал — в объятия, со звуками болезненного кряхтения под собой. Хёнджин — так себе спасательная подушка, но он тёплый. И очень злой. — Ты совсем ёбнулся, алло?! Если хочешь сдохнуть — делай это красиво и по другой причине! — Я не хотел… — Да конечно! Тогда на кой сюда полез? — Я всегда тут сижу, когда нужно побыть одному. — На краю крыши? Пизди больше, засранец, — выдохнул Хёнджин, всё ещё крепко сжимая Сынмина в руках. — Как же ты меня напугал… Слёзы — признак того, что ты ещё жив. Живые могут чувствовать переливающийся спектр эмоций внутри себя — в отличие от мертвецов. Сынмин был жив, чувствуя кожей сквозь одежду тёплые объятия. От этого тепла хотелось расплавиться — и он плавился. Слезами — в тонкий весенний пиджак, пряча лицо от растерянного взгляда. — Давай, пропой мне сопливую серенаду. Хах, боже… — с обнадёживающей улыбкой сказал Хёнджин, слегка поглаживая парня по спине. — Ты такая плакса оказывается? Слёзы — признак того, что будут шрамы. А по шрамам — повторно резать сложно. — Всё будет хорошо. С каждым новым днём будет всё лучше и лучше. А потом… Сынмин не слушал. Он плакал за все двадцать два года. Честно признавая, что ему больно. Что ему не всё равно. Понимая, что надо отпускать и не пытаться врать самому себе. Собраться, залечить раны — и временами почёсывать их, звонко смеясь. Или грустно улыбаясь.«Улыбка, расцветшая в печали, — самая сильная и самая нежная.»
Улыбка — признак того, что наступило бессилие. Это значит, что всё, что могло случиться, — случилось, и остаётся только смотреть вслед. Наблюдать, как медленно растворяются в свете самые яркие чувства. Хёнджин улыбался. Всегда. В детстве он понял, что улыбающихся детей любят сильнее, дают больше сладостей и всегда держат на хорошем счету. Хёнджин всегда улыбался, пока не встретил Сынмина. Физическое воплощение строгости и консерватизма. Человек-стена. Человек с железным сердцем. Но железо имеет свойство окисляться на воздухе. Так и сердце Сынмина было покрыто мерзкой ржавчиной, где воздухом стал какой-то мужик, который не умел контролировать член в штанах. — Всё будет хорошо, — шептал Хёнджин. — С каждым новым днём будет всё лучше и лучше. А потом ты проснёшься и поймёшь, что груз с плеч упал. Но Сынмин рыдал на плече, дрожал и пытался вжаться так, словно боялся рассыпаться и улететь вместе с ветром. А Хёнджин отчаянно улыбался и хотел сжечь того мужика заживо. Его чувства — запутанный лабиринт без выхода, и он блуждал в нём, спотыкался и упирался в стены. — Ты похож на варёный пельмень, — сказал Хёнджин, вытирая мокрые щёки. А он любил пельмени. Можно ли Хёнджину быть настолько близко? Что вообще ему было можно? Подойти ближе, взять за руку, спрятать от мира? Улыбаться. Ему можно улыбаться широко и делить пополам боль. Улыбка — последнее, что остаётся, когда теряешь всё. Теряешь, не имея с самого начала. И тяжесть того, что не уберёг. Не успел этого сделать, довольствуясь малым — наблюдая издалека. Хёнджин был до ужаса жаден, но скрывал это под толстыми слоями масок: радости, беспечности и легкодоступности. Люди думали, что он — самый милый человек на свете. Сам Хёнджин думал, что хуже и омерзительнее человека, чем он, на свете нет. А Сынмин думал, что Хёнджин просто дурак — и это радовало. Радовало и чертовски злило. Потому что Хёнджин дрейфовал и останавливался там, куда прибьёт волной. Стоило течению сменить направление — он, улыбаясь, отпускал. — Я же… — задыхаясь говорил Сынмин. — Хёнджин, я же… Но Сынмина отпустить было невозможно. Он держал как якорь, хотя Хёнджину больше нравилось сравнение с маяком. — Чш-ш-ш, — успокаивал парня Хёнджин. — Хочешь, мы его ослепим и отвезём на остров? — Нет! Ты совсем дурак? — Я, может, и дурак, но гениальный дурак! Сынмин наконец-то улыбнулся. Улыбнулся Хёнджину. Он бы стал предводителем клоунов, начал клоунский парад и превратил весь мир в цирк — лишь бы Сынмин улыбался вот так. Только так и только ему. Улыбка — как способ убедить себя, что жив. И Сынмин был аккумулятором, заряжая давно заглохшее сердце. Менял значения бутонам на коже и заставлял чувства перерасти во что-то более объёмное. Раньше Хёнджин закрывал сердечную боль татуировками, шутливо называя это цветением. Он прочитал какую-то книгу на японском и решил, что большие цветы пиона на коже будут выглядеть круто. Так символично, так… Красиво? Точно нет. — Не вставай, — тихо произнёс Хёнджин, плотнее сжимая руки вокруг талии. — Давай полежим так ещё немного. Сейчас эти линии значили только количество поражений в борьбе с самим собой. Семнадцать раз он пускал в себя человека, семнадцать раз его перемалывали и оставляли с широкой улыбкой. А Сынмин уткнулся носом в одну из таких меток — зарёванный, абсолютно потерянный и чертовски тёплый. Они — обречённые? Они — больные? Неудачники? Безумцы? Конченные? Без конечной цели, бесконечно бродящие в этом большом мире. Кем они могут быть друг другу? Улыбка — как ширма, способ спрятать уродливые шрамы. Но какой в этом смысл, если шрамами покрыто не только внутри, но и снаружи? Улыбка — один большой шрам Хёнджина, в то время как у Сынмина — это лекарство. Сладкое и похожее на солнце. — Пожалуйста… — и шрам Хёнджина надорвался, проливаясь слезами, — я хочу обнимать тебя… чуть дольше. Сынмин всё понимал и терпеливо ждал, поглаживая рукой один из чёрных цветков на плече. Хёнджин всё понимал — и тихо плакал, захлёбываясь воздухом. Они оба расцветут тогда, когда прольют все слёзы. И с лёгкой душой посмотрят друг другу в глаза.«И всё же, улыбаясь и плача, человек продолжает жить.»