«Взрыв был мощным, и самое высокое сооружение в Кенигсберге, построенное еще при Тевтонском ордене, с грохотом осело на землю, подняв облако пыли»
Виктор Арбузов. «Живой Кенигсберг: как взрывали сердце»
12 февраля 1953 года Боль сдавила грудь резко, сплошным спазмом. Вильгельм подавился воздухом, цедя неглубокие вдохи и выдохи сквозь зубы. Рука вцепилась в рубашку, пальцы судорожно сжались, словно так могли ослабить нарастающее в груди давление. Он как сквозь толщу воды услышал четкие шаги. В лицо заглянули. Незнакомый мужчина что-то проговорил, но Вильгельм через пелену боли и упавшие на глаза волосы выцепил только, как шевелились чужие губы, и глаза — такого странного красновато-коричневого цвета. Его осторожно подхватили под локти, и Вильгельм тут же пошатнулся — ноги были совсем ватные, — также осторожно повели куда-то в сторону и будто через секунду опустили на стул. То, что весь путь показался ему одним мгновением, было, наверное, не очень хорошим знаком, отстраненно подумал Вильгельм, хотя желание избавиться от ощущения, словно грудь сдавливало в тисках, было сильнее любой мысли. Снова заглянули в лицо, но Вильгельм, отвлеченный болью, никак не мог ухватить чужой взгляд, глаза все время соскакивали к стиснутой в горсть рубашке и вцепившейся в брючину второй руке. — Так уже было раньше? Есть какие-нибудь лекарства? Он отрицательно покачал головой, и накатившая в ту же секунду волна головокружения чуть не сбросила его с места. Стул под ногами будто раскачивался на подрезанной ножке. Вместе с ним, кажется, качался и пол. — Потерпи, я сейчас… — Гриша! Ну где ты потерялся..? — новый голос показался Вильгельму до ужаса громким, но тут же стих, окрасившись нотками напряжения. — Что здесь происходит? — полувопросительно произнес еще один мужчина, понизив голос. Вильгельм, хотя и не видел его, мог только по изменившемуся тону представить, как гневно или озадаченно нахмурились чужие брови. — Рахим, позови врача. Да не смотри так на меня, я ничего ему не делал! — Гриша, я даже не знаю, есть ли здесь… Неожиданный помощник наконец обрел имя. «Гриша». «Гриша» — это ведь Григорий, да? Крупная фигура и необычные глаза сложились в единый образ, и Вильгельм осознал, кто перед ним. С их последней встречи в 48-м Сталинград стал частым гостем его кошмаров. Прошивающий взгляд надолго врезался Вильгельму в память. — Рахим, врача, медсестру, кого угодно позови. — Сталинград… Григорий повысил тон. — скажи, с сердцем плохо. — Нет, — пробормотал он. В горле пересохло, слова выходили с трудом. Вильгельм сжал пальцы на рукаве Григория, привлекая его внимание, произнес уже громче: — не надо, мне лучше. Григорий молча посмотрел на него. Что было в этом взгляде? Он ему не верил, оценивал, может, просто хотел, чтобы он замолчал? Лицо Григория оказалось очень сложно прочитать. — Иди без меня. — сказал Григорий тому мужчине, которого Вильгельм не видел, — я разберусь. Еще секунда, и раздались, а затем также быстро стихли чужие шаги. Они вновь встретились глазами. Григорий отошел на полшага и наклонился: видимо, не хотел нависать над ним. Вильгельм был за это благодарен. — Ты уверен? Понимаешь, что я говорю? Впору было возмутиться: Калининград числился советским городом без малого восемь лет, и Вильгельм сносно говорил по-русски, хотя акцент предательски выдавал его, но… возмущение было бы напрасным, потому что Вильгельм вдруг осознал, что все, сказанное ему Григорием до этого момента, — все, что он смог понять через облако боли, — было на немецком. Он кивнул: голова казалась тяжелой, как пудовый шар, но стук в ушах стих и напряжение в груди спало. Облегчение накатило так резко, что Вильгельм едва не завалился набок, но его ловко удержали на месте. Забота казалась чуждой. Вильгельм слышал о Сталинграде — городе и воплощении — и с почти полной уверенностью мог утверждать, что Григорий — хороший, достойный человек. Но Григория из настоящего он видел от силы трижды, а монстр-рефаим с глазами-болотами еще долгое время являлся ему во снах. Вильгельму не нужна была чужая забота, ему нужно было вернуться домой, пока от того еще что-то осталось, но он не мог покинуть собрание городов СССР до конца недели. Уйти бы отсюда. Туда, где нет ощущения, будто за тобой наблюдают сотни глаз. Уйти, хотя бы… — …В гостиницу, — прервал его мысли Григорий. — Я отвезу тебя.***
До гостиницы они добрались в тишине, и только в лифте Вильгельм понял, что забыл о благодарности. — Спасибо, — произнес он. И неожиданно для себя добавил: — я вам обязан. — Ничего, — сказал Григорий, — пообещайте только, что, если снова почувствуете себя плохо, обратитесь за помощью. Я живу в двух комнатах от вас, можете, если хотите, сразу идти ко мне. Вильгельм, даже не удивленный, а скорее озадаченный предложением, уклончиво кивнул. После этого Григорий, как девицу, проводил его до двери и, кивнув на прощание, пошел дальше. Они действительно жили всего в двух номерах друг от друга. Почему-то сейчас это расстояние показалось Вильгельму неожиданно маленьким. Он скрылся за дверью, только когда Григорий, стоя уже на пороге своего номера, оглянулся на него, глухо ударился головой о дерево и вздохнул, прикрывая глаза. Григорий ему не «нравился». И не «не нравился» тоже. Его сила и стойкость заслуживали восхищения, а доброта и вежливость не были преувеличением. Вильгельм не мог дать имя тому странному чувству, которое охватило его после сегодняшнего, но для себя мог признать — Григорием он был заворожен.***
15 февраля 1953 года До конца той злополучной недели они успели пересечься еще несколько раз и почти столько же — лично поговорить. Григорий всякий раз оказывался неизменно вежливым, искренне переживающим и, вдобавок ко всему, интересным собеседником. Вильгельм, измотанный вынужденным одиночеством, начал видеть в нем невольного спасителя — уже дважды. В одну из таких встреч Григорий попросил называть его Гришей — было ли тому причиной то, как искаженно и отчетливо по-немецки звучало «Григорий Федорович» из его уст, или обычная привычка, как сказал ему сам Гриша, Вильгельм мог только догадываться, но то, что за исключением имени, Гриша никак не выказал дискомфорта от их общения, дарило облегчение. Ответить Грише той же милостью Вильгельм не мог хотя бы потому, что отчества у него не было, поэтому предложил перейти на «ты». Так, спустя три дня с первого разговора, они незаметно обрели друг для друга статус хороших знакомых.***
16 февраля 1953 года В день отъезда Гриша вынул из внутреннего кармана пиджака маленькую записную книжку и достал оттуда сложенный вдвое листок. — Это мой адрес, — сказал он. — Мне бы не помешал хороший собеседник. Вильгельм принял лист из его рук, бегло пробежался глазами по написанному и улыбнулся краешком губ. Гриша пока плохо его знал, но улыбка эта не выглядела как та, которую ты даешь, когда точно знаешь, что не будешь исполнять обещанное. Слабое волнение, крошечными иголочками собирающееся на плечах, совсем стихло — и почему он думал, что Вильгельм мог отказаться от невинного предложения переписки? После того, как первая неловкость знакомства сошла на нет, Вильгельм, как оказалось, был совсем не против поговорить. Он окончательно расслабился и приглашающе протянул раскрытый блокнот и карандаш. Вильгельм, на секунду задумавшись, быстро вывел свой адрес и протянул блокнот обратно в ожидающие руки. Гриша бросил взгляд — «Молодежная улица, дом 5, кв. 6» — почерк у Вильгельма был косой и угловатый, но аккуратный. «Очень ему подходит» — подумал он. Они так с Вильгельмом и замерли, глядя друг другу в глаза, пока Гриша не очнулся и не спросил, во сколько у того поезд. Как оказалось, гораздо позже, чем у него, поэтому вежливое предложение проводить пришлось сдержать при себе. Почему Гриша почувствовал легкий укол разочарования, он сам для себя объяснить не мог. Они неловко попрощались, пожали друг другу руки, и Гриша ушел, сдерживая желание напоследок обернуться. О том, что он так не извинился за тот случай, хотя ради этого и искал Вильгельма кажущиеся далекими несколько дней назад, он снова подумал уже на вокзале. Блокнот в кармане пиджака жег кожу.***
6 июня 1962 года Вильгельм оказался одновременно таким и не таким, как он ожидал. Гриша немного знал старых немцев, поселившихся к югу от тогдашнего Царицына еще две сотни лет назад, но Вильгельм, как и все города, следующий за временем, естественным образом от них отличался. Знакомство с «новыми», на которых Вильгельм должен был быть похож, оставило шрамы и мучительные ночные кошмары, поэтому на эти воспоминания опираться Гриша тоже не мог. Время шло, и постепенно на образ обычного немца — высокого худого мужчины с прозрачными глазами, — накладывался характер Вильгельма, который Гриша находил донельзя привлекательным. Вильгельм, немногословный и сдержанный на общих встречах, оказался неожиданно разговорчивым и с охотой поддерживал практически любую тему, если та приходилась ему по вкусу. Он был не резок на слова, а скорее чересчур честен и прямолинеен; Грише в нем это понравилось — не оставалось места для догадок и недомолвок. Сам Гриша от природы был молчаливым и скорее предпочитал слушать чужие пространные рассуждения — в этом они с Вильгельмом тоже дополнили друг друга удивительно хорошо. Именно поэтому, наверное, принять решение о переписке было так легко — в первую встречу Гриша запомнил только алое марево ярости и испуганные глаза, во вторую им было не до разговоров, третья вышла скомканной и неловкой, но за ней шли четвертая и пятая, и Вильгельм внезапно понравился Грише гораздо сильнее, чем он ожидал. Справиться с последствиями войны оказалось сложно: «до» у него была лишь надежда, что все скоро закончится, а «после» — когда осела пыль последних взрывов и кончились бесконечные дела в Москве — тогда на него накатило. Он не мог спать, потому что кошмары сменялись темнотой вязкого, совершенно не дававшего отдыха сна, не мог слышать громких звуков — перед глазами вставал неглубокий окоп и разрывающая ночную тишину канонада, даже низко летящие самолеты вызывали несдерживаемый тремор — чудилось, что вот-вот начнется очередной обстрел. Поэтому Гриша отгородился от всех — не мог он выносить других, когда сам себе помочь был не в состоянии. Рассказывать было стыдно: не он один тогда мучался и боялся — но воспоминания не отпускали и с каждым днем все сильнее сжимали горло. С людьми было проще — они не знали, и для них он был одним из множества бывших солдат, но с городами оказалось гораздо сложнее. На него неизменно смотрели со смесью страха и благоговения, будто он был вернувшимся к жизни мертвецом. Осторожный шепот, косые взгляды — они нервировали, злили, потому что не давали забыть. Забыть — все, чего хотел тогда Гриша. И Вильгельм, сам того не зная, помог. Он его не боялся (по крайней мере, в открытую), не восхищался (да и с чего бы), он вообще не упоминал о войне — находил десятки других тем, стал надежным отвлечением от дурных мыслей, и вскоре Гриша читал его письма не только с нетерпеливым ожиданием, но и щемящей сердце нежностью. В 53-м он дал сам себе два месяца: не хотел показаться навязчивым, но и терять нового знакомого тоже, однако Вильгельм его удивил — первое письмо из Калининграда оказалось в его руках меньше, чем через полтора месяца. Вильгельм интересовался самочувствием и повседневной жизнью, вежливо спрашивал о погоде и красиво описывал весенний город — о себе почти ничего не рассказал, и письмо вышло недлинным, но начало было положено. Спустя несколько дней приметный грузовичок в числе прочих посылок, конвертов и поздравительных открыток увез через полстраны и Гришин ответ. Они списывались так часто, как могли, и вскоре молодая почтальонка Лена перестала класть письма из Калининграда в почтовый ящик, передавая ему лично в руки. Гриша был удивлен, но она только сказала, что радость на лице при виде весточки от дорогого человека напоминает ей, в чем смысл ее работы. Осознание того, что Вильгельм действительно был для него дорогим, и важным, и близким, легко ужилось вместе с остальными мыслями о друге. Вильгельм был заботливым, был ласковым — никогда не отказывался от объятий и сам брал Гришу под локоть во время прогулок, — и иногда даже чересчур вдумчивым. Места, в которые Вильгельма мог привести собственный разум, пугали, и порой Грише приходилось за руку выводить его оттуда. Однажды Гриша сам предложил ему поговорить исключительно на немецком: тот давно не вызывал у него приступов, и стоило обновить имеющиеся еще до войны знания. Так он сказал Вильгельму, и этой было правдой, хотя иная, чуть более корыстная цель у него все же имелась: Вильгельм наверняка скучал по разговору на немецком, да и послушать его так было бы приятно. За годы знакомства Гриша понял, что писал Вильгельм гораздо лучше, чем говорил — ничто в письмах не выдавало, что русский — не первый его язык, а вот в разговоре отдельные слова на немецком и простые ошибки мелькали часто. Они тогда проболтали до поздней ночи, и к концу Грише пришлось просить Вильгельма быть помедленнее, настолько того взбудоражила возможность поговорить на родном языке. Лицо у него при этом было таким сияющим, что Гриша и не думал скрывать довольства, хотя то, как Вильгельм говорил по-русски, нравилось ему… не то, чтобы больше, но совсем по-другому: он терял мягкие там, где они были необходимы, и находил там, где они были совершенно не нужны. Особенно выделялась «р» — перекатывающийся на языке звук сначала показался Грише непривычным, потом — приятным, а потом полюбился и перестал восприниматься отдельно от Вильгельма. Если он самую малость расстроился, когда в одну из встреч понял, что акцент у Вильгельма вместе с этой особенной «р» почти исчез, то никому бы об этом не сказал. Было одно «но». Гриша не замечал поначалу, но Вильгельм иногда замирал, следя за ним цепкими глазами, и просто молчал. Первое время Гриша думал, что Вильгельм так своеобразно выпадал из реальности, как он сам после войны, но вывести его из оцепенения было легко, и Вильгельм отмахивался тем, что просто задумался. Гриша ответ принимал, но через некоторое время все равно ловил на себе чужой взгляд. Все же Вильгельм оставался для него загадкой.***
7 сентября 1973 года Виделись они не так часто, как переписывались — не давала вечная работа и расстояние. Гриша со временем снова начал близко общаться с Рахимом и Лешей, тот подтянул уже взрослого брата, и в конце концов жизнь наладилась. Вильгельм, насколько знал Гриша, мало-мальски близких приятелей так и не завел — говорил, что ему хватает общения с теми друзьями, которые у него уже есть. Абстрактное «друзья» на поверку ограничивалось самим Гришей и Александром Петровичем, с которым Вильгельм виделся даже реже, чем с живущим через полстраны Волжским. Гриша надеялся, что бесконечные письма и радость, которую Вильгельм показывал при каждой их встрече, объяснялись не сводящим его с ума одиночеством. Что Вильгельм чувствовал то же, что и он. День выдался жарким, солнечным. В преддверии дня города вокзал был особенно заполнен людьми. Мимо Гриши прошли два милиционера, пронеслась стайка детей, направляющихся на экскурсию в Ленинград, пробежала, на ходу поправляя пиджак, проводница, прошаркала старушка в платке, за ней бодрым шагом наперевес с гитарой, собственной сумкой и старушкиным саквояжем прошествовал парень, ростом почти равнявшийся с Гришей, взрывом хохота ознаменовали свое появление пара студенток, дождавшихся подругу с электрички из Волжского. Люди все валили, и валили, и валили, садились в поезда, терялись в провале подземного перехода, а Гриша стоял, подперев спиной табло: до прибытия поезда из Москвы оставалось 10 минут. Раздался один гудок, потом второй — Гриша все считал вагоны. Перед самым убытием московского поезда Вильгельм успел позвонить с таксофона и наспех передать, что нумерацию поменяли, и теперь Гриша высматривал седьмой с конца, который фактически был девятым. Трижды коротко прогудел свисток — поезд остановился. Раньше других показалась проводница, зычно произнесла бормочущей толпе встречающих: «Седьмой! Седьмой!» — и опустила ступеньки. Гриша терпеливо стоял позади всех: Вильгельм его точно увидит издалека, и выходить он будет, по обыкновению, одним из последних. И точно, в конце вереницы людей и вещей с маленьким чемоданом в руке показался Вильгельм. Он коротко попрощался с проводницей и спустился на платформу. Они не виделись полтора года, что почти выходило за границы периода, который едва ли спокойно можно было выдержать в разлуке, и будто забыли, как друг с другом обращаться. В окружившем их море радости они, просто смотрящие друг друга, выглядели, наверное, так странно. Стукнулся о землю чемодан, и вернулись звуки — Гриша до этого момента и не замечал, что словно оказался в вакууме. Они будто отмерли, и через секунду сказать, кто из них первым кинулся друг другу в руки, было уже невозможно. Гриша обхватил Вильгельма за талию и поперек спины, легко приподнял, почувствовал, как крепче сжались на плечах чужие пальцы, а сам Вильгельм вдруг оказался до невозможности, не иллюзорно близко. Через секунды, показавшиеся одним мгновением, Гриша поставил его обратно на землю, но рук не отпустил и, пользуясь моментом, коротко поцеловал в лоб. Вильгельм улыбался ему скромной, приподнимающей уголки губ улыбкой, смотрел ласково-ласково и так же, как и он, радовался встрече.***
8 октября 1989 года Крик Гриша услышал еще на подходе к дому. Дом этот был образцом старой, уж для конца восьмидесятых годов точно, постройки. Приземистый, трехэтажный — не пройди здесь лет пять назад по огромной инициативе жильцов капитальный ремонт, и он подлежал бы немедленному расселению. Но упорство калининградцев дало свои плоды, и дом продолжал стоять. Стоял и двор — широкий, зеленый, с палисадником перед окнами первых этажей, крашеными в красный деревянными лавками и наполовину зарытыми в землю автомобильными шинами. Именно во дворе он встретил Полину Львовну — правда, Львом ее отец стал в 47-м году, во время депортации немцев из области: тогда немногочисленным оставшимся проще было иметь любое другое имя, но русское. После смерти супруга Полина Львовна благословила дочь и зятя на переезд в столицу, а сама осталась доживать свой век в новой квартире в этом самом доме. К мужу Полина Львовна, разменявшая восьмой десяток, не очень-то торопилась. Грише оставалось надеяться, что с возрастом ее глаза потеряли остроту, иначе Вильгельма в ближайшее время ожидал вопрос, почему он и его друг за последние пятнадцать лет ни капли не изменились. Виле было проще — изменения (или их отсутствие) в человеке, которого видишь едва ли не каждый день, были заметны меньше, чем в том, кого встречаешь раз в несколько лет, и все же кто-то должен был заметить, что что-то не так. Гриша некоторое время назад сам сменил квартиру, переехав подальше от центра, а Виля упорно отказывался покидать дом, в котором жил с тех самых времен, когда стал именоваться Калининградом. В череде нескончаемых поворотных моментов истории Вильгельм двумя руками цеплялся за стабильность, находя в ней успокоение. Гриша перестал спрашивать, потому что понимал. Возможно, именно поэтому они и сошлись. Сейчас Полина Львовна неторопливо оттряхивала садовые перчатки и все смотрела на окна второго этажа, в которых Гриша с беспокойством признал квартиру Вильгельма. — Здравствуй, Гришенька, — сказала Полина Львовна, не отвлекаясь от созерцания, потом скосила на него взгляд, — смотрю, все хорошеешь, — и снова обратилась к окну. Да, надеяться на то, что с возрастом у этой женщины стало хуже хоть что-то точно не приходилось. Она ведь даже не видела, как он подошел, неужели по шагам догадалась? — Здравствуйте, Полина Львовна, взаимно, — произнес он, — а что… — Ох и странные у твоего друга родственники, Гришенька: без малого час ругаются. Гриша, пробормотав «спасибо» двинулся к двери, едва услышав про родственников: за сорок лет знакомства он ни разу не слышал, чтобы Вильгельм на кого-то кричал, хотя «родственники» — Гусев, Черняховск и остальные — нередко появлялись, только чтобы с ним поскандалить — когда навстречу ему из подъезда выскочил, на ходу поправляя пальто, мужчина, в котором Гриша не без удивления признал Берлин. Он уж решил, что Вильгельм, пусть и на повышенных тонах, ведет очередную профилактическую беседу, а в гости к нему, впервые с войны, пожаловал венценосный брат. Берлин — Берхард — Гришу узнал так же быстро, как и Гриша его, гневно сверкнул глазами и собирался удалиться, когда из окна показался Вильгельм. — Ich möchte dich nicht sehen. Und sag deinen Freunden. — сказал он, и не зная, как они разговаривали с Берлином меньше минуты назад, вряд ли кто-то мог догадаться, что Вильгельм был зол. Хотя хлопнувшая створка окна его все же выдала. Берхард что-то недовольно пробормотал и ушел в сторону главной улицы.***
Вильгельм оказался расстроенным и неприлично уставшим — на протяжении разговора все чаще попеременно гипнотизировал взглядом кружку чая и улицу за окном, а к восьми, когда за окном едва начало смеркаться, уже клевал носом. Он так и не признался, о чем они говорили с Берлином, хотя Гриша догадывался, какой была тема их разговора: для всех, кто обладал зрением, было очевидно, что Союз трещит по швам, но волновало не это, а совсем недавно раздавшийся и пока не набравший обороты ропот о том, что Калининградская область в составе РСФСР находится на птичьих правах и лучше бы ей было присоединиться к ближайшим соседям — скажем, Литовской ССР, — или и вовсе вернуться на историческую родину. Но что именно настолько разозлило и расстроило Вильгельма? В конце концов, Гриша отправил его спать, а сам решил недолго пройтись. Вот так второй раз за неполный один день он и встретил Берлин.***
Калининград был знаком Грише так же, как и Вильгельму Волгоград. На протяжении почти четырех десятков лет они наблюдали за тем, как строились и расширялись города друг друга: буквально 5 лет назад, в 84-м, Гриша за руку потащил Вильгельма прокатиться на том, что можно было назвать «плодом любви метро и трамвая», но любопытство свое они тогда удовлетворили. Поэтому сейчас Гриша неторопливо шел по ночному городу, не имея конкретной цели, кроме как подышать свежим осенним воздухом. Он свернул с узкой дороги между частными домами и вышел на тихую улочку. Та освещалась одним фонарем, бросающим на асфальт неровные желтые пятна и время от времени игриво подмигивающим припозднившимся прохожим. Под этим самым фонарем на бордюре и сидел Берхард Шпрее. Приглядевшись, Гриша понял, что рядом с ним, но уже на дороге, стояли пара бутылок характерного зеленого цвета. «Это не мое дело», — сказал себе Гриша, оглядывая улицу. «Я сейчас развернусь и пойду к Виле спать», — сказал себе Гриша, шаркнув ботинком по земле. «Чужие отношения меня не касаются», — сказал себе Гриша, опускаясь на холодный тротуар рядом с Берлином. Тот встретил его косым взглядом и вместо приветствия произнес: — Я все испортил, да? Гриша уклончиво покачал головой: — Вам нужно поговорить еще раз. — Он меня даже слушать не станет, — сказал Берхард, подхватывая бутылку. Понял, что та пуста, поставил ее на асфальт и взял другую, но пить не стал, а просто смотрел, как при каждом движении скачут отблески на стекле. — Что ты ему сказал? Берхард отвел взгляд. Как оказалось — многое, но черты скандала их разговор принял после конкретных слов.***
— Советский Союз тебя испортил, братец. — Не говори так, будто ты пытался им помешать. — Ты не хуже меня понимаешь, что иначе быть не могло. И не так уж ты и мучаешься, как я погляжу, Вильгельм. Уже забыл Семилетнюю войну? Честно признай, ты ведь и сам давно хотел от нас сбежать. Что, с русскими оказалось теплее, чем дома?***
Неловкость окутала коконом. Виля никогда не делился с Гришей подробностями о своих первых годах в Советском Союзе, но Гриша знал и о депортации, и о том, откуда брался кирпич на восстановление самого Сталинграда. От приема, который оказали Вильгельму «русские», кровь стыла в жилах. — Он не вернется, — после долгой паузы произнес Гриша и, видя, как вскинулся Берхард, продолжил, — мы говорили с ним об этом. Даже если бы от него в этом вопросе что-то зависело, возвращаться в Германию он не хочет. — Я понимаю! — воскликнул Берхард. — Но я ничего не мог сделать тогда: вопрос был решен еще до Потсдама… — Он злится не из-за этого, — настойчиво продолжал гнуть свое Гриша, — вам нужно спокойно все обсудить. Без упреков. И без упоминаний того, что произошло двести лет назад. Берхард вздохнул и наконец решил сделать глоток из давно забытой бутылки, но остановился и вместо этого протянул ее ему: — Будешь? Гриша молча принял бутылку, посмотрел, как плещется под зеленым стеклом жидкость, и сделал глоток. Поморщился сразу. — Гадость. — Точно. — Ну и? — Что? — Когда пойдешь? — Завтра. Сегодня он меня даже на порог не пустит. — Ага. — …Знаешь, что он мне сказал, когда мы впервые встретились? — Берхард встретил его вопросительный взгляд и продолжил, — «ты…***
— …такой маленький. — мальчишка прикусил губу и ненадолго замолчал, словно раздумывая, что с ним таким делать, а после продолжил: — Хочешь сразиться на мечах? — и мужчина — там, откуда пришли эти двое, их звали ландмейстерами — дернул его за ворот рубахи. — Ну что? — тихо пробормотал он, переставая буравить Берхарда взглядом. — Можешь считать его старшим братом, юноша, — сквозь зубы процедил шульц, сжимая руку на плече Берхарда, — в конце концов, все мы объединены дланью Господней, хотя Берхард и старше тебя, — и пока он и прусский ландмейстер пытались прожечь друг друга глазами, а мальчик — Вильгельм — судя по взгляду, думал, как бы сбежать, Берхард отстраненно размышлял о том, что принесет ему это знакомство, и не стоило ли, идя по рынку, проигнорировать присутствие незнакомого города. Он еще долго припоминал эту историю Вильгельму, когда перерос его на полголовы, а затем и чуть больше. Вильгельм — крепость у моря, потом столица, а потом — нет. Берхард — крупный торговый город, столица влиятельного маркграфства, а после — и всей страны. Берхард получил статус, а вместе с ними — силу и влияние. Он видел, как становление столицей влияет на другие города, но Вильгельм, кажется, власть отпустил с охотой и искренне радовался за него. Они не были связаны ни общей историей, ни происхождением, «братья» — в шутку, лишь на словах, но Берхард отчего-то чувствовал за Вильгельма ответственность более сильную, чем за остальные города. В том, что скребущее чувство, которое возникало у него при взгляде на Вильгельма, называется «любовь», он не признавался даже себе — не такие они с Вильгельмом «люди». Они были знакомы еще до того, как Берхард встретил свою первую сотню лет, что в масштабе веков для них означало «практически с момента сотворения», и не создали ни с кем более близких отношений, чем друг с другом. Часто ссорились, особенно после Семилетней войны: кенигсбергцы не просто сдали ключи от города, но и сами попросились в российское подданство, и Берхард знал, что Вильгельм тогда не сказал и слова против — неужели так сильна была обида их последней размолвки? …К лету 1914-го мир уже долгие годы уверенно двигался к войне — Великобритания никак не могла поумерить свои колонистские амбиции, Германия жаждала господства над континентом, — и все лишь ждали случая, который станет последним гвоздем в крышке гроба мирной Европы. Тот июльский день, когда решение уже было принято, но еще не озвучено, надолго запомнился Берхарду как начало раскола между ними. — Ты уверен в том, что это правильный путь? — спросил тогда Вильгельм. — Помни, мы действуем на благо Германии. — это ответил уже он. — Ты уходишь от ответа. — А ты сомневаешься в приказах. Я тебя не узнаю, Вильгельм. Мы города, и наше дело не мешать людям творить свою судьбу, мы с тобой говорили об этом. — Жадность, принимаемая как основной принцип, становится пороком. — Как ловко ты подметил позицию наших оппонентов, — произнес Берхард, отрывая взгляд от скрывающейся в темноте ночи улицы. Он видел: Вильгельм хотел оспорить его слова, — и, чувствуя сожаление от того, что относительно мирная беседа грозит перейти в очередную ссору, неожиданно для самого себя смягчился и продолжил: — Вилли, когда мы победим и станем сильнейшей империей Европы, ты вспомнишь этот разговор и поймешь, что старший брат был прав. Он не помнил, как Вильгельм уходил, только что, что на этом дискуссию они закончили. В том же доме, но пять лет спустя, Берхард с горечью перебирал все сказанное им в тот день. «Сильнейшая империя Европы» в разрухе, под неподъемными контрибуциями и дробится, как пирог. Если бы он знал тогда, чем это будет по сравнению с 45-м… Он обрабатывал глубокие ссадины на предплечье, когда пришел Вильгельм. В их первую личную встречу с конца войны Берхард ожидал упрека, но Вильгельм только посмотрел на него — пристальным, прошивающим взглядом — и сел за один с ним стол, молча прося передать ему руку. Берхард не сказал: «прости, я ошибался». Вильгельм не сказал: «я за тебя переживал». Они выучили это друг от друга, этому же друг друга научили. Не показывай слабости — не показывай любви и не показывай сожалений, потому что никакие чувства не стоят выше действий, и легче от них не становится совсем… Пальцы дернуло, когда Вильгельм нанес мазь на самые глубокие ссадины. — Больно? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил: — И хорошо. Через боль лучше запоминается. …потому что боль остается неизменна, и никакие слова не могут ее исцелить. «Через боль лучше запоминается». Эту фразу Вильгельм говорил ему пару раз еще в пору, которую с натяжкой можно было бы назвать их детством — тоже, видимо, считал себя ответственным за него. (Они любили друг друга. Они причиняли друг другу боль. Они не видели смысла в извинениях. Возможно, они оба были неправильными). В сорок восьмом Берхард был уверен, что Вилли снова скажет это. Проверить предположение не дал раздавшийся по другой конец провода шум, будто что-то упало, громкий чужой разговор и прорезавшие слух длинные гудки. Сейчас эта мысль казалась глупостью. Планы о той войне вынашивались долго, любовно в немцах взращивалась мысль о мести и возвращении былого величия. Управлять людьми было до смешного просто — но это Берхард и так знал. Города тогда поделились на два противоборствующих лагеря — тех, кто считал войну новой возможностью, и тех, чье мнение ради их собственного блага игнорировалось. Берхард принадлежал к первому лагерю, Вильгельм, что не удивительно, ко второму. Они выбрали разные стороны, зная, что в конце окажутся с одной. Если бы только на этом все закончилось. После 45-го Германию разрывало на части: каждый из победителей старался оторвать себе кусок побольше. Кенигсберг тогда относился к территориям, которые предполагалось отдать Польше в качестве компенсации — пока не вмешался Союз. «Выход к морю», «незамерзающий порт», «исконно славянские земли» — противников этому решению не было, попыток что-то изменить — тоже. Последний раз они смотрели друг другу в глаза во время трибунала. Тогда Вильгельм уже знал, что быть частью Германии ему оставалось недолго. Берхард все пытался найти в его глазах хоть что-то, но в них не было ничего. Удивительно, как легко Вильгельм принял свою судьбу. После этого они не виделись. Вильгельм писал ему один раз, еще в самом начале, но к письму Берхард так и не притронулся. А в 1989-м появилась реальная возможность. Весь мир наблюдал за тем, как лихорадит коммунистического монстра — республики, почувствовав слабость центра, одна за другой провозглашают автономию, и остановить этот процесс уже нельзя, но можно им воспользоваться. Вильгельм мог вернуться домой — разве это не отличная новость? Как оказалось — нет. Их воссоединение вылилось в ссору — грубую и некрасивую. Берхард наговорил многое из того, о чем втайне думал и о чем не думал — особенно. Вильгельм злился, не хотел, чтобы его снова передавали как игрушку. Недавний приход Вильнюса подлил масла в огонь — проклятый литовец хотел, чтобы Калининградская область отошла к нему после окончательного развала Союза, — так что по итогу ни к чему не приведшего разговора Берхард выскочил из чужого дома и решил справиться с неудачей методом, который не использовал почти век: он решил напиться. …На второй бутылке самого отвратительного пива в жизни Берхарда его и увидел Волгоград.***
Забавный рассказ Берхарда о маленьком Калининграде, незаметно для них обоих перетекший в историю их отношений, прервал звонок. Берхард достал из глубокого кармана пальто устройство, напоминающее рацию. Едва он ответил звонящему, в трубке раздался приглушенный голос. Берхард задал несколько коротких вопросов и, напоследок сказав «понял», отключился и выругался сквозь зубы. Гриша на протяжении всего разговора молча сидел, наблюдая за тем, как сменяют друг друга выражения на чужом лице. К концу Берхард явно был зол и разочарован. — Мне надо ехать, — произнес он, хмурясь, — проблемы на работе. — Он вздохнул, поднялся на ноги. Встал и Гриша. — Мне жаль, что так вышло, и спасибо за беседу, Григорий. — Пожалуйста. Я понимаю. Берхард первым протянул руку для рукопожатия. Когда они расстались, он выглядел так, будто хотел сказать что-то еще, но после недолгого молчания только повторил: — Спасибо. — и ушел вниз по улице. Гриша смотрел ему вслед, пока фигуру в пальто не скрыла темнота.***
Через две недели Берхарду пришло письмо. Оно было коротким и содержало всего несколько слов: «Буду в Германии к Рождеству. Надеюсь, что ты встретишь меня на вокзале. Я совсем не помню Берлин.» Берхард долго смотрел на ровные строки — настолько не верилось. Вильгельм протянул оливковую ветвь, и что-то ему подсказывало, что руку к этому приложил их общий знакомый. Он аккуратно сложил письмо обратно в конверт, украшенный разноцветным всполохом марок — своих и чужих, — и убрал его в ящик стола. Стоит выбить себе отпуск не только на Сочельник. В конце концов, приезжает его младший брат, и будет неплохо, если он решит задержаться подольше. Уж Берхард постарается, чтобы так и было.***
12 февраля 1992 года Вильгельм не знал, сколько времени он провел, просто глядя на чужую входную дверь. Сквозняк, свободно гуляющий через который год сломанную дверь парадной снова забрался под ворот пальто, укусил холодом кончики пальцев, подталкивая принять решение: развернуться и ехать в аэропорт, ожидая самолет до Волгограда, или сделать то, зачем пришел. Давно переползло за восемь утра, но хмарь за окном и срывающийся с неба мокрый снег помогали поддерживать иллюзию, будто Вильгельм не тянул время, собираясь с силами. «У Гриши, наверное, тоже холодно», — отстраненно подумал он и, поддерживаемый мыслью о том, ради чего все это делает, надавил на кнопку звонка. Дверь распахнулась почти сразу, и в проеме показался Александер: слегка бледный и растрепанный, он потер глаза, будто пытаясь согнать налившуюся под ними синеву, и подслеповато прищурился: — Вильгельм? Не ожидал вас увидеть. — Он не скрывал своего удивления, и Вильгельм трижды успел пожалеть, что пришел. — Что-то случилось? — Нет, я… наверное, пойду. — трус. Какой же он трус. — …Александер, у вас все в порядке? — Все же решил спросить он. — Что? А, да, конечно, просто бессонница замучила, — словно оправдываясь, быстро сказал Александер. — Зайдете? — И, не дожидаясь ответа, отступил вглубь квартиры, оставив дверь открытой. Они расположились на кухне, где Александер, судя по почти уличному холоду и полной окурков пепельнице, и провел эту ночь. Вильгельм знал, что тот, вопреки воспитанию, давно облюбовал для себя подоконник — пепельница и вялая герань именно поэтому ютились в его углу, — но в этот раз Александер выбрал стул. Вильгельм придвинул к столу табурет, только сейчас стаскивая с шеи шарф и перебирая его пальцами. Все, что угодно, чтобы не начинать говорить. — Извините, чай кончился, — Вильгельм дернул плечом, — так… что-то случилось? — полувопросительно повторил Александер. — Мне нужен ваш совет. — Вильгельм дождался приглашающего кивка и продолжил: — Я давно влюблен в одного человека, но не уверен, насколько взаимны мои чувства. Я не хочу рисковать нашими отношениями и боюсь, что, если признаюсь, потеряю его. Он затих: сказать ему больше было нечего. Александер долго молчал, задумчиво стучал пальцами по столу, несколько раз скользил взглядом к подоконнику — видимо, хотел закурить, — и наконец тихим голосом произнес: — Прошло столько лет, а я все не могу отпустить того человека, которого полюбил когда-то. Но его больше нет, и мое признание не помогло этому и не помешало. Иногда обстоятельства оказываются сильнее вас обоих, и я уже не помню, настоящим ли было счастье, которое мне принесли эти чувства. Но, Вильгельм, если хотите услышать совет, то вот он: пользуйтесь возможностью, пока она есть. Потом может быть поздно. — Взгляд у Александера при этом был невозможно печальным, но столь же уверенным. Пальцы еще крепче сжались на шарфе.***
Пальцы крепче сжались на шарфе. «Совсем с ума сошел», — подумал Гриша. — «Шесть часов на автобусе, чтобы задать вопрос, ответ на который уже знаешь». Он не мог успокоить мысли весь предыдущий вечер, а ночью не удержался и поехал на автовокзал покупать ближайший билет до Астрахани. Гриша тему, которая не давала ему спать последние месяцы, считал не предназначенной для телефонного разговора, да и до Рахима с недавних пор было не дозвониться. Вильгельм прилетит ближе к полуночи, сейчас у него должна быть пересадка в Санкт-Петербурге, а Гриша стоял в пропахшем табаком подъезде и пытался решить, совсем он идиот, или, все-таки, стоит хотя бы поговорить. Ответ пришел неожиданно: это Рахим открыл дверь так резко и широко, что Гриша едва успел сделать шаг назад. Рахим, судя по огромным глазам, тоже такого воссоединения не ожидал. Слов он — наверное, от удивления, — тоже не нашел, поэтому они молча переглядывались, пока Гриша не решил прервать затянувшуюся тишину: — Здравствуй. Можно? Рахим тут же расплылся в улыбке и приглашающе распахнул дверь: та ударилась ручкой о соседнюю, но жаловаться никто не вышел — привыкли. А еще стало понятно, почему он такой заторможенный — глаза у Рахима блестели даже в полутьме коридора, а румянец на щеках и покрасневшие уши Гриша заметил еще в подъезде. — Ты чего, с самого утра? — У меня день рождения, между прочим, — Рахим махнул рукой, как бы говоря раздеваться, и прошествовал в зал. Уже оттуда продолжил, — а от друга ни звонка! Ни письма! Ладонь едва не угодила Грише по лицу, когда он вслед за Рахимом зашел в комнату. — День рождения у тебя осенью. — произнес Гриша, садясь на край дивана. Рахим плюхнулся рядом, снова заулыбался. — А мы заранее. «Мы» — это, очевидно, Леша или Дарен: верные товарищи в любом, в том числе, алкогольном, начинании. Возможно, даже оба, если Ростов все-таки помирился с братом. Гриша покачал головой: отвлекся. — Мне нужен совет. — Рахим подпер кулаком щеку и покивал, подтверждая, что слушает. — Мне нравится один человек… — Погоди, — Рахим вскинул руки, — человек-человек или… — Город. — Так это же замечательно! Мы знакомы? — Это Вильгельм, Рахим. — строго сказал Гриша — знал, что Рахим не осудит. По крайней мере, не сразу: для этого надо было закрыть рот, который Рахим в изумлении распахнул. — Не в этом дело. Что, если я ошибаюсь, и он считает меня только другом? Я не хочу рушить наши отношения только потому, что влюблен. — Гриша, — внезапно посерьезневшим голосом произнес Рахим. Участливая улыбка слетела с его лица как маска. — От тебя я подобного точно не ожидал. Ты мне, конечно, друг, но… Гриша вперился взглядом в клеенку на столе — сейчас на узор в мелкий голубой цветочек смотрелось гораздо легче, чем в лицо правде: зря он начал. Годами жил с этими чувствами, и вдруг захотелось признаться… — …Как ты мог не сказать ему, что влюблен? Знаешь, какое это мучение?! — Гриша вскинул голову и не успел оправиться от удивления, когда Рахим вскочил на ноги и уверенными руками потянул его к выходу из квартиры. — Все! Не думай даже, иди и признайся. Он наверняка этого ждет уже… долго ждет, короче. И мы тоже, — уже тише пробормотал он. Поторапливаемый чужими руками Гриша натянул пальто и ботинки, напоследок порывисто обнял Рахима и скрылся за дверью. До обратного автобуса оставалось меньше двух часов.***
Через окно Саша видел, как Вильгельм вышел из парадной и, подгоняемый ветром, быстрым шагом двинулся к арке. В пустом дворе-колодце поскрипывание его ботинок на свежем снегу раздавалось особенно четко — Саша слышал его через приоткрытую форточку. Он снова сел на подоконник, покрутил в руках потрепанную пачку спичек. Плевать ему на чужие отношения. И на Мишу тоже плевать. Саша надеялся, что, если повторит это много раз, сможет убедить сам себя.***
Гриша этого уже не видел, но Рахим так и стоял в коридоре, задумчиво глядя ему вслед, пока дверь снова не открылась, наполняя квартиру шумом. Леша и Дарен со смехом застопорились перед входом, в пакете звонко звякнула их добыча — а потом они поняли, что выглядел Рахим совсем не таким веселым, каким они покидали его меньше часа назад. — Все нормально? — вскинув бровь, поинтересовался Леша и всучил пакет Дарену в руки. — Да, — рассеянно ответил Рахим, только сейчас отводя взгляд от двери. По ногам заметно тянуло холодом. — Давайте за любовь выпьем. — Так мы… — Дарен почесал щеку, пакет перекрутился на запястье, и бутылки с недовольным бульканьем ударили его по плечу, — уже пили. Как бы. — Да нет. — Да «да», Рахим, — сказал Леша, за пятки стаскивая кроссовки с ног, — дважды. — Нет, — настойчиво повторил Рахим, — за такое мы еще не пили.***
Он расскажет, как только они приедут к Грише домой.***
Он признается, как только они приедут к нему домой.***
Гриша в очередной раз окинул взглядом зону прилета: люди все шли, но Вильгельма среди них он не видел. Первая светлая макушка оказалась рослой девушкой в таком же, как у Вильгельма, пальто, вторая — просто худым мужчиной. С каждым мгновением его решимость все крепла, но Вильгельма не было. Спустя долгие-долгие минуты он наконец увидел его петляющим среди других пассажиров и встречающих. То, что Вильгельм тоже его заметил, Гриша понял сразу: он резко замер, а потом быстрым шагом двинулся прямо к нему. — Гриша, я… — Я люблю тебя. Вильгельм остановился, словно ударившись о невидимую стену. Гул аэропорта стих, и Гриша мог слышать, как отчаянно бухает в груди сердце. Те секунды, что Вильгельм обдумывал ответ, показались ему вечностью. Но времени для объяснений Гриша не нашел — на него уже налетели…***
13 февраля 1992 года …и прижались к губам самым сладким поцелуем в его жизни.