Дышу тобой, даже когда задыхаюсь
12 мая 2025 г., 20:41
Головные боли в последнее время стали настойчивее, изощрённее, как личные демоны, стучащие изнутри в виски, словно требуя выхода. Врачи клана изыскали все возможные средства, перелистали древние трактаты, опробовали современные препараты — всё тщетно. Ни массажи, ни иглы акупунктуры, ни ледяные компрессы, пахнущие ментолом и поражением, не принесли облегчения.
Может быть, если бы он хоть изредка позволял себе роскошь нормального сна, хотя бы семь часов в сутки. Если бы его завтрак состоял не из двух сигарет и бокала терпкого красного вина, а из чего-то, что в других домах называли пищей. Если бы он позволял себе покой, а не лелеял тревогу, как самого преданного любовника. Возможно, тогда и не звенело бы так яростно в черепной коробке, будто сам черт барабанит пальцами по её стенкам.
Но Кимхан давно выбрал другое: не бороться — сжиться. Он научился встречать очередные приступы как старого знакомого — с холодной вежливостью, без намёка на гримасу. Потому что знает: настоящая боль — не в голове. Она улыбается дерзко, смотрит снизу вверх, держа в руке нож, который вот-вот вонзит ему в грудь. Настоящая причина всех мук — этот чёртов мальчишка.
И во всю эту грёбаную ситуацию он втянул себя сам. Не знает, благородство это вместе с нимбом на голове, который на нём увидели, или обыкновенная слабость. Всю жизнь Ким умел говорить чёткое и безоговорочное «нет». Встреча с партнёрами — нет. Управление объектами — нет. Удаление нежелательных фигур с шахматной доски — нет. Все попытки воспитать из него наследника — только саркастичное «никогда». Ким умел держать дистанцию с той семьёй, что подарила ему кровь, но не дала тепла. Видел, как отец с отчаянным пылом хотел видеть фамильный перстень именно на его руке — и всё же, увы, мечты иногда сбываются.
Всё навалилось одно на другое, с тяжестью падая, как костяшки домино, неотвратимо. Сначала — смерть Жекканта, оставившая побочную ветвь обезглавленной и растерянной, а следом и дорогой папаша откинулся. Не смог сбежать от костлявой, настигла за все грехи. Забрала аккуратно, как старый долг.
Поделом бы, да только если бы старший братец, всю жизнь обиженный за участь наследования основной семьи, решил, что раз Корн жарится в аду, больше никто не помешает ему быть эгоистом, живущим своими мечтами. Увидел в хаосе шанс — сбежал, бросив всю жизнь и все обязанности в темноте ночи. А заодно и любовничка своего прихватил.
Порш столько болтал о братской любви, столько угроз из его рта было о том, что он прострелит оба колена, если ещё раз увидит, как Ким ошивается рядом с Че. С какой же лёгкостью он сбежал под руку со своим любимым, оставив лишь записку — приторную, почти философскую: «Мы оба взрослые. Пора жить не друг для друга, а для себя». Бросил младшего братишку — самого «наидражайшего». Бросил побочную ветвь. Бросил всё. Исчез с Кинном, оставив после себя шлейф недомолвок и пустоту. А разговоров-то было.
Вегас уже больше полугода валяется на реабилитации, ему не до мафиозных разборок и ведения бизнеса. Обе семьи остались без главы. Недруги, вечно притаившиеся на периферии, зашевелились, как змеи в серпентарии, — хищно, осторожно, с тем коварным наслаждением, что испытывает шакал, чуя кровь. Они давно ждали этой трещины. И теперь, когда неприступные, легендарные Тирапаньякуны дрогнули, когда их дом сотрясается в корнях, — пора наносить удар. Горечь потерь превратила семью в хрупкую конструкцию, где даже дыхание кажется слишком громким.
И Ким, который всю жизнь был непроницаем, некогда стоял прямо, словно из гранита выточенный. Он, чья спина никогда не гнулась, чьё «нет» разрубало предложения на части, — позволил себе уступить. Позволил себе надеть сразу два кольца, тяжёлые, как кандалы, — те самые перстни, которые всю жизнь отвергал, как проклятие, которые ненавидел всей душой. И всё же теперь они оба блестят на его пальцах — как клеймо, как символ чужой воли, которую он выбрал носить сам, согласившись потерять себя настоящего навсегда. Он — последняя надежда обеих ветвей. Единственный, кто ещё может удержать расползающееся полотно клана. Как же иронично.
— Давление всё ещё повышенное, — врач аккуратно складывает тонометр, избегая прямого контакта глазами, как будто боится, что Ким сломает его взглядом. — Настоятельно рекомендую воздержаться от алкоголя. Хотя бы на сегодня. Введенные вам препараты нельзя принимать со спиртным.
Сумерки врезаются в окна, как тени от пуль — длинные, прерывистые, немые. Стены утопают в полумраке: только медленно плывущий огонёк из-под абажура да отблеск стеклянной поверхности бокала. Воздух густой, тяжёлый, как будто сам не хочет дышать.
Ким не отвечает. Сидит в кожаном кресле, словно статуя, созданная не из мрамора, а из усталости и боли. Подбирает бокал двумя пальцами, медленно. Хмурый взгляд скользит по краю стекла, по багровой поверхности. И вино — терпкое, густое, как кровь, — касается языка. Врач не решается даже вздохнуть.
— Оставьте меня все, — Ким устало машет рукой к выходу.
Врач, поклонившись, отходит к двери, а следом за ним выходит и охрана.
Боль в черепной коробке до того мучительна, будто в этот раз в самом деле задалась целью раскрошить ему голову. Прошлая ночь — не ночь, а пытка. Бессонная, напряжённая, пропитанная проклятиями. Он не спал уже двое суток. Аппетит окончательно исчез. Вино — в пятой бутылке. Сигареты — две пачки. И всё потому, что толпа бывших военных, якудз и отбитых головорезов не могут поймать одного малолетнего засранца.
Киму уже осточертели эти кошки-мышки, которые Порче выкидывает с пугающей регулярностью. Не задаётся вопросом, как ему это каждый раз удаётся, когда возле его комнаты уже посменно дежурят лучшие его люди, а из дома он выходит исключительно в сопровождении целого спецотряда. Сам в шестнадцать постоянно удирал от этих же первоклассных наёмников, мимо которых даже муха не пролетит. Просто интересно, чего он пытается добиться? Хочет показать, насколько Кимхан ему омерзителен? Не стоит утруждаться — Ким и сам поставит себя первым в списке мировых ублюдков.
Если это плата за уничтоженное на тысячи осколков юношеское сердце, то тогда становится понятно, почему этот дьявол не даёт ему покоя. Чертовски же нравится смотреть, как Кима разрывает на части, пока этот сопляк ходит над пропастью по лезвию ножа. Злорадно хохочет, пока страх получить его голову в коробке, повязанной бантиком, доводит до безумия. Абсолютно каждая падаль знает о слабости Тирапаньякунов. Знает о личной слабости их главы.
— Войдите, — всё так же бесцветно отзывается Ким на стук в дверь, потирая переносицу.
Дверь открывается бесшумно — как будто даже петли в этом доме обучены не нарушать тишину, в которой обитает его ярость. Первым входит запах улицы — влажный, сырой, пропитанный холодным потом преследования. Затем — фигура телохранителя, высокого, с квадратной челюстью и руками, способными переломить шею без лишних слов. Он учтиво кланяется и чуть нервно рапортует:
— Господин Ким, мы нашли господина Порче.
Ким оживляется мигом. Даже от усталости отсутствующего сна в его сутках остаются лишь крохи, будто с этими словами ему ввели конскую дозу адреналина.
— Сюда ведите. Живо, — стальной приказ, не терпящий ни секунды промедления.
Телохранитель склоняет голову в молчаливом поклоне и исчезает так же быстро, как появился, — тень, растворившаяся в другой тени. За дверью снова воцаряется тишина, натянутая, как струна на скрипке, которую никто не решается тронуть. Ким не двигается. Вдох — долгий, сквозь зубы. Пальцы всё ещё сжимают бокал, но уже не из желания пить. Вино теперь — не утешение, а воспоминание о вкусе крови. Он не отводит взгляда от двери. Ждёт.
И, наконец, она открывается вновь. На этот раз с тяжестью, с весом, с предвестием.
Первым входит один из охранников — плотный, с лицом, которое будто вырубили из гранита. За ним — второй. Между ними, держимый за локти, словно не человек, а опасный зверь, — Порче.
Из тёмных прядей, прилипших к бледной коже, мерно стекают капли дождя. Вода струится по острым скулам, смешивается с кровью на разбитых губах, сплетается с ней в один общий след — солёный, алый, немой. Куртка прилипла к телу, подчеркивая резкие, будто вырезанные ножом, линии юношеской фигуры. За спиной — наручники, тугие, безжалостные. Охрана не церемонится: бросают его к ногам Кима, грубо, почти равнодушно. Но взгляд Кима замирает не на крови, не на наручниках, не на грязи и каплях дождя, что блестят на нём. Нет. Он видит ангела. Проклятого, падшего, вырванного из какого-то далёкого, недосягаемого рая. Лицо — белое, как мрамор, и такое же хрупкое, будто тронешь — и осыплется пылью. Глаза — беспросветные, как беззвёздное небо перед бурей. Не сверкают, не молят — презирают.
В каждом его движении — не сломленность, а достоинство, выстроенное на руинах. Он выглядит так, будто вытащили его из чьего-то сна, жестокого и прекрасного. И если у этого существа когда-то и были крылья, то их вырвали с мясом. Без жалости. Без шанса на возвращение. Всё, что осталось, — рубцы, заживающие в ненависти. И Ким знает — эти раны он нанёс сам.
Этот мальчик, этот демон в облике херувима, дышит яростью, питается злобой, выращенной на пепле. Он стоит перед ним, мокрый, залитый кровью, с губами, на которых застывает кривое подобие усмешки. И всё равно красив до нечеловеческой боли. Такой красотой, от которой хочется зажмуриться, потому что смотреть невозможно — слишком много правды в этих чертах.
Глаза Порче встречают взгляд Кима в упор — как лезвие, приставленное к горлу. Он не боится. Он ненавидит.
Ким медленно встаёт. Старается ни одной мышцей не выдать внутренний ураган, двигаясь выточено, уверенно. Он приближается на шаг, другой, и замирает, изучая его. Губа рассечена, словно метка, чужая подпись на его коже.
— Что с его лицом? — голос Кима без капли волнения или сочувствия. Только отчёт.
— Не давался, — спокойно отвечает один из охранников, не поднимая глаз. — Пришлось применить силу.
Ким бросает взгляд на руку Порче — кожа на запястьях под наручниками покрасневшая, тонкая полоска крови просочилась из-под металла. Он замирает. Всё внутри него сжимается в тугой узел. Не от жалости. От ярости.
— И кто поймал его? — произносит Ким лениво, почти сонно, но есть в этом неуловимая, почти неразборчивая капля лжи.
— Я, господин, — сознаётся всё тот же телохранитель. Может, кажется, но Кимхан слышит нотку гордости в его тоне.
На этом звуке, на этом одном единственном оттенке в голосе, Ким перестаёт быть человеком.
Это происходит молниеносно. Без предупреждения. Раздаётся звук — не просто удар, а сухой, хлёсткий хруст. Перстни на пальцах — тяжёлые, массивные, с гравировкой, что знает вкус крови, — рассекают воздух и врезаются в лицо телохранителя с глухим ударом. Челюсть отлетает вбок, как выбитая петля. Скулу прорывает, кожа рвётся, будто слишком натянутая плёнка. Кровь выстреливает, попадая Киму на костяшки.
— Да как ты только посмел поднять руку на Тирапаньякуна, ублюдок?! — рычит он, сжимая горло охранника железной хваткой и дёргая его вперёд. — Ты хоть понимаешь, что ты себе, блять, позволил?!
Кима срывает. Он рычит, кричит, не замечая, как у него надрывается голос. Его гнев — как раскаты грома внутри комнаты, где стены дрожат от давления. Он дёргает мужчину вперёд, вжимая его грудью в собственную, с такой яростью, что кажется, будто сейчас проломит ему грудь. Из него вырывается первобытное, тёмное, то, что зарыто в самой глубине Тирапаньякунов.
— Да вся твоя сраная жизнь не стоит и капли его крови! Кто ты, блять, такой, чтобы решить, что тебе это может быть позволительно? — каждое слово вырывается, как пуля. — Тебе, ёбаный потрах, дали приказ привести его. В целости и сохранности, сука! Не швырять его, как мусор, не калечить! А ты решил, что тебе можно? Что я не сломаю твою кривую рожу за это?!
Он рвёт охранника в сторону, бросает, как мешок костей, тот врезается в стену с глухим стоном, оседает. У Кима дрожат пальцы от ярости, которую он едва сдерживает, чтобы не сломать ему позвоночник об пол. Он наклоняется перед жалкой тушей, заливающей пол его кабинета кровью, отчеканивая каждое слово настолько ледяным тоном, что тот будто физически холодит душу:
— Если ещё раз ты тронешь его — даже пальцем, даже взглядом — я тебе эти руки отрежу и скормлю псам, — Ким поднимает взгляд на второго телохранителя, ставшего в этот момент бледной тенью, стараясь даже дыханием не привлечь внимание. — И это касается абсолютно каждого.
Ким разворачивается к Порче. Он не отводит взгляда, губы чуть раздвинуты — не в ужасе, нет. Скорее в чем-то… близком к интересу. Он смотрит, будто впервые видит Кима настоящего. Внутри рождается ураган, пожар, хаос, всё сразу. И этот мальчишка, сидящий у его ног, — словно эпицентр бедствия. Слишком прекрасный. Слишком опасный. Ким смотрит ему в глаза. И впервые за долгое время не знает, кого ненавидит сильнее — его или себя.
— Пошли вон, — бросает беспристрастно, утирая руку шелковым платком.
Телохранители спешат убраться как можно скорее, но даже при этом и после случившегося не забывают оставить своему господину уважительный поклон.
Комната снова погружается в вязкую, гулкую тишину. Остался только звук дыхания — Порче, хриплый, поверхностный, будто каждый вдох даётся сквозь иглы, и Ким — медленный, ровный, как у охотника, не спускающего глаз с жертвы.
Он делает шаг вперёд. Ещё один. Становится над ним, как тень, что накрывает с головой. Ни вздоха, ни слова, только ощущение сжатой до предела пружины. Порче не поднимается, не отводит взгляда, но тот совершенно пустой, будто вырезанный из ночи: чёрный, глубокий.
— Доволен? Нравится тебе этот спектакль, Порче? — голос Кима — едва различимый, бархатно-ледяной.
Он говорит шёпотом, но в этом шёпоте — сталь, с усталостью, свернувшейся в злобу, с болью, прожжённой до седла, и яростью, выточенной терпением.
— Столько охраны, столько мер предосторожности… А ты всё равно, сука, умудряешься каждый чёртов раз устраивать этот фарс. Не устал? Или тебе просто нравится, как я срываюсь?
Каждое слово — по боку. А глаза такие наглые, что всё существо внутри заставляет извиваться от поднимающегося бешенства.
— Сучка, да ты надо мной издеваешься? — Ким резко вздергивает его на ноги, схватив за волосы на затылке. Наручники за спиной лязгают аккомпанементом.
Плевок — медленный, точно выверенный, обжигающий — попадает Киму прямо на щеку. Улыбка на губах Порче — сладкая, ядовитая, как кровь с сахаром.
Он замирает. На долю секунды. Меньше — на вдох. На сжатие зрачка. Плевок стекает по коже, а Порче всё так же смотрит ему в глаза, не отводя взгляда. Это не вызов — нет. Это признание. Объявление войны. Или приглашение.
У Кима внутри — вспышка, как детонация. Бесшумная. Слепящая. Он медленно, почти нежно отнимает руку, стирает плевок с щеки и смотрит на неё, а потом снова на Порче.
— Вот, значит, как ты решил.
Он тянет голову Порче к себе — грубо, сдержанно, будто держит не человека, а гранату без чеки. Его лоб касается лба Порче, дыхание горячее, обжигающее. Он не целует его. Не касается губами. Просто дышит. Смотрит. Вбирает.
— А ведь недавно бегал за мной хвостиком. Смотрел так… будто я солнце, которое тебя не обожжёт. Верный до безумия…
— Я лучше глаза себе выжгу, чем снова на тебя так посмотрю, — отрезает Порче шёпотом, но для Кима звучит оглушающе.
Это — разряд. Это — обрыв провода под напряжением. Ким будто спотыкается внутри себя: не о слова, а о ту правду, которую не хотел признавать. Его дыхание сбивается. Порче добивает:
— А ещё я лучше вообще сдохну, чем останусь в этом поганом доме.
Ким замирает. Едва ощутимая дрожь проходит по его челюсти. Не от боли — от чего-то куда более опасного: от безграничного, ледяного спокойствия, которое наступает сразу после ярости.
Он резко отступает, словно вспарывает пространство между ними. Одним движением срывает с Порче наручники. Сталь падает на пол. Вторым движением вытаскивает из кобуры пистолет и протягивает ему.
— Зачем губить столь чистую душу? — голос звучит почти торжественно. — Убей меня, мой мятежный ангел. Я ведь причина всех твоих страданий? Подари нам тогда обоим избавление: освободи себя от моей тени, а меня — от твоего бесконечного ада.
Порче смотрит на него долго и без слов. Пустым взглядом — тем самым, из которого можно вычерпать ночь ведром и всё равно не достать до дна. Потом тянет руку, медленно, как будто сквозь мёд или вязкий сон, берёт пистолет. Холод металла ложится в ладонь с пугающей естественностью, будто всё это уже происходило. Или должно было произойти. Он поднимает оружие. Наводит прямо в грудь. Прямо в сердце. В то, что когда-то билось ради него. Или бьётся и по сей день.
Ким не двигается. Не дышит. Стоит прямо, как перед палачом. Глаза — без страха. Почти с нежностью. Он видит: рука Порче дрожит. Совсем немного. Почти незаметно. Но достаточно, чтобы всё внутри замерло.
Порче держит пистолет прочно. Прицельно. Но в глазах у него — не смерть. В них — любовь. Изломанная, испачканная, окровавленная. Такая, какой её никто не хотел. Такая, какой никто не заслуживал. Такая, что уже не может быть спасением, но всё ещё остаётся приговором.
— Ну давай же, Че, — шепчет Ким. Он улыбается. Горько. Красиво. Безумно. — Сотри всё к грёбаной матери. Оставь меня в этой тьме одного. Стань моей свободой, чёрт тебя подери.
Порче будто застывает. Не в теле — в сердце. Как будто внутри что-то лопается, капельницей разливая яд по венам. Пистолет в его руке тяжелеет, становится якорем. Рука дрожит. Не от страха — от невозможности. От осознания, что вот оно — решение, конец, освобождение — и он не может. Каждая его клеточка переполнена болью. Той, что застряла между рёбер, где-то у лёгких, и теперь не даёт дышать из-за этого проклятого взгляда Кима. Спокойного. Ждущего. Почти ласкового. Как будто он действительно хочет, чтобы Порче выстрелил. Как будто заслужил это. Как будто считает, что они оба этого достойны. И именно это ломает.
Глухой щелчок — не выстрел, а вдох, рваный и острый, как рвущийся в горле крик. Порче дёргается, а пистолет выскальзывает из рук, с ударом падая на пол. Ким усмехается. Медленно, едко, без веселья — будто сам себе читает эпитафию. Усмешка эта не радость и не облегчение — это горечь, приправленная каплей безумия. Он смотрит на Порче, словно на очередную ставку, сделанную в проигранной игре.
— Ну вот, — выдыхает он, склонив голову набок. — Даже этого ты не смог.
В голосе ни злобы, ни разочарования. Только выдохшееся спокойствие и лёгкая, неприкрытая насмешка. Он наклоняется, поднимает пистолет двумя пальцами, будто подбирает за Порче его нерешительность, как выброшенное бельмо. Не спеша — с тем самым остервенелым достоинством, которое всегда бесило. Потом убирает оружие обратно в кобуру.
— Буду тогда трактовать твою слабость как покорность, — Ким поднимает глаза. В них — лёд, застывший на тонкой поверхности озера. — Не захотел воспользоваться ключом к свободе, значит, остаёшься здесь.
Он делает шаг ближе, вторгаясь в личное пространство с тем же правом, с каким диктатор вторгается в города: не спрашивая, не договариваясь, не оставляя шанса. Берёт Порче за подбородок. Костяшки пальцев белеют. Заставляет смотреть на себя.
— А если ты остаёшься здесь, Че, — его голос понижается до шёпота, режущего кожу, — то живёшь по моим правилам. Ешь, что дают. Спишь, где скажут. Раздеваешься, когда прикажут. Говоришь, когда позволят. И молчишь, когда я этого хочу.
Его взгляд становится темнее, тяжелее. Пальцы на подбородке сдвигаются, почти ласково, но эта ласка — яд, который разливается под кожей.
— И если ты хоть раз их нарушишь — я вырежу из тебя эту дерзость. Медленно и со вкусом. Так, что ты сам попросишь, чтобы я выстрелил. Поэтому советую прекратить играть со мной.
Ким не кричит. В этом тоне нет надлома, нет истерики. Только жгучая, ядовитая тишина — последняя перед бурей. Он смотрит на Порче так, будто тот — не человек, а нечто прирученное, одичавшее, сбившееся с пути и забывшее, кому принадлежит.
— А теперь, — говорит он почти лениво, размыкая пальцы на его подбородке, — ты отработаешь своё маленькое представление.
Ким хватает его за плечи, разворачивает и кидает на стол. Скула Порче ударяется об дерево, дыхание вылетает с глухим хрипом. Бокал с недопитым вином опрокидывается, разбиваясь на осколки, а алые подтёки капают на пол. Порче даже не успевает выругаться — так быстро всё происходит. Рука Кима ложится на затылок, намертво сдавливая, вжимая лицом в прохладную поверхность. Другая рука скользит вдоль позвоночника Порче — медленно, унизительно. Ни жестокости, ни удовольствия — только методичность.
— Думаю вот, как бы поэффективнее выбить из тебя всю дурь, — задумчиво выдаёт Кимхан, серьёзно размышляя над этим вопросом. — Глотку твою сегодня придётся пожалеть, раз эти имбецилы не понимают элементарных указов. Не думаю, что у тебя получится достойный минет с разбитыми губёшками. Или ты у меня настолько способный?
Порче шевелится — чисто по инерции, тело ещё не догнало, что сопротивление здесь неуместно. Ким не замечает. Или делает вид. Пальцы, всё ещё лежащие на позвоночнике, двигаются ниже, к копчику, касаются словно невзначай.
— Может, если ты ведёшь себя как маленький, то и наказывать тебя нужно как маленького? — предлагает Ким, загораясь предвкушением. — Выпорю твой непослушный зад, а потом постоишь до утра в углу, порадуешь меня видом.
Пальцы Кима замирают у основания спины, играют нервами — не прикасаясь, но угрожая. Порче цепенеет под этой небрежной, но омерзительной демонстрацией власти. Кажется, ещё немного — и всё нутро вывернет от унижения.
— Нет, пожалуй, начнём с основ. Ты у нас не очень с пониманием, — произносит он тихо, почти дружелюбно.
Ким берёт Порче за плечо и с силой разворачивает, укладывая на спину. Он падает на холодную поверхность, глаза зажмурены, губы прикусаны, несмотря на то, что кровь продолжает капать. Ким берётся за ворот мокрой куртки, материя липнет к телу, с трудом поддаётся. Уже через секунду она слетает на пол, а следом за ней и футболка, обнажая под собой стройный торс. Порче не мускулист, но точёный. Тонкие рёбра. Втянутая талия. Плавный изгиб бедра. Фигура, будто вытянутая из японской гравюры: хрупкая, красивая, но не женственная — скорей, смертельно точная. Ким смотрит долго. Без комментариев. Как коллекционер, разглядывающий повреждённую реликвию.
Порче не сопротивляется, даёт ему это сделать, лишь дёргается, когда пальцы скользят по груди, оставляя следы ногтей. Глаза же у него нечитаемые — не то ненависть в них, не то глубокая жажда. Ким расстёгивает пуговицу на джинсах, не торопясь, играясь. Капля воды скатывается с обнажённого живота Порче, исчезает под поясом. Ким прослеживает её взглядом, усмехается и обнажает его стройные ноги. Он лежит перед ним на столе полностью голым, но даже в этом — разобранном, вывернутом виде — Порче не выглядит побеждённым. Его тело подчинено, но не душа: она свернулась внутри острым, молчаливым лезвием, которое не поддаётся притуплению. Он смотрит на Кима снизу вверх так, как смотрят на палача — не прося пощады, а обещая отомстить, когда придёт время.
— Удивительно, — произносит Ким. — Столько гордости в человеке, который даже не может сказать «нет».
Он склоняется над Порче, обхватывая лицо ладонями — теперь уже мягко, почти бережно, как будто боится раздавить. Кончиками пальцев проводит по его скулам, по рассеченной губе. Ким жадно вчитывается в это лицо — будто всматривается в карту, ведущую к безумию, по которой ходил уже тысячу раз, но всё равно каждый раз открывает новую трещину, новую дорогу.
— Знаешь, в чем твоя глупость? — задаёт вопрос, расстёгивая пряжку ремня на своих брюках. — Ты наивно думаешь, что если просто перетерпеть меня, переждать, то сможешь выбраться. Думаешь, что я — фаза. Заблуждение. Болезнь, которая отступит.
Он вырывает ремень с хлёстким хлопком и в одну секунду затягивает его вокруг шеи Порче, наматывая на кулак и притягивая его ближе к себе, сталкиваясь лбами.
— Я не вирус, Порче, — Ким скалится. — Я метастаза. Я внутри тебя. И даже когда ты думаешь, что сбегаешь от меня, это неправда.
Порче хрипит, медленно задыхается, но отказывается показывать слабость, не пытается вырваться, только жадно втягивает ртом воздух и смаргивает выступающие от удушья слёзы. А Ким только сильнее натягивает ремень и прижимается щекой к его щеке, прикрывая глаза.
— Чш-ш, тише, — он затыкает ему рот ладонью. — Слышишь, как твоё сердце бьётся? — смолкает на секунды, давая прислушаться. — Это я. Но так куда же ты постоянно пытаешься сбежать от меня?
У них с Порче — не отношения, а долгоиграющий диагноз, хронический, с рецидивами. Извращённая, уродливая связь, в которой ни одному из них не по силам дышать, но оторваться — ещё больнее. Всё, что между ними, — порча, начавшаяся с имени, впитавшаяся в кожу. Если Порче заговорит, то только для того, чтобы плюнуть ядом. Чтобы напомнить, как сильно его ненавидит, как хочет выжечь из памяти каждый их контакт. Правда, случается это редко. Гораздо чаще он молчит. Он молчит, когда Ким заходит в комнату. Молчит, когда раздевается перед ним. Молчит, когда выгибается под ним в самых развратных позах, будто в последний раз — и, может, в самом деле надеется, что это будет последним.
Кима это устраивает. Более чем. В этом молчании — больше, чем в любом крике. Оно звучит как признание, как наказание. Он воспринимает его как роскошь — незаслуженную, слишком щедрую, учитывая, что своими руками Ким снял с небес ангела и отправил в ад.
После того как их старшие братцы благополучно исчезли в закат, Порче стал бунтовать ещё больше, его характер теперь колет с утроенной силой. Он сопротивляется каждому прикосновению Кима — не телом, душой. Мстит за всё. За прошлое, за настоящее, за выборы, которые делались не им. Он не прощает. Не забывает. И именно это делает его таким нужным.
Порче дёргается, брезгливо отстраняясь, — опять демонстрирует свой сучий характер, и Ким решает проявить немного милосердия, пойдя на поводу у этой бестии, и снимает ремень с шеи. Вздохнуть нормально не даёт — следом душить начинают губы. Ким целует его зло. С яростью, с упрямством. Не ради удовольствия, не ради страсти — а чтобы заткнуть, подавить, стереть лицо, которое никогда не просит, но всегда бросает вызов. Порче не отвечает. Не открывает рот. Не цепляется в него пальцами. Просто терпит, как терпят укол, — с вывернутой шеей, с отброшенным назад взглядом, с телом, натянутым до предела.
— Ты думаешь, это ты страдаешь, — Ким отстраняется, с шумным, мокрым вдохом. — А я просто мучаю тебя. Маньяк. Изверг. Ублюдок, сломавший тебе жизнь. Так ведь? Так легче думать. Потому что если ты допустишь, что сам ко мне приходишь… сам лежишь подо мной, сам ждёшь… — он улыбается, сухо, без грамма радости, — тогда тебе придётся признать, что ты ничем не лучше меня.
Он говорит это не с упрёком, без издёвки. Почти ласково, почти как о комплименте, как о тайне, которую наконец разделили на двоих. Пальцы скользят по телу Порче — теперь уже не хищно, а будто с печалью. Он словно запоминает. Или прощается. Или не решается выбрать, что именно делает.
А Порче… Порче молчит. Упрямо, зло, но молчит. Как пёс, которого били слишком долго, чтобы он среагировал на ласку. Его грудь ходит в рывках, губы запеклись от крови и поцелуев, но он не дергается больше. Он просто лежит. Оголённый. Открытый. И в этом — самое страшное. Потому что не покорён. Потому что всё ещё смотрит. Прямо. В лоб. В самую тьму, из которой состоит Ким.
— Завязывай уже болтать, — говорит Порче с усталостью, но так неожиданно, что Киму не сразу удаётся поверить, что его голос — не иллюзия. — Трахни меня просто уже и всё.
Ким замирает на долю секунды — не от шока или обиды. От интереса. От… удовольствия. Его губы медленно растягиваются в усмешке — и это не игра, не привычная насмешка, а что-то глубже, животнее. Что-то, что происходит внутри, в той самой черной дыре, откуда он сам давно не выбирался. Он смотрит на Порче — смотрит долго, в упор, а там — усталость. Там — боль. Там — вызов, конечно. Без него Порче не бывает. Но теперь он — другой. Уставший не от Кима, а от самого сопротивления. Словно дошёл до черты и больше не может — ни бороться, ни вырываться, ни молчать. И это «да» звучит страшнее любого «нет».
— А покорным ты всё такой же прекрасный. Невозможно красивый, — говорит он, не глядя в глаза, а в висок, в изгиб шеи, в угол прикушенной губы. — Чёрт бы тебя побрал, Че.
Он наклоняется, касается лбом его груди, как будто это ритуал прощения, которого никто из них не заслужил. Потом тянется к Порче — резким, отработанным движением, без игры. Только злость, только голая, обнажённая боль, только хриплый ритм двоих, которые слишком долго разрушали друг друга, чтобы теперь остановиться.
Ким закидывает его обнаженную ногу себе на плечо, целует щиколотку и с наслаждением собирает дрожь пальцами по бедру, которую Порче так старается унять. Вид потрясающий — такой, что сердце заходится какими-то судорогами, а не здоровым ритмом. То, как он пытается скрыть нетерпение, выдавая его за желание просто поскорее перетерпеть свою участь и уйти, — не просто возбуждает, а поднимает со дна всех демонов. Спектакль — вся его гордость.
Входит грубо — нежным быть и не планирует, раз эта бестия и секунды не проявляла жалости, вчера вечером удирая из дома. Вряд ли, конечно, этим напугаешь, когда Порче так восхитительно принимает, задрожав всем телом и, наплевав на боль, закусывая разбитые губы до того, что из них снова начинает сочиться кровь. Ким слизывает всё до капли, тут же склоняясь над ним. Двигается с бешеным ритмом, всё ускоряясь с каждым разом, пока наконец-то не слышит то самое долгожданное — стон. Тонкий, сладкий, одновременно полный наслаждения и самой дикой боли.
Никаких слов больше. Только шум дыхания. Только сдавленные стоны и жалобный скрип стола. Только кожа к коже — без нежности, без пощады, как будто каждый толчок — это месть за всё. Порче смаргивает слёзы, сжимает пальцы на столешнице до того, что ногти белеют, но так, сука, отчаянно пытается делать вид, что ему плевать. Делать вид, что ему просто надо пережить. А Ким снова смотрит на него. Смотрит, будто тонет. Потому что в этой близости нет любви. Нет даже страсти. Только отчаяние. Только зависимость. Только пара паразитов, сосущих друг у друга остатки тепла, чтобы не сдохнуть.
Что-то между ними давно вышло за рамки ненависти. Это не про чувства. Это даже не про привязанность. Никакой романтики. Один сплошной баг системы. Порче — это зависимость без эйфории. Ким — это наказание без причины. Они не выбирают друг друга. Они просто продолжают. Потому что не знают, как не продолжать. Каждая встреча — как судорожный вдох после долгого удушья. В него бросаются не потому, что хотят, а потому, что не могут иначе. И это не любовь. Это даже не влечение. Это тупиковая ветвь эволюции, где всё пошло не так, но всё ещё продолжает пытаться что-то исправить.
Иногда Ким думает: если бы Порче врезал ему по-настоящему — не словами, а кулаком — было бы проще. Если бы тот выкинул его, выставил за дверь, сжёг всё, что между ними было, — это хоть как-то обозначило бы конец. Но он не выгоняет. Он открывает дверь. Он раздевается. Он молчит. И Ким остаётся. Порче — это его единственная правда в мире, где всё давно превратилось в ложь. Порче не лжёт. Даже когда говорит «ненавижу» — в этом всегда слышится «останься».
Но с каждой встречей он всё яснее понимает: здесь нет выхода. Нет будущего, где они просыпаются рядом и смеются. Нет будущего, где они даже просто разговаривают. Есть только это. Ночь. Секс. Тишина. И взгляд, в котором всё то, чего никто из них не скажет. Когда Ким уходит, Порче не останавливает. Никогда. Не зовёт, не бросает прощаний. Только лежит, будто бы выжжен изнутри. Будто только так и может существовать — опустошённым, но не свободным.
Потому что между ними нет свободы. Никогда не было. Только необходимость. Как зависимость. Как приговор, от которого не сбежать. Они никогда не были свободны. Ни разу. Даже когда выбирали друг друга. Даже когда делали вид, что не выбирают.
Они достигают предела почти одновременно — в сбитом дыхании, в беззвучном вскрике, в том обречённом ощущении, когда растворяешься в другом не ради любви, а потому что иначе никак. Тела сливаются в последнем, разрозненном ритме — не жестком, не яростном, а странно тихом, почти бережном. Как будто бы даже боль устала. Как будто даже ненависть выдохлась.
Ким замирает, упираясь лбом в плечо Порче, тяжело дышит, сжимает его бедро пальцами — не для власти, а чтобы убедиться, что тот рядом, живой, настоящий. А Порче…
Порче резко тянет его на себя. С такой силой, с такой внезапной яростью, что Ким сначала думает, что сейчас будет ещё один акт его представления, кои часто случаются. Но нет. Его просто хватают за шею, с отчаянием утопленника. Вцепляются в волосы, вжимаются лицом в плечо, а из груди Порче вырывается сдавленный, рваный всхлип. Один. Второй. А потом рыдание — дикое, безудержное, то, которое кричит, что он больше не может притворяться, что справляется. Голос срывается, уходит в хрип, в стон. Только Порче стонет не от боли — от любви. От страха. От того, что не знает, как быть с этим грёбаным чувством.
Он ревёт. Не плачет, не всхлипывает, а именно ревёт — как будто любовь, зажатая под кожей, взорвалась и вышла наружу, вырываясь через горло, через глаза, через каждый вдох. И Ким обнимает его — впервые не как палач, не как любовник, не как наркоман, жрущий последнюю дозу. Как человек. Крепко, обеими руками. Лбом к лбу. И в этом простом прикосновении — столько боли, что начинает ломить в груди.
— Я не умею по-другому, — хрипит Порче, едва выговаривая слова сквозь рыдания. — Я пытался… Честно. Я так, сука, хотел… чтобы ты был монстром и я мог тебя ненавидеть. Но ты единственное, что у меня есть, и я всё равно выбираю тебя каждый раз. Даже когда ненавижу.
Долгая пауза. Медленное дыхание. Их рёбра касаются, синхронно поднимаясь и опадая, как будто пытаются снова вспомнить, как это — жить. Без масок. Без боли. Просто дышать.
— Потому что мы — не про свободу, — произносит Ким наконец. Глухо, уверенно. — Мы родились уже связанными друг с другом. Грязно, неправильно и наизнанку. И что бы мы ни делали — мы с тобой никогда не были свободны.
Порче зажмуривается. Слёзы текут снова, уже без рыданий — чисто, как дождь после урагана. Он утыкается лбом в грудь Кима, и тот прижимает его крепче.
— Тогда пусть это будет наша тюрьма, — шепчет Порче. — Только не отпускай меня, ладно? Пока я не умру — не отпускай.
И Ким кивает. Молча. Потому что он не собирается. Потому что в этом аду из боли, ярости, срывов и гнилой любви — Порче его единственное настоящее. Его единственный приговор. И его единственный дом.