Warm like an oven

NC-17
Завершён
9
Размер:
5 страниц, 2 225 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

***

Настройки
Примечания:
Плотная деревянная дверь полуживого храма издаёт протяжный скрип. Так царапаются голодные звери в хижину невезучего лесника. Так обезумевший от ревности муж ломает железо замка. Так Уильям Каттинг скребётся грязными ногтями в его чистый храм. Ночью, когда замок уже сковал Божий дом вполне людской защитой. Он приходит со звуком, какой описывают в страшных рассказах, и уходит с блажью, которую видно только на вульгарных картинах. Вэллон хотел бы не открывать ему. Хотя бы раз. Хотя бы один день в году, остаться спать на жёстком холодном полу, наслаждаясь тишиной. Будучи уверенным, что остриё мясницкого ножа не проломит размягшую древесину. Что молодой человек, пахнущий кожей и железом, отстанет от него. Нельзя загадывать желания на день рождения, это гневит Всевышнего. Но если бы он только праздновал, непременно загадал бы очищение чёрной, как кровавая лужа, души. Только очищение, ни за что бы он не попросил избавить себя от этого тела. Кто же в здравом уме откажется от торта? — Почему ты не работаешь ночью? — Взгляд зелёных глаз совершенно безумен. Красный пиджак, деформированный ожогами, всё косится в левую сторону, спадая с худеньких плеч. У Уильяма в руке нож, но он ещё не использовал его. Только оставил отпечатки ладоней на изогнутой ручке двери. Он не будет использовать его, он бросает нож на пол. — Почему шлюхи работают ночью, а ты нет? Вы, чёртовы лицемеры, хотите, чтобы совершить грех можно было в любое время, а исповедоваться только днём? Его гнев можно понять. Но двери повидавшей виды церкви всегда для него открыты. Для него одного, самого порочного человека в Нью-Йорке, антихриста в смешных полосатых штанах. Сам дьявол ковал его из остатков неба с собственных крыл: прекрасен внешне, ужасен внутри, но Вэллон готов захлебнуться смрадом с его вечно треснувших губ. Он так дрожит. На улице дождь, совсем лёгкий, вместо простуды вызывающий пар от всего теплокровного. Такой, что под ним совершенно не видны следы отчаянных слëз. — Ты скучал? — Очень глупый вопрос. Вэллон прижимает тяжёлое, но такое хрупкое на вид тело к себе: за талию, за руки, подбородком в макушку. Уильям не может скучать. Не теперь, когда на нём ответственность за весь процветающий американский род. Не тогда, когда он каждую ночь просыпается в длительной, сладкой агонии, в желаниях, выступающих потом на лице. У него много проблем, Священник — меньшая из них, как личная, но большая, как политическая, и ему больно, больно, больно даже думать. Но Вэллон совсем не изверг. Разве что слегка. Разве что, совсем не грешно унизить мальчишку, подданные которого чуть не убили его лучшего бойца. По зарубу на топоре за каждого американца — в прошлый раз прибавилось ноль. В прошлый раз полуживой Билли тянул к нему бледную руку, пока его бедро истекло кровью от небрежного удара его верного приятеля. Уильям, конечно, великодушно простил идиота. Однажды он пригреет на груди ядовитую змею, а пока балуется ужиками. Впрочем, Вэллону всё равно. Он слушает, вжимая в себя нервное напряжение, тонус молодых мышц, внутреннее ликование заходящегося в победном ритме сердца. Он грешно, ужасно грешно мыслит о том, как бы увидеть шрам над острым коленом, как бы тронуть его языком, как бы оставить отметину, чтобы никто не догадался, но все поняли — это его ответственность, его грех, его погибель, и никто другой не имеет право портить белëный холст. — Я грешил. — Он исповедуется так, чтобы слышали гулкие стены. Чтобы эхо дробило признание, театрально возносило к самым углам крыши. Уильям шепчет, куда-то в шею, и это точно о том, чтобы выкусить кадык. — Я убил человека, чтобы тебя увидеть. Это чересчур. Он мясник, знает как разделывать мясо, он Мясник, знает, куда ударить, чтобы было больно, но он мог промолчать. В Божьем доме сдержаться, не раскрывать своих жутких сторон перед выбитыми в камне ликами святых. Вэллон даже не может понять — это перед ним Уильям падает на колени, или он сам бросает его на грязные половицы? Это он закрывает двери или сама природа сквозняком выбивает улицу из их скромного мира? — Избавь меня от этого. — Мольба, адресованная совсем не Каттингу. Вэллон хотел бы стать неслышимым для выразительных ушей. Невидимым для уверенных глаз. Исчезнуть, лишь бы это избавило Уильяма от жара, что он так радушно передаёт его коленям. От собственных терзаний, что кислым желудочным соком лезут посмотреть на предмет мук собственой совести. Руки с рыжим налётом цепляются за его рясу. Билли ненавидит, так, как может только маленький мальчик, на которого не обращают внимания. Вэллон бы искупил всё невнимание, задушил бы, обнимая до смерти, но это бессмысленно, бесполезно, опасно для него. Если Бог есть — он будет жестоко наказан. Если бы он действительно верил в Бога — давно бы отказался от сана, оставляя место достойным. Но это его работа: одержимые старушки, прочные девицы, заядлые пьяницы, совершенно обычные убийцы... Мясник — образ, воплощающий грязный Нью-Йорк в ослабевшем теле. Мясник — истинное лицо Америки, с кожей, что красна из-за тупого лезвия. Ему бы пошли усы — ухоженные, острые, элегантные. Он стал бы мужественнее, серьёзнее. Без маскировки легко заметить за строгим фасадом испуганного зверька. За фасадом храма, в котором Уильям стоит на коленях перед нечистивым ирландцем. — Ты даже послушать меня не хочешь, какой из тебя священник? — Билли смеётся, обтирая тонкими брюками пол. Макушку потирая о чужие, равнодушные, твёрдые икры. — Какой из тебя служитель, если ты ирландец? Это мешает? Наверное так же, как крепкая хватка в волосах мешает Уильяму дышать, вынуждает выть, красиво звеня о белëные стены. Грех вошёл в его храм американским акцентом и криминальной уверенностью, и Вэллон не в силах противиться. Зачем останавливать себя, если он даже не тянется за ножом, пока сводит пышные брови к переносице? — Тебя не нужно слушать, тебя надо наказывать, как ребёнка. Пороть до полос крови, разве не так? Разве ты по другому понимаешь? — Чужие слëзы не останавливают. Чужие слëзы давят красными пятнами похоти на белый воротничок, Вэллон говорит безжалостно к убийце, играющи к телу. — Бой — это честно, а тебе нужно придавить руки камнем и раскромсать спину, чтобы ты понял, что чувствовал умирающий в твоих руках. Уильям не отвечает. Не может ответить, его сердце жарит на грязной сковороде похоть, ведь он за этим сюда пришёл. Ведь между ними что-то было, что-то, что не вспомнить без бутылки кислой настойки, сброшенной на заплëванный пол. Наверное, соитие, в позах, в каких изгоняют бесов, с окончанием, совсем непривычным для рано повзрослевшего сына мясника. Он должен был убить того, с кем спал, но он спал, мирно прижимаясь к голой груди. Сейчас он не уходит по той же причине — солёные пути слëз стынут на его щеках от того, что ему жизненно необходимо остаться. — Разве тебе не нравятся следы на себе? — Вэллон не спрашивает, предупреждает. О том, что следы будут, о том, что он не будет заточен в темницу, не будет повешен за свои деяния, ведь есть тайна исповеди. Он будет наказан, о, по другому. Будет носить следы на себе, как избалованный знатный ребёнок, который не видел хлеба, но устал от пирожных. Так нельзя воспитывать, так можно только поучать. Вэллон смотрит на лакированный блеск розги, стоящей в углу. Стоически переносит желание вцепиться Уильяму в талию, входя бережно, но скоро, чтобы грудная клетка тряслась от предвкушения. Но в храме нельзя прелюбодействовать. Нельзя заниматься содомией. Можно только наказаниями, ведь Бог не милостив, он беспощаден. — Накажи. — Это издевательство или мольба. Каттинг решит сам, в момент когда завоет от счастья или ножом войдёт в вены под сутаной. — Твой бог тебе не позволит. Бог — нет. Но разве божественная воля останавливает убийства и насилие? — Мой бог? Я учу не тому богу, которому молюсь. Молюсь я тому же, что и ты. — Принять многоликого Бога неправильно для католика. Выпороть нечестивца, чтобы удовлетворить свой голод неправильно для католика. Вэллон проводит ногтем по искусаным губам, ему нравится быть неправильным. — Он благословит меня, если ты загнешься в страшных муках. Нравится оставлять свечи горящими в столь поздний час. Их никто не увидит, зато увидят свет, если пройдут мимо. Если осмелятся заглянуть в стекло окна, что должно быть витражным. Посмеют лишь захотеть взмолиться в беспросветной грязной ночи... Вэллон сам готов взяться за нож. — Ты сдохнешь, если кто-нибудь узнаёт. — Руки покоятся на коленях, глаза бегают беспокойно по крохотной, угловатой церквушке. Уильям смотрит на одну единственную, твёрдую и гибкую розгу с аппетитом и страхом. Наверное, его порол отец. И, наверное, это совсем неважно. Вэллон никому не позволит узнать, что кроме отца был ещё и он. Это и его тайна. — Я умру, если кто-нибудь захочет узнать. — Орудие наказание лежит в руках слишком удобно. А ведь оно даже не ему принадлежит. Кто-то забыл, когда гнался за непослушным ребёнком. За развратной девицей. За собственными ошибками, выплеснутыми чужим телом. Это только его. Его тело, его протяжные вздохи, щекочущие руку, его сладостные спазмы под промокшим бельём. Уильям может спать с кем угодно, раздевать кого угодно, но он ни за что не посмеет отдаться. Его душа принадлежит деревянному кресту, который он хватает зубами, когда находится снизу, впуская в себя святую плоть. Его дьявольская, порочная гадость, что отвечает за мысли, желания и действия — в надёжных, почти святых руках. В каждой строчке последней молитвы. Каждый Божий день. Острые зубы, с ранних лет привыкшие к мясу, размыкаются, Уильям хочет что-то сказать. Хочет, пока на дешёвую лавку без спинки спадает его вздрагивающая грудь. Пока неласковые руки оголяют его чресла, непозволительно долго задерживаясь на единственной мягкости подтянутого тела. Непозволительно долго для наказания, слишком сладко для того, кто знает вкус чужого наслаждения. Вэллон знает, помнит каждую каплю солёного пота, дерущую горло, себя, дерущего слишком опасного для своих лет юнца. — Замолчи. — Розга ложиться поперёк напряжённых бёдер. Только ложиться, не бьёт. Тонкая, определённо опасная... Вэллон сдерживает себя, как будто от его дипломатических навыков зависит жизнь всего народа. Как будто от вопроса о том, войдёт он в о Уильяма Боже мой Каттинга, зависит судьба Ирландии. — Стиснув зубы, молись. Молись. Злоба с похотью — опасное сочетание. Такого не испытает муж прекрасной девицы, что посмела ему изменить. Вэллон прокручивает в голове молитвы, пытается прокрутить, пока мысли заняты лужей слюны, что Билли каждый раз оставлял ему на подушке. Господь его не слышит, но не от того, что он творит грех, а от того, что все его мысли глушит хлесткий удар. Красная полоса, тихий всхлип, мутное воспоминание. На белоснежной коже остаются следы даже от ногтей, а он взялся за розги. Он не метит, он клеймит, это останется надолго, почти настолько же, насколько останется рана, мешающая Уильяму лежать спокойно. Его хорошо было бы связать и трахнуть на богатой кровати с чистыми простынями, под светлым балдахином и с мягким ароматом заграничной свечки. Но они не из того класса. А Уильям не хотел бы слушать аромат, он мечтал бы ощутить ожог цепкой капли воска на своей твёрдой спине. Ещё удар — напоминание, что сегодня балом правит не желание, а ярость. Это ненависть заставляет бёдра краснеть, это от того, что Вэллону противно, Билли подгибает колени и неприлично трётся об опасное дерево через свою мокрую рубашку. Три — он скулит, выжимая из сухих глаз слëзы. Четыре — кусает запястье, всë в шрамах от мясницкого тесака, лишь бы не застонать. Пять — Вэллон с ужасом отнимает палку от горячей кожи. С ужасом. Ему нравится, хотя порка должна приносить удовольствие только чертям в аду. — Да, Святой отец. — Уильям стыдится убрать волосы с лица. Тонет в аромате собственной боязни, не видит мир сквозь чернь волос. Он должен молиться, его ведь попросили, но он молит. Ему мало. — Ещё, Святой Отец, я не чувствую себя виноватым, мне нужно... Ещё заменяется криком. Протяжным, довольным, точно нечеловеческим. В нём или бесы, или худшее из людского, но всё это сверх, всё это больше, чем должно быть. Ещё удар — зелёные глаза смотрят на следы зубов, смотрят с гордостью за своё духовное разложение. Ещё — поясница выгибается, следы дождя давно прилипли к спине, боль сотрясает его тело. Вэллон жаждет спросить что он чувствует. Жаждет услышать как эта молодость его хочет. Чтобы в исповедальне, цепляясь за решётку, метясь лезвием сквозь просветы, Уильям умолял поступить с ним так развратно, как священники поступать точно не должны. Ещё — Каттинг ударяет кулаком, его бьёт дрожь, Вэллон забывает о своей цели. Ведёт языком там, где не стоило бы, там, где наливаются кровью свежие следы. Язык — это не губы. Губами от касался икон, языком ведёт по единственному нерукотворному доказательству Бога. — Чтобы меня увидеть не надо убивать людей. — Это мольба. По худощавой впадинке на бедре, по болезненности красного цвета. Он хотел бы смочить пальцы вязкой от жара слюной, своей или Уильяма, войти в него под удивлённый вздох, почувствовать на пальцах единственный честный внутренний жар. — Просто приди, просто посмотри на меня и я возьму тебя в исповедальне, как последнюю портовую шлюху. Но это всё — не драка. Удары — это попочётно, их можно вынести с гордостью. Соитие хрупкое сердце не выдержит. Слишком много в крови алкоголя, слишком много в груди недомолвок. Уильям перед ним плачет, вздыхает, дёргается, стонет, делает всё, что делать не должен. Последний взмах вызывает на шкуре цвета бледного жемчуга кровавую росу. Это чересчур. Это действительно наказание — без спроса, за дело, жестоко и молчаливо. Вэллон остановился бы, если бы Уильям попросил. Но он не просит. Он кончил от одних только ударов — неумелых, разъяренных, грубых. Не усвоил наказание. Усвоил только, что его хотят. — Не делай так больше, Билли. — Розга падает на пол, оставляя тонкую красную линию на пыльных досках. Вэллон сам убирает волосы с лица, замаранного вязким потом. Сам прижимает рукой тонкий след крови. Он впервые за ночь по-настоящему молится. Ему нужен Каттинг, который перестанет вести себя так. Перестанет нуждаться в наказаниях, захочет соитие сладким, как патока, светлым, как жертвоприношение саркастичному Богу. Уильям хочет жестокости. Получив её однажды, ему больше не хочется любви. — Как? — Вопрос по пальцам. Укусами по пальцам, которые только что держали розгу. Только что издевались над ним так бесстыдно. Уильям не сердится, учится смирению, примеряя жестокость верхних фаланг к своему пересохшему горлу. — Не убивать тварей, которые смеют позариться на мою улицу? Нет, конечно. Бесполезно запрещать любимое дело. Вэллон переворачивает его, меряет взглядом разврат неполного оголения. Целует в висок, шепчет наставническое: — Не пачкай мне лавку своим окончанием.
Примечания:
9 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (2)