***
Храм встретил их гулом литавр, тяжёлым и глухим, будто удары по крышке гроба. Джокер провёл его через цепь залов, где дым ладана стелился по полу, как живая туча, обволакивая ноги, пробираясь в лёгкие, заставляя кашлять. Жрецы в леопардовых шкурах, с выбритыми головами и глазами, горящими фанатичным блеском, били в барабаны, а их голоса сливались в монотонный гимн, монотонный и гипнотический:«Солнечный мальчик, приди!
Волю бога яви!
Рай ты нам покажи,
Безглазый пророк Вару-иии!!!...»
Вару щипал себя за локоть — не сон ли это? Но нет: вот его раздевают догола, грубые руки сдирают с него грязный хитон, обнажая бледную кожу, покрытую царапинами и следами укусов диких животных. Вот его омывают водой из священной реки, холодной и мутной, пахнущей тиной и рыбой. Вот натирают маслом кедра и мирры, густым и липким, как смола, а запах бьёт в нос, сладкий и удушливый. Вот надевают льняной хитон, белый, как кости, и опоясывают золотым шнуром, впивающимся в талию. — Я не... — он попытался встать, но двое неофитов, крепких, как быки, тут же прижали его к жертвенному камню, холодному и гладкому, как клык зверя. — Тише, — Джокер провёл пальцами по его лбу, оставляя липкую полосу священного мёда, тёплого и тягучего, — Теперь ты чист. Они впились в него глазами — десятки, сотни глаз, ждущих чуда, горящих, как угли. Вару почувствовал, как по спине бегут мурашки, а в животе сжимается холодный комок. — Э-э... Да будет свет! — он щёлкнул пальцами, и звук получился жалким, как треск сухой ветки. И о чудо — солнечный луч, тонкий и яркий, как лезвие, пробился через отверстие в куполе, осветив его лицо. Толпа застонала, завыла, забилась в экстазе. Джокер упал на колени, его светлые, такие же, как песок, волосы слились с тенью, а глаза сверкали, как у голодного шакала. — Я знал, — его голос дрожал, срывался на шёпот, — Я знал. Вару хотел заорать, что это совпадение, что храмы специально строят под движение солнца, что он — никто, просто жулик, но... Но когда ему вручили чашу с вином, тёмным, как старая кровь, а толпа закричала: «Он превратит воду в кровь!» — он просто плюнул в неё, красноватая слюна смешалась с вином, и он показал всем багровую жидкость. — Вот, чёрт возьми, ваше чудо. И они поверили.***
Сначала было весело. Вару восседал на позолоченном троне, подлокотники которого были похожи на звериные лапы из червонного золота впивались в полированный базальт пола. Он лениво перебирал гроздья винограда — тяжелые, темно-фиолетовые, с восковым налетом — пока паломники дрожащими губами прикасались к его запыленным ступням, оставляя на коже влажные следы слез и пота. Он раздавал "благословения" — щипал девушек за округлые бедра, оставляя на нежной коже синеватые отпечатки своих длинных пальцев, шептал на ухо старикам предсказания о смерти в объятиях чужих жен, рисовал на драгоценном пергаменте похабные картинки, которые тут же объявлялись "божественными откровениями". Но Джокер перестал смеяться вместе с ним. Он стоял за троном, как черная тень, его длинные костлявые пальцы с силой впивались в плечи Вару всякий раз, когда тот позволял себе слишком много. Ногти, острые как когти, оставляли на коже полумесяцы багровых царапин. — Ты оскверняешь священный обряд, — шептал он, и его горячее дыхание, пахнущее гранатом и миррой, обжигало шею Вару. — Да ладно, им же нравится! — бросал Вару через плечо, смачно сплевывая виноградные косточки на отполированные плиты пола. — Мне — нет. В ту ночь Джокер впервые ударил его — резко, точно, костяшками пальцев по скуле, оставив на бледной коже сине-багровый след.***
Луна, круглая и желтая, как глаз совы, плыла над храмом, когда Вару попытался сбежать. Он уже добрался до ворот, уже почувствовал на губах солоноватый вкус свободы... — Куда, святой? Джокер стоял в арке, залитой лунным светом, превращавшим его черные одежды в серебристо-серые. В руках он держал серп — тот самый, что использовали для жатвы священного ячменя, его лезвие блестело холодным металлическим блеском. — Я не святой, — прошипел Вару, чувствуя, как по спине струится липкий пот, — Я никогда им не был! — Врешь. Удар серпом пришелся по спине — острая боль, затем тепло, растекающееся по ребрам. Вару рухнул на каменные плиты, чувствуя, как его кровь, темная в лунном свете, растекается по белому мрамору. — Ты... сумасшедший... — хрипел он, захлебываясь собственной кровью. — Нет. — Джокер наклонился, его черные волосы смешались с рыжими прядями Вару, — Просто истинно верующий. Он тащил его обратно в храм, оставляя за собой кровавый след — алые капли на белоснежном мраморе, как бусы из рубина.***
Алтарь был холодным — ледяной мрамор выжигал кожу спины. Цепи, тяжелые и грубые, впивались в запястья, оставляя на нежной коже кровавые борозды. Где-то рядом мерно капала вода, отсчитывая последние минуты — кап... кап... кап... Джокер стоял над ним с тем же серпом, его глаза блестели в полумраке, как у хищника перед убийством. — Если ты не святой... — он провел лезвием по груди Вару, оставляя алую дорожку, из которой сочилась темная кровь, — ...то станешь мучеником. Вару захохотал — хриплый, надрывный смех — и кровь, наполнявшая его рот, стекла на алтарь. Снова. — И что... они скажут... когда узнают правду? — булькал он, захлебываясь собственной кровью. Джокер наклонился, его губы, сухие и горячие, коснулись окровавленного лба. — Ничего. Серп взметнулся вверх, блеснув в тусклом свете факелов. — Потому что я напишу историю заново.***
Он смеялся. До самого конца — даже когда цепочки впились в его запястья, даже когда серп коснулся горла — он смеялся. Кровь пузырилась на его губах, а он хохотал, будто это была последняя шутка в мире. Я ненавидел этот смех. Я обожал этот смех. Он был солнечным мальчиком, моим святым, моим проклятием. Когда он впервые вошел в храм, песок хрустел у него в волосах, а зеленые стекла очков блестели, как глаза Бога. Он нес в себе свет — не тот, что льется с небес, а другой, страшный, обжигающий. Свет правды. Отвратительной правды. Но боги не терпят правды. Я научил его лгать. Я одел его в белые одежды, натер миррой, дал в руки чашу с вином — «Преврати воду в кровь, святой» — и он плюнул в нее, осквернил, опозорил. И я... я любил его за это. Любил за то, как он щипал девок за бедра, за похабные картинки на священных свитках, за то, как он врал, врал, врал — и все верили. Он был лучшим святым из всех. Но святые должны умирать. Я знал это с самого начала. Когда я вел его через залы храма, когда жрецы пели, а дым ладана застилал глаза, я уже видел конец. Видел, как он лежит на алтаре, бледный, как луна, с раскрытой грудью, словно книга, которую я так жаждал прочесть. Он не был святым. Но он станет святым. Моим святым. Навечно. Я напишу это. Напишу, как он вознесся в огненной колеснице, как его рыжие кудри слились с пламенем, как он улыбнулся мне в последний раз перед тем, как исчезнуть в небесах. Я напишу ложь. Ложь для них. Я напишу правду. Свою правду. Потому что правда — это он, окровавленный, хрипящий, умирающий у меня на руках. Правда — это его последний смех. Правда — это я, целующий его окровавленный лоб и чувствующий, как жизнь уходит из него, как песок сквозь пальцы. Но никто не узнает правды. Только я. Только мы. Где-то внизу, в яме с известью, его тело еще дергается, но скоро и это прекратится. А на стене уже сохнет фреска — прекрасная, вечная. Я прикоснусь к ней пальцами, оставлю следы чернил и крови. И засмеюсь. Так же, как смеялся он.***
...а потом придут ОНИ. И я умру. Но моя смерть будет красивой — как и его жизнь. Как наша ложь. Как наша правда.***
Когда утром жрецы вошли в храм, их встретил запах ладана и свежей краски. На стене красовалась новая икона — фреска, изображающая рыжего юношу с изумрудными глазами, возносящегося на небо в огненной колеснице. У подножия — Джокер, склонившийся над свитком, тщательно записывающий официальную версию чуда. Где-то в подземельях, в яме с негашеной известью, еще шевелились настоящие мощи, но их движения становились все слабее... Но кто станет искать правду, когда легенда куда красивее? ...А потом пришли ДРУГИЕ — с мечами и факелами, с улыбками, не сулящими ничего хорошего. Но это уже другая история.