Да хранит тебя любовь моя!
Я верю, я надеюсь, я люблю
И смерти я тебя не уступлю!
Миша вернулся домой глубоко ночью, если не сказать под утро, когда отгремели все грандиознейшие московские салюты. Как и в 45, он чувствовал себя опустошённым. Нет, не так – он вообще ничего не чувствовал. За прошедший день он пережил очень много эмоций. Оно и неудивительно – большой юбилей Победы... да, праздник прошёл великолепно. Да, всё получилось так, как он и хотел – празднично, торжественно и вместе с тем искренне. Но сил было вложено слишком много; воспоминания воскресли очень ярко; и теперь не хотелось ничего – только лечь и закрыть глаза. Но вместо этого Москва заставил себя снять пиджак (военную форму с наградами он не носил уже лет тридцать-сорок – было бы подозрительно, с его молодой внешностью), повесить его на плечики и убрать в шкаф. Оставшись в рубашке и брюках, он отрешённо подошёл к столу, стоявшему у окна, отодвинул стул и сел, безразлично уставившись в завешенное тюлем окно, за которым лениво занимался новый майский рассвет. Это была одна из старых квартир Московского. В силу загруженности на работе он ночевал здесь довольно редко, но она ему нравилась – было в ней что-то уютное и душевное. Кроме того, ещё в советские годы именно сюда приезжал Саша. Впрочем, Романов до сих пор предпочитал эту сравнительно небольшую квартирку «бездушным стекляшкам» в Москва-Сити. И, хотя Миша посмеивался над Сашиным консерватизмом, в душе он понимал и даже разделял его предпочтения. Иногда. Но сейчас Москва не мог думать даже о Петербурге. И вообще о том, почему пришёл именно сюда. Просто пришёл – ноги сами привели. Не зажигая старой настольной лампы, Миша положил руки на стол и опустил на них голову, прикрыв глаза. Не трогая и не задевая сердце, мозг услужливо крутил перед глазами нарезку кадров из сегодняшнего бесконечного фильма. Так бывало всегда, когда день выдавался перегруженным, и Миша уже даже не пытался сопротивляться – это было бесполезно. Парад, цветы, поздравления, звонки, встречи, минуты молчания, снова цветы, памятные венки, слова, слова, слова... «За Москву сражался не только Смоленск, но и Ржев, Можайск, Тула... Великая Победа... памяти павших будем достойны... Зверства фашизма... Москву, как и Ленинград, хотели стереть с лица земли...» Вдруг пробило. Москва вздрогнул, но, находясь на грани между сном и бодрствованием, снова не стал сопротивляться течению мыслей. В этот раз это оказалось ошибкой, потому что мысли потекли куда-то не туда. Тупая отрешённость уступила место безотчётной, скребущей на сердце тревоге. Миша поёжился, но было уже поздно – он окончательно провалился в напряжённый сон, и отделить реальное от видимого больше не было возможности.***
Перед глазами, на столе, лежала расшифровка тайного заседания фашистской верхушки. Миша уже знал её наизусть, но она уже мерещилась ему на каждом шагу. Страшные чёрные буквы будто отпечатались на обратной стороне век: «Уничтожить... уничтожить... уничтожить...» Уничтожить, истребить до основания, сравнять с землёй... Плевать на себя – «Ленинград». Ленинград... Ленинград. Ленинград в кольце блокады, которую они безуспешно и мучительно который месяц пытаются прорвать. Миша зажмурился до красной сеточки в глазах, сжал до боли виски и беспомощно скрежетнул зубами. А ведь ещё летом несколько отрядов с Ленинградского фронта были брошены на оборону Москвы. Сколько раз он винил себя в этом, глядя бессонными воспалёнными глазами в тёмный потолок? А если именно их, этих отрядов, не хватило для того, чтобы не замкнулось страшное кольцо? Ленинград. Ленинград. Особая боль, особый, ни с чем не сравнимый, почти животный страх. Саша... Миша с трудом унял внутреннюю дрожь. Расклеиваться было нельзя. Только не сейчас. Но всё же – Саша. Его настороженные серые глаза. Его грустная улыбка. А сейчас – зима. Страшный холод. Мороз. Там, где вода замерзает, – жить нельзя... А он живёт. В голоде, под бомбёжками... только бы жил, только бы выжил! «Уничтожить». Как, как его защитить, как не отдать самое, может быть, дорогое?..***
Когда Миша проснулся, в окно светило тусклое холодное зимнее солнце. Он опять заснул за столом. На столешнице по-прежнему лежал лист со знакомыми печатными буквами. Михаил встал, избегая смотреть на него, надел гимнастёрку, кинутую на спинку дивана, принялся застёгивать её плохо гнущимися пальцами. На виске пульсировала жилка. В затылке тупо билась мигрень. На сердце было тяжело. В груди шевелилось нехорошее. К сожалению, Московский доверял своим предчувствиям, которые были сродни исторической «чуйке». Они редко его подводили. Ночью точно случилось что-то плохое. Вопрос был только в масштабе. Миша как раз потянулся за фуражкой, когда в дверь кремлёвского кабинета постучали. Он замер: – Войдите. За спиной раздался тихий шорох. – Товарищ Московский, срочное известие, – показалось, или голос солдата странно дрожал? – Слушаю. – Сегодня ночью Ленинград... Мише показалось, что в помещении резко откачали воздух. Он ничего не услышал – и резко обернулся: – Что вы сказали? Лейтенант в тёплой шинели и ушанке молча протянул ему плотный конверт. Глаза у него были... отсутствующие?.. Миша взял лист и кивнул. – Вы можете быть свободны, – сухо произнёс он. Не было сил вскрывать в присутствие кого-то ещё. Офицер отдал воинское приветствие, развернулся и вышел, плотно закрыв за собой дверь. Москва подошёл к окну и распечатал конверт. Помедлил мгновение – и раскрыл лист. Он читал и перечитывал короткие рубленые фразы добрых минут пять, но всё ещё не мог понять, что в них говорится. Хотя догадывался с самого первого взгляда на старлея со звёздочками на груди. Мозг отказывался воспринимать это как правду. Правда была очень проста и оттого ещё более жестока: «Уничтожить» сменилось на «уничтожен».***
Миша стоял посреди огромного безжизненного поля. Сверху сыпал мелкий снежок, но земля вокруг, сколько хватало взгляда, напоминала выжженную язву. Только где-то рядом белела закованная в лёд Нева, которую не смог разбудить даже взрыв – или взрывы?.. – невиданной силы. А где-то вдали, наверное, можно было бы увидеть и Финский залив, но Московский даже не пытался. Эмоции будто отключили. Он не чувствовал боли – только какую-то бесконечную зияющую пустоту на месте сердца. Звука в мире тоже не было. Ничего не было. Только молчаливый ветер трепал Михаилу короткие волосы – шапку он держал под мышкой. Миша медленно опустился на колени. Отложил шапку в сторону. Коснулся пальцами – он был без перчаток – земли. Она показалась тёплой. – Здесь стоял Исакий... – тихо произнёс кто-то за спиной. Москва вздрогнул – и вдруг, как будто резко включили и выкрутили на полную мощность все запертые до этого чувства, осознал. Он согнулся пополам, уткнулся лбом в землю, обхватил себя руками и закричал от невыносимой, ломавшей каждую кость, разрывавшей каждую жилу наживую боли.***
– Миша... Миша! МИША!!! Московский резко распахнул глаза. Домашний кабинет квартиры заливало яркое весеннее тёплое солнце. А над самым лицом испуганно склонился... – Саша... – прохрипел Миша. – Сашенька... Дрожа, как в лихорадке, он судорожно обвил Сашину талию руками и прижался лбом к его животу. – Миша, дорогой, что с тобой? – Саша перепуганно обхватил левой рукой его голову и принялся гладить правой по спине. – Миша, всё хорошо, я рядом, я с тобой... Вместо ответа Москва только теснее прижался к Петербургу, трясясь от неконтролируемых безмолвных рыданий. – Мишенька!.. – Саша, приехавший, чтобы устроить Мише очередной сюрприз и поздравить лично с прошедшим уже праздником, в панике огляделся, пытаясь придумать, чем помочь. – Мишенька... пойдём, приляжешь на диван... – Не уходи!.. – захлёбываясь, пробормотал тот. – Прошу... – Со мной, со мной пойдём, конечно!.. – Саша быстро поцеловал его в макушку. – Я никуда не денусь, дорогой, клянусь, я рядом, рядом, я здесь! Миша чуть ослабил хватку, и Саша смог подхватить его под руки. Московский не сопротивлялся – покорно, как ребёнок, позволил довести себя до дивана и усадить на мягкое. Но, едва Саша присел рядом, Миша завалился ему на колени, ткнулся лбом в живот и снова стальной хваткой обвил его талию. – Мишенька, милый, что такое? – Саша, которому очень хотелось хоть чем-то помочь Мише (и которому было страшно, потому что он не представлял, от чего его спасать), обнял его за плечи и сам уже прижал к себе. Ласковые, не совсем привычные сдержанному Петербургу в обыденности слова сами сыпались с его языка – он даже не задумывался. – Что ты, дорогой, что, хороший мой?.. Расскажи мне, как тебе помочь? – Мне... приснилось... – Москва, совладав хоть немного со своими чувствами (он всё ещё не мог отойти от слишком реалистичного, хотя совершенно невозможного наяву сна), сумел-таки выдавить из себя несколько еле слышных слов, – ... самое страшное... – Самое страшное? – переспросил Саша, гладя его по растрепавшимся светлым волосам. – Война... – совсем шёпотом прохрипел Миша. – И что ты... тебя... что тебя... Александр понял. Он склонился к Михаилу и, коснувшись губами его виска, на котором пульсировала знакомая жилка, так же тихо прошептал в ответ: – Миша, солнце моё, это просто сон... кошмарный – но сон. Я – рядом. Был и всегда буду. Я обещал. А данные слова держу – ты это знаешь. Ответом ему был судорожный вздох. Саша молча обхватил Мишу руками и принялся еле ощутимо покачиваться из стороны в сторону. Он понимал. Это нужно было пережить и отпустить. Никакие слова – о том, что это неправда, о том, что даже тогда такого быть не могло – не помогли бы. Сейчас он мог лишь быть рядом. Миша, согретый Сашиным теплом, спрятанный его тонкими, но всё-таки по-своему сильными руками от всех невзгод мира, постепенно успокаивался. Дыхание становилось ровнее и размереннее; мрачный и жестокий призрак ужаса отступал всё дальше, таял в дымке ласкового майского утра. Он ослабил зажатые и сведённые плечи, разжал пальцы, которыми вцепился было в белоснежную лёгкую Сашину рубашку... Миша даже не понял, когда Саша начал петь. Тот сделал это незаметно – сначала, в такт покачиваниям, принялся под нос едва слышно напевать какую-то мелодию... а потом, задумчиво глядя на солнечный луч, ползущий от окна по тёмному паркету, тихо запел: – Мне на этом свете ничего не надо, Только б в лихолетье ты была жива... Миша так и замер. – Ты — моя надежда, ты — моя отрада, В каждом русском сердце ты, моя Москва... Миша сморгнул последние слёзы и, наконец, улыбнулся. Саша всегда умел подбирать нужные слова – даже если они казались совсем неожиданными.***
– Как ты вообще до этого дошёл? – мягко расспрашивал Петербург, поглаживая сидящего рядом Москву по спине и держа в свободной руке стакан с водой, которой периодически понемногу отпаивал Мишу. – Сам не знаю, – искренне признался тот, обессиленно лёжа на плече Саши. – Я очень устал после праздника, пришёл сюда, зачем-то сел за стол... а потом не смог проснуться... – он искоса взглянул на Сашу. – Как ты узнал, что я здесь, на этой квартире? – Догадался, – просто ответил Саша. – Или почувствовал... не знаю. Просто подумал, что ты должен быть здесь, – он помолчал. – Зачем ты так с собой? Ты ведь знаешь, что нельзя думать о том, что могло бы быть... Никакой выдержки и никаких сил не хватит это переживать. Хватит и того, что действительно было. – Я знаю, – пробормотал Миша, прикрыв глаза. – Я не успел... это проконтролировать. Тебе никогда не снятся кошмары? – Снятся, – кивнул Саша. – И... страшные, – пауза. – Но я довольно быстро понимаю, что это сон, и заставляю себя проснуться. Я научился этому после революции, когда ничего не видел, и грань между сном и явью была зыбче некуда. Было тяжело, но времени у меня было много, торопиться было некуда, и я справился... Да, не панацея – но порой всё-таки помогает. Хочешь – попробую тебя научить? – Хочу, – тяжело вздохнул Московский, потянувшись за стаканом в руке Романова. Осторожно взявшись за его кисть, он наклонил стакан к себе и немного отпил, после чего задержал пальцы на Сашиных костяшках. – В последнее время мне всё чаще снятся воспоминания. Не знаю, с чем это связано, но мне тяжело. А теперь, – он поёжился, – ещё и это. Знаешь, Саш, ведь я на самом деле тогда даже не пытался представить, что бы было, если бы тебя... – он споткнулся и вновь вздохнул. – Иначе не смог бы держать себя в руках. – Знаю, дорогой, – Саша вновь еле ощутимо коснулся губами его макушки. – Знаю. Я в блокаду тоже понял, что думать о худшем нельзя – сломаешься. Приходилось не думать вовсе – или думать о хорошем, – он опять помолчал и улыбнулся. – О людях, например. Они же такие хорошие оказались. Не все, конечно, но очень многие. Я так ими гордился, так им был благодарен и так их любил – ты бы знал. Или – я ещё часто думал о том, как война закончится и как мы с тобой снова будем гулять у меня вдоль Невы или у тебя вдоль Москвы. Я буду ворчать на тебя за какую-то ерунду, а ты – смеяться и называть меня старомодным... – Как же я тебя люблю, Саш, – перебил его Миша, подняв голову и с нежностью взглянув на него. Тот тоже повернул голову. – И я тебя люблю, – он улыбнулся. – С Днём Победы, Миша. – С Днём Победы, Саша, – прошептал тот в ответ.