***
Пушкин с ненавистью сжал в руке очередное анонимное письмо, отправленное его любимому мужу. Каждое слово в этом мерзком послании было пропитано ядом, и каждое словно наносило новый удар в его и без того истерзанное сердце. «Жаль видеть, как блестящая звезда столь высокопоставленного мужа омрачается такой дурной компанией…неужели забота о чистоте нравов нынче перестала быть добродетелью?» Как прозаично и гадко. Почерк этого письма был ему знаком слишком хорошо. Дантес явно засиделся в Петербурге, слишком свободно дышал, слишком дерзко позволял себе вторгаться в их жизнь. Пушкин с силой смял листок, представляя на его месте самоуверенного француза. Чем же поэт так не угодил этому самодовольному ничтожеству, что тот столь рьяно вмешивался в их личные дела? — Саша, не обращай внимания на него, — спокойно окликнул его муж, наблюдавший за ним с тихим беспокойством. — Никто не поверит надменному иностранцу, меняющему женщин, как перчатки. — Ты постоянно говоришь, что всё в порядке! — с горечью вскрикнул Пушкин, нервно отступая назад. — Но ведь из-за меня твоя честь марается! Из-за этих мерзких слухов… из-за Дантеса! — его голос прервался хриплым всхлипом, глаза сверкали от злости и боли, смешанных с чувством вины, которое разрывало его изнутри. Бенкендорф не ответил сразу, лишь молча смотрел на него, позволяя выплеснуться эмоциям. — Саша, — наконец тихо, но твёрдо произнёс он. — если ради тебя я должен потерять свою честь, то пусть так и будет. Я хоть сотню раз заклеймлю себя именем какого-нибудь Голицына, лишь бы ты оставался рядом. — О нет, только не Голицын, — он позволил себе коротко усмехнуться и смахнуть назревающие слёзы. — Но ты должен понимать, что стоишь слишком высоко, Саша. Ты важен государству, если хоть кто-то поверит этим слухам, падение будет страшным. Мне ли не знать, как больно падать? Бенкендорф тихо шагнул вперёд и осторожно обнял его, словно в попытке защитить от всего мира. — Тише, любимый, — шепнул он нежно, прижимая Пушкина к себе. — Пойдём в кровать, тебе нужно отдохнуть. Сегодня был тяжёлый день. Саша дрожал в его руках, всё ещё не до конца сдаваясь, но позволил мужу осторожно повести себя в сторону спальни. Подняв затуманенный взгляд, он хрипло попросил: — Обещай мне, что никогда не пожалеешь о своих словах. — Никогда, — твёрдо ответил Бенкендорф и нежно коснулся губами его виска, оставляя в этом поцелуе своё обещание. — Ты куда дороже любой чести. Только когда они оказались под тяжёлым покрывалом, тесно прижавшись друг к другу, Пушкин смог наконец глубоко вздохнуть. Лишь здесь, рядом с Александром, он мог хоть ненадолго забыть обо всём, чувствуя себя в полной безопасности. Но с этого момента каждую ночь его будут терзать кошмары о том, как из-за него вся жизнь любимого летит под откос.***
— Нет-нет-нет, Саша! Так продолжаться не может! Я не могу молча наблюдать за тем, как своевольничает этот француз. Мне страшно, неприятно видеть отвращение во взглядах, направленных на тебя! Пушкин беспокойно ходил по комнате, бросая тяжёлые взгляды в темноту за окном. Уже темнело, а Саша только недавно вернулся с прогулки, ставшей уже привычной благодаря Данзасу. Там он вновь столкнулся с Дантесом и его двусмысленными намёками, очерняющими честь его супруга. Бенкендорф молча наблюдал за поэтом, и сердце его болезненно сжималось от вида уставшего и измученного любимого. Тёмные круги под глазами, нервная дрожь губ, блеск слёз в глазах и непривычно, почти болезненно, бледная кожа. Пушкин и вправду не был похож на привычного себя. Сам Бенкендорф уже несколько ночей подряд просыпался от тяжёлых кошмаров, в которых Саша исчезал навсегда, оставляя его одного в мрачной пустоте. Но каждое утро, открывая глаза, он видел мирное лицо поэта, безмятежно спящего на его груди, и старался гнать прочь тревожные мысли. Однако Пушкин не мог так легко избавиться от своих страхов. Его сознание неумолимо рисовало картины того, как Бенкендорф отвергает его, неспособный выдержать испорченную репутацию и чужие осуждающие взгляды. Впервые услышав подобные слова от мужа, Бенкендорф был потрясён: неужели Саша мог думать о нём так низко, что допустил возможность такого предательства? Позже он понял, что это вовсе не было отражением его мнения о нём — это был страх потери. Страх остаться одному, брошенному и нелюбимому. Обычно глава жандармов относился к таким приступам тревоги с пониманием, каждый раз успокаивая и оберегая поэта от его собственных сомнений. Но сегодня Саша был совершенно другим. Он не желал ни слова слышать о спокойствии, срывался на крик, нервничал и был готов в любой момент броситься и придушить ненавистного француза своими руками. Эта агрессия и отчаяние испугали Бенкендорфа не меньше самого поэта, заставив его внутренне содрогнуться от мысли, что Саша действительно мог сорваться и совершить непоправимое. — Не говори глупостей, Сашенька, — мягко сказал Бенкендорф, вставая с кровати и приближаясь к нему. — Это всего лишь игры твоего уставшего воображения. Когда ты последний раз спокойно спал? Он осторожно взял Сашу за руку, притягивая ближе, но тот нервно вырвался. — Это ты говоришь глупости! Они знают, точно знают и насмехаются! Что, если из-за меня ты лишишься должности? — Значит, у тебя появится больше шансов на публикацию твоего «Медного Всадника», — попытался разрядить напряжение Бенкендорф, нежно целуя лоб поэта. — Хватит шуток! — взорвался Пушкин, резко оттолкнув мужа, и отступил назад. Его голос сорвался, наполняясь болью и отчаянием. — Это серьёзно, Саша! Ты… ты не можешь рисковать всем, что у тебя есть, ради меня! — Ты и есть всё, что у меня есть! — он сумел поймать трясущуся руку и, крепко сжав её в своей, опустился на колени. — Если для того, чтобы быть с тобой, мне придётся оставить должность, покинуть страну — я сделаю это без раздумий. Ты веришь мне? Слёзы потекли по бледным щекам Пушкина, и он отвернулся, пытаясь скрыть эмоции за ладонью. — Скажи хоть что-то, дай понять, что услышал меня, — тихо взмолился Бенкендорф, осторожно касаясь губами костяшек его пальцев. Пушкин повернулся к нему и с тяжёлым вздохом, сморгнув слёзы, наконец слабо улыбнулся: — А ещё меня когда-то называл упёртым болваном… Он медленно опустился к Александру, зарываясь пальцами в светлые волосы, притягивая ближе, ощущая его тепло и опору. — Просто пообещай мне больше не делать глупостей, забудь уже про этого проклятого француза, — тихо проговорил Бенкендорф, нежно прикасаясь к его щеке. — Иначе я начну ревновать и подозревать, что ты имеешь виды на него. Подумать только, даже в ночи в моих объятиях мысли о нём тебя не покидают, — добавил он уже мягче, шутливо. — Боже милостивый, когда же ты успел стать таким невыносимым? — Пушкин тихо рассмеялся, впервые за весь вечер почувствовав облегчение. — В тот день, когда встретил тебя, — нежно улыбнулся Бенкендорф. — В том старом кабинете в подвале, да? Я даже скучаю по тебе в черной кожаной куртке и очках, ты выглядел так бесстыдно соблазнительно. — Приму к сведению, — усмехнулся Бенкендорф, поддаваясь лёгкости момента и чувствуя, как напряжение наконец-то начинает отпускать. — Знаешь, Сашенька, — Пушкин отпрянул и, потянув мужа за руку, повёл его в сторону постели. — Теперь я возбудился, не хочешь помочь мне с этим? — Мне найти очки и кожанную куртку? — шутливо спросил Бенкендорф. — Пока обойдёмся без них, — игриво сказал Саша перед тем, как толкнуть мужа на кровать, нависая над ним. Их губы встретились в глубоком поцелуе, стирая все тревоги и страхи. Наконец-то, только здесь, в тёплых объятиях друг друга, они могли забыть обо всём на свете. — Я так тебя люблю, — выдохнул Пушкин, касаясь раскрытых губ мужа. — И я тебя люблю, — улыбнулся Бенкендорф, притягивая его ещё ближе и ощущая, как сердце вновь обретает спокойствие. Их ждала долгая, полная нежности и страсти ночь, в которой, казалось, не осталось места страхам и тревогам. Но утром, проснувшись в пустой кровати, Бенкендорф вновь почувствует, как тревога сжала сердце.***
Бенкендорф нашёл своего мужа лежащим в сугробе, его тело безвольно оседало в луже собственной крови, растекающейся по холодному снегу. Ослабевшие руки Пушкина всё ещё пытались удержать пистолет, дрожа и с трудом прицеливаясь в своего обидчика — ничтожного француза — стоявшего чуть поодаль. Бенкендорф упал на колени, прижимая к себе хрупкое, умирающее тело. Сердце билось в отчаянном ритме, а слова-молитвы путались и сбивались в мольбе о прощении за все грехи, что он успел совершить, за единственную лишь просьбу — чтобы его Саша жил. — Сашенька... Сашенька, прошу, только не закрывай глаза. Лекари уже спешат к нам. Потерпи немного… — Бенкендорф снял с себя шинель и окутал любимого. — Нет, нет, я должен... — прошептал Пушкин, ослабленно, почти неслышно. — Я должен хотя бы попасть... Когда Александр всё-таки набрался смелости взглянуть на пулевое ранение, его тело пронзила дрожь. Если ничего не сделать сейчас, никакой лекарь не поможет. Сорвав шарф со своей шеи, он туго перевязал живот Саши, следя за малейшими изменениями на его лице. Почему Саша не смотрел на него? Ну же, почему ты смотришь мимо? Побудь со мной. На кого ты смотришь? Глухой, беспомощный выстрел прозвучал над сугробами, и рука Саши бессильно упала на снег, выронив оружие. Точно, он всё ещё находился на дуэли. На дуэли, которую Бенкендорф запретил ему устраивать. — Кость... я попал? — спросил он тихо, с усилием поворачивая голову в сторону Данзаса. — В ногу, — коротко, стиснув кулаки и отвернувшись, ответил Данзас. Вокруг наступила звенящая тишина, прерываемая лишь тяжёлым, судорожным дыханием и тихими стонами раненого француза. — Ну вот, — горько рассмеялся Пушкин, наконец устремляя свой взгляд на взволнованное лицо. — Видишь, какой непутёвый у тебя муж. Он поднял дрожащую руку и осторожно прижал ладонь к мокрой от слёз щеке Бенкендорфа. — Ну же, — прошептал он с натянутой улыбкой. — Почему ты плачешь? Разве я умираю? — Ни в коем случае! — выкрикнул Бенкендорф, прижимая его руку сильнее, словно желая влить в Сашу остатки своего тепла. Пушкин слабо усмехнулся, его взгляд становился всё более мутным и отдалённым. — Это мне надо плакать, — еле слышно произнёс он. — Я не смог защитить твою честь... Всё внутри Бенкендорфа вспыхнуло от гнева, ярости и боли. Конечно же, всему виной был этот мерзавец-француз, этот лживый сплетник, разрушивший их жизни одним махом. Нет. Он не позволит никому забрать его Сашу. Последние слова поэта прозвучали едва уловимым шёпотом: — А я... плакать не люблю... И затем наступила тишина, от которой сердце так и норовилось остановиться. Руки Бенкендорфа затряслись сильнее, он отчаянно звал Сашу, тряс за плечи, выкрикивал его имя, но всё было тщетно. Саша больше не отзывался. За спиной, корчась от боли, продолжал стонать раненый Дантес. Мерзко. Если его Саша, любовь всей жизни, смысл его существования, умрёт здесь, то тот, кто в этом виноват, не заслуживает жить ни секунды дольше. Не раздумывая, Бенкендорф поднял лежавший рядом пистолет, всё ещё тёплый от рук Саши, и, не оглядываясь, выстрелил прямо в грудную клетку. Попал бы в сердце, если бы у мерзавца оно было. Француз мгновенно замолчал. Секундант Дантеса в ужасе отступил назад, побледнев от страха, явно собираясь бежать прочь. Бенкендорф медленно обернулся к нему, его голос был тихим, но таким холодным, что пробирал до костей: — Если хоть кто-нибудь узнает о случившемся, я не побоюсь испачкать руки вновь. Секундант отшатнулся, быстро опустив глаза, и больше не посмел издать ни звука. Данзас оставался на месте, не смея сказать и слова. Вскоре карета с лекарем прибыла. Бенкендорф нежно подхватил Сашу на руки, пытаясь дополнительно прикрыть рану рукой, не дать крови ещё сильнее вытечь из ослабшего тела. Когда они забрались внутрь приглашенный врач сразу же начал работать над ранением Саши. Он аккуратно уложил его ноги на коленях Бенкендорфа, обеспечив прилив крови к сердцу, и начал развязывать в спехе накрученный шарф, чтобы повязать более стерильную ткань. А Александр думал лишь об одном: «У Саши всегда были такие холодные руки?»***
Впервые за долгое время Бенкендорф вошёл в свой кабинет один. Его встретила тяжёлая, вязкая тишина, к которой он, казалось, никогда не сможет привыкнуть. На столе Пушкина всё ещё лежали бумаги, хаотично разбросанные, словно ожидающие, что хозяин вот-вот вернётся и продолжит своё бесконечное, беспорядочное творчество. Теперь каждая из этих бумаг стала для Александра бесценной реликвией. Аккуратно взяв один из листов, похищенных с собственного стола Сашей, Бенкендорф ощутил, как внутри снова всё болезненно сжалось. На листе была зарисовка — его собственный образ, спящего за столом. Пушкин рисовал всегда быстро, почти хаотично, и редко его рисунки были понятны кому-то кроме него самого. Но здесь ему удалось остановить свой непреодолимый вихрь, запечатлев спокойный, почти безмятежный сон мужа. Такой сон мог быть только рядом с Сашей, в одном с ним пространстве. Но сможет ли он теперь спать, когда исчезло привычное тепло, когда угасла та бесконечная, буйная радость, исходившая от его любимого поэта? Взгляд Бенкендорфа медленно переместился к окну, за которым отчётливо виднелась величественная фигура Медного всадника, монумента, о котором Саша говорил так страстно, так много, так отчаянно. «Умру — тогда опубликуешь». Ты ведь не имел это в виду, Саша? Это была лишь ещё одна твоя беззаботная, дерзкая шутка. Ты просто смеялся надо мной, зная, как легко ты можешь выбить меня из равновесия, даже бросая самые незначительные слова. Но сейчас уже не до шуток. Сейчас настало время выполнить твоё последнее желание, каким бы безрассудным оно ни казалось. Бенкендорф взял рукопись «Медного всадника», долго сжимал её в руках, а затем с тяжёлым сердцем положил на стол перед собой, аккуратно расправляя страницы. Его голос, едва различимый, словно обращался к невидимому собеседнику: — Твоя взяла, Саша. Даже сейчас, когда тебя больше нет рядом, ты вновь заставляешь меня нарушать свои же собственные правила. И он впервые позволил себе улыбнуться — горько, болезненно, с невыносимой тоской. Взгляд его снова остановился на монументе, сурово и властно застывшем в ночи, и тихо, едва слышно, он прошептал: — Что ж, пусть теперь все увидят, о чём молчала твоя душа. И Александр Бенкендорф, некогда строгий цензор, от которого зависела судьба множества писателей, впервые дал полную свободу тому самому произведению, что так боялся и любил одновременно. «Медный всадник» наконец отправляется в печать.