Fragilité I.
13 мая 2025 г., 18:06
┏━━━━━━━━━━━━━┓
♫ — Deep in Thoughts - Hinoku & Pandora
┗━━━━━━━━━━━━━┛
С самых первых воспоминаний из раннего детства, больше всего запомнился дом. Воздух дома был густым, как сироп из горьких ягод, и таким же липким. Я помню, как задыхалась в пеленках, влажных и неподатливых, как старая кожа. Мерзкий запах гнилого мха и разлагающегося угля. Помню, как стены покрывались налетом черной сырости, как плесень, зеленая и липкая, расползалась по их холодным поверхностям. Это растение было инородным, как зловещий сплин, проникающий то, что осталось после тех, кто когда-то здесь жил. Здесь жили люди.
А меня зачали звери. Меня породило отцовское скорпионье жало и белладоновые слезы матери, которые текли, как эссенция. Я появилась, как появляется плесень — без зова, без необходимости, но с абсолютной уверенностью, что мне найдется место. Только вот эта уверенность была обманом. В моих венах не течет кровь — вместо неё там сурьма.
[...]
Я росла. Мама заботилась обо мне, но это была не забота, а скорее обязанность — пустое, механическое действие, как затяжка от грубой на вкус и пряной в запахе крепкой сигареты, которую она всегда держала в желтоватых от никотина пальцах. Она никогда не смотрела на меня с любовью, как мать, которая любит своего ребенка. Скорее, её взгляд был полон чего-то холодного, отчужденного, словно она не знала, как быть со мной, с этим плодом её несчастного союза. Так, наверное, смотрит птица на подкидыша кукушки, осознавая, что это не её птенец, но всё же продолжая кормить его из инстинкта.
Но я была твоим ребенком, мать честная..Твоим.
Отец был почти всегда пьян. Его поведение варьировалось от апатичной злости до бурного насилия, которое он использовал, чтобы выместить на мне агрессию. Он бил меня, и я научилась молчать, чтобы не получить ещё сильнее, чтобы он не изорвал меня до конца. Но черт возьми, что было хуже всего — это когда он бил меня, а она, эта сука, стояла рядом. Она не вмешивалась, не пыталась меня защитить. Она стояла и смотрела, как я исчезаю под его ударами. Маме было легче, если всё это проклятое насилие, вся эта боль и унижение срывались на мне!
Никогда не прощу этих тварей, которые не могли, не хотели дать мне хотя бы каплю любви.
Дома я всегда была предоставлена самой себе. Никто не спрашивал, чем я занята, что делаю, жива ли вообще. Я бродила по комнатам, как скандинавский могай, открывая и закрывая ящики, перебирая старые вещи, которые никто не удосужился выбросить. Иногда находила странные вещи: резиновую игрушку в форме слона(пахла ужасно, бока протёрты до дыр, кто же тебя так, слоник?), обрывки волос, перевязанные красной лентой; ржавый гарпун(слишком массивный для декоративного использования, непонятно, зачем он здесь?); старый билет на цирковое представление(изображение грустного клоуна мне нравилось); пакет странного серо-белого порошка(кто-то определённо прятал его с отчаянной осторожностью).
Хирургические инструменты.
Заточенные, холодные, как из фильма «Красавчик Джонни». Скальпель оказался моим любимым. Маленький, с острым, как игла в стоге пуха, лезвием, он лежал в руке идеально, как будто был создан именно для меня. Иногда я делала себе порезы. Смотрела, как из полос на бедрах вытекает багровая россыпь ягод шиповника, глупо раздавленных в ладони. А однажды, щипцами, попыталась вырвать себе зуб. Но тяжелые рукоятки просто соскальзывали, вызывая тупую боль в десне.
[...]
Я любила сидеть на подоконнике нашей маленькой кухни. На него приходилось карабкаться, осторожно балансируя, чтобы не зацепить локтем пыльные шторы. Здесь я могла часами вглядываться в окна соседнего дома, который был почти зеркальным отражением моего. Но чужие окна всегда выглядели теплее. Особенно в вечернее время, когда зажигались лампы, и в каждом из них разыгрывались маленькие сцены чужой жизни.
В одном из окон на втором этаже молодая женщина, часто в халате, готовила ужин. Её походка напоминала румбу, в которой переплетались элегантность и лёгкая провокация. За её спиной появлялся мужчина — высокий, с широкой улыбкой. Иногда он обнимал её за плечи, и она смеялась, запрокидывая голову. Смех не был слышен, но мне казалось, что я знаю, как он звучит — задорный и искристый, как шипение газировки в стакане.
Ещё в одном окне этажом выше каждый вечер семья ужинала за большим деревянным столом. Родители и двое детей — мальчик и девочка. У них всегда горела тёплая лампа с абажуром из жёлтого стекла, отчего всё в комнате казалось золотистым, будто это было не окно, а картина из музея. Я наблюдала, как они разговаривают, смеются, иногда спорят, но всегда мирятся.
Я придумывала им истории. Женщина на втором этаже была известным шеф-поваром, которая однажды переехала сюда из Парижа, чтобы начать новую жизнь. Её муж был писателем, он уже опубликовал несколько книг, и одна из них обязательно рассказывала о любви. Семья на третьем этаже была не просто семьёй, а настоящей династией художников. Отец оживлял на полотнах лица, мать возвращала к жизни старинные картины, а дети уже вплетали свои первые мазки в наследие семейного искусства.
Однажды я заметила, как в одном из окон женщина что-то читала маленькому мальчику, сидящему у неё на коленях. Она обнимала его так, как меня обнять никто никогда не пытался. Я сразу поняла, что в этом доме книги пахнут иначе — не пылью и сыростью, а чем-то сладким, тёплым, как ваниль или корица.
Иногда я мечтала, что они меня заметят. Может быть, один из тех детей-художников посмотрит в мою сторону и помашет рукой. Может быть, писатель из соседнего дома выйдет на улицу, увидит меня и скажет, что он хочет написать книгу о девочке, которая смотрела в окна.
Но этого никогда не происходило. Я была просто тенью на фоне чужих историй, пустым местом, где не было ни роли, ни имени.
[...]
Однажды я пошла на кухню, мне хотелось пить, и застала там маму. Она сидела на старом деревянном стуле с облупившейся белой краской, на спинке был резной узор в виде листьев, но один из них давно откололся. Её поза была небрежной, сгорбленной, её локти утопали в старой льняной скатерти, узор которой некогда изображал цветущие маки. В бокале плескалось вино цвета рубина, скорее всего, сладкое и дешёвое. По квадратному телевизору с растрескавшимся корпусом, шла какая-то мыльная опера. Женщина в кадре — с идеально уложенными локонами и голосом, растягивающим гласные, — говорила на ганноверском немецком. Мама, будто подражая этой дразнящей элегантности, курила тонкую сигарету. Её гладкая белизна, подчеркнутая едва заметной золотистой полоской у фильтра, словно была создана для рук, которые не знали тяжёлой работы. Лёгкий дым клубился вокруг её лица.
Мама посмотрела на меня, и я поймала её взгляд. Её глаза были тёмно-карими, как поджаренные орехи, плавающие в густой патоке. Под глазами расползались тени синяков, цвета увядших слив, смешанных с грязным серым. На её веках были видны тонкие голубые вены, как филигранные линии на потемневшем фарфоре, их изломы казались будто кривым рисунком, который природа оставила на память о том, что под кожей всё ещё что-то пульсирует.
Никогда раньше я не считала её красивой. Но в этот момент, при тусклом свете лампы, её профиль мне старую картину, которая так и не попала в руки реставраторов.
Она потянулась к пачке, взяла сигарету, зажигалку и, не глядя, протянула её мне.
— Хочешь? Попробуй. Не бойся, от одной затяжки не умрёшь.
Я протянула руку, почти дотронулась до гладкой бумаги, почувствовала запах табака — сладковатый, вызывающий странное любопытство. На секунду я даже представила, как дым обжигает лёгкие, как он вырывается изо рта в бесформенном облаке, словно выпускаешь наружу что-то из глубин себя.
Но я остановилась. Вытянула пальцы, не взяв сигарету, и спрятала руки за спину.
— Нет, — сказала я наконец, глядя ей прямо в глаза.
Она усмехнулась, глотнула вина и снова затянулась.
— Светлячок светит, чтобы его заметили, но кто заметит — мотылёк или паук, он не знает. — Она выпустила дым тонкой струйкой, которая потянулась к потолку, растворяясь. — Не будь светлячком.
Я стояла, прижимая руки к бокам, и смотрела, как дым завивается у её лица.
Ты была не права. Пиратские светлячки зовут своих жертв светом, манят, чтобы потом обмануть и уничтожить. Они выживают так, мама.
Не будь светлячком? Нет уж. Лучше быть светлячком, чем мотыльком, который сгорает в чужом свете, как ты. Ты сделала себя тенью отца, его жертвой. Тебя нельзя назвать светлячком, потому что ты никогда не светилась сама. Ты стала мотыльком, который летел на огонь, зная, что он обожжёт.
[...]
Праздники в нашем доме всегда были катастрофой. Не удивительно, ведь на праздничном столе появлялось больше бутылок, чем еды. Тогда был мой день рождения. Мне исполнялось семь лет.
Мать, с лицом выгоревшей маски, нарезала хлеб. Отец уже раскупорил бутылку водки, её запах смешался с застоявшимся духом дома. На столе было дешёвое колбасное ассорти и заледеневший торт, купленным в ближайшем супермаркете.
— Ты где пропала? Давай сюда! — позвал отец, даже не взглянув в мою сторону.
Я вошла на кухню, стараясь быть незаметной.
— Ну, с днём рождения, — выдавил он сквозь зубы, будто чужую обязанность выполнял. — Семь лет, да?
— Да, — прошептала я, чувствуя, как ком подступает к горлу.
— А чё такая мрачная? День рождения, вон, у тебя. Радоваться будешь?
— Радоваться чему? — слова вырвались прежде, чем я успела их обдумать.
Он поднял на меня глаза, мутные и тяжёлые, как дождевые тучи.
— Радоваться чему... — медленно повторил он, словно пробуя это на вкус. — Ты в своём уме? Хоть слово спасибо сказала? Или как обычно, в углу сидеть будешь, будто тебя сюда силой затащили?
— Я... я ничего не просила, — ответила я, боясь поднять взгляд. Мне стало холодно, как заблудившейся ласточке, которую зима настигла слишком рано.
— Вот именно! Ничего не просишь, ни слова, ни улыбки. Сидишь, как мышь. Или таракан, не знаю даже.
Я молчала, но стояла слишком близко к столу. Когда отец резко двинул рукой, как будто отмахиваясь, локтем я случайно задела тарелку. Она скатилась на пол с глухим стуком, торт размазался по полу.
Кремовые мазки и ягодные пятна превратили старый линолеум в хаотичный пейзаж утраченного праздника.
— Чё ты делаешь?! — его голос стал громче, раздался грохот.
— Случайно, — выдохнула я, опускаясь на колени. Пальцы дрожали, словно осенние листья под холодным ветром, и стеклянные обломки скользили меж них.
Он резко схватил меня за плечо, его рука горячая, грубая. Дёрнул вверх так, что я потеряла равновесие. А потом пришла боль. Удар обрушился на меня с неожиданной силой. Глухая боль и тепло на коже.
— Убирайся отсюда! — рявкнул он, садясь обратно.
Я поднялась, шатаясь, и выбежала из кухни. Закрыв дверь своей комнаты, прислонилась к ней спиной.
Слезы падали, как бисер с оборванной нити. Я была разбитой чашкой, которую никто не собирался клеить.
Я хочу обнять себя, маленькую. Но я не могу. Я всё ещё стою здесь, замерзшая в воспоминании, слишком взрослая, чтобы забыть, и слишком уставшая, чтобы простить.
И когда я смотрю на себя сейчас, становится ясно, что неудивительно, почему я стала такой.