***
Диана медленно спустилась по скрипучим ступеням, кутаясь в тонкий халат, и вошла на кухню. Воздух пах мылом и чем-то тёплым, Лизка стояла у окна, с влажными от душа волосами, закрученными в небрежную гульку. На ней был ее светлый, сягкий халат, и лицо светилось странным, непривычным счастьем. — Доброе утро, — сказала Диана. Лиза обернулась и вдруг беззвучно рассмеялась, словно от какой-то тайны, известной только ей, потом приложила палец к губам и почти шёпотом произнесла: — Тише! Мама и Клаус ещё спят. Диана нахмурилась, остановившись посреди кухни. — А откуда ты знаешь, что Клаус ещё спит? — её голос прозвучал холоднее, чем она планировала. Лиза снова рассмеялась, отводя взгляд, но это короткое, почти виноватое движение глаз выдало её заместо любых слов. Диана скорчила свое лицо, отталкивая сестру и проходя к кухонной стойке. Металлический звон стакана, когда она налила себе воды, оказался громче, чем хотелось. Она сделала глоток, пытаясь смыть с языка горечь, которую внезапно почувствовала. Она опёрлась руками о край стойки, глядя на прозрачную воду в стакане, но не делая ни глотка. Мысли пришли тяжёлые, как всегда, когда речь заходила о семье. Лиза… и Клаус? Она сжала губы, чувствуя, как внутри всё кипит, не только от злости на сестру, но и от чего-то похожего на стыд. Это было шуткой! Диана верила, что это всего лишь шутка, некая прибаутка, которую сестра с немцем разыгрывали, что дальше поцелуев не зайдет. — И давно? — спросила Диана, подозревая, что этот раз был точно не первым. — С тех пор, как он поселился здесь. Так ли мама их воспитывала? Перед глазами всплыло строгое лицо Алины, её холодная, сдержанная любовь, правила, которые она вбивала им в головы. Она ради них ломала себя, и их, чтобы все были идеальными тряпичными куклами в ее ручном театре, а теперь… Отец. Диана закрыла глаза на мгновение. Он бы посмотрел на них, на нее и Лизу, и что бы сказал? Он ведь мечтал, что они будут гордостью семьи. Она почувствовала, как внутри всё сжалось, будто земля уходит из-под ног, если бы он видел, во что превратились его девочки. Лиза, всё ещё с этой странной радостью на лице, неслышно подошла к Диане со спины. Тёплые, ещё влажные после душа руки обвили её за талию, и подбородок лег на плечо сестры. — Чую… что-то не то, — прошептала она почти в ухо и тихо хихикнула. Диана заставила себя не дёрнуться, сохраняя ледяное спокойствие и сделав большой глоток воды, поставила стакан и чуть повернула голову, изображая полное непонимание: — Я не понимаю, о чём ты. Лиза снова засмеялась, мягко качнув её за талию: — Запах твой изменился… знаешь, женщину это дело сразу выдаёт. Диана театрально отстранилась, прижимая руку к груди, и с притворным возмущением выдохнула: — Фу. Она сказала это так громко и подчеркнуто, что Лиза снова разразилась беззвучным смехом, уткнувшись ей в плечо. А Диана старалась не показать, как от этих слов внутри всё неприятно дрогнуло. Лиза, всё ещё держа её за талию, резко выпрямилась и заглянула в лицо сестре с лукавой искрой в глазах: — Ну и какой он, а? Рихтер? — она почти пропела это имя, как будто пробуя его на вкус. — Я поняла, что всё случится ещё тогда, когда ты налегла на вино, а он повёл тебя в спальню. Диана резко обернулась, прищурилась, стараясь скрыть вспышку жара на лице: — Во-первых, — подчеркнула она, — ты сама была не особо трезвая. А во-вторых… я ничего не собираюсь обсуждать. Лиза театрально фыркнула и, отступив на шаг, сложила руки на груди: — Да, я могу придуряться сколько угодно, но я, между прочим, во всём отдавала себе отчёт, — её голос стал нарочито серьёзным, а потом снова перешёл в смех. — И всё помню! Лизка, заметив, как Диана буквально съёжилась, только ещё больше оживилась. Она подпрыгнула на месте, облокотилась на столешницу и с заговорщицким видом начала: — А вот Клаус… ммм, знаешь, какой он? Каждый раз новый! — она театрально закатила глаза, драматично вздохнула, будто на сцене. — Вчера он был, как… как буря, понимаешь? А до этого, настоящий зверь! Бурый медведь! Она сделала руками нелепый жест, будто пыталась описать что-то космическое, и наклонилась к сестре, продолжая вполголоса, с интонацией великой тайны: — А ещё он… — Лиза! — Диана резко оборвала, сдавленно, но с нажимом. — Я тебя, кажется, не просила это рассказывать! Сестра, конечно, только фыркнула и прыснула смехом, явно наслаждаясь её реакцией. — У тебя, наверняка, богатый опыт с твоими эпитетами. Лиза всплеснула руками, будто защищаясь, но при этом совершенно не смутилась: — Да ну тебя! Только Клаус. Она сделала паузу, задумалась и добавила слишком спокойно: — И Володя. Диана подняла бровь. — И врач, которому я ассистировала, — невозмутимо продолжила Лиза, будто перечитывая список. И вдруг, почти с нежностью, добавила: — И к каждому чувства были, это ведь главное! Диана только тяжело выдохнула, закрывая глаза, словно пытаясь отгородиться от этой откровенности, в которой слышалось что-то слишком легкомысленное и в то же время слишком искреннее Лиза смотрела прямо в глаза Диане, не отводя взгляда, и говорила тихо, но честно: — Знаешь, Ди, с каждым я хотела быть, любимой. Ну, в постели, искала это, но никто не любил меня по-настоящему. Никогда. Диана стояла у кухонной стойки, в руках горячий чай. Она облокотилась о холодную поверхность, чувствуя, как тепло чашки едва согревает. В груди что-то сжалось, стало не по себе. Лизка никогда не играла роль старшей сестры, даже не пыталась, если говорить честно, но сейчас, она словно выдавала сестренке весь своей драматичный опыт, как показательный пример неправильной оценки самой себя. — Ты всегда была любимицей папы, у мамы… у мамы, кажется, любимицей была она сама. А я всегда просто хотела любви, и Клаус, мне кажется, он тоже хочет этого. И кажется, он любит меня. Диана тихо отпила чай и задумалась, не зная, что сказать. Внутри что-то тихо звенело, обжигая. — Знаешь, с каждым я хотела быть любимой… ну, в постели. Я искала это, настоящую любовь, но никто не любил меня. И в постели я это ощущала особенно остро. Это было холодно. Ни о чем! Брюнетка стояла у кухонной стойки, сжимая в руках стакан с водой. Она оперлась локтем о поверхность, пытаясь скрыть, как ей стало не по себе от таких слов. — С ним… мне тепло. Не так, как с другими, когда мы вместе, я чувствую, что не одна, даже когда мы близки, это не просто физика, это что-то большее. Он касается меня так, что я знаю, для него я не просто так. Я ощущаю себя с Клаусом так, будто я была создана, что любить его. Диана отпила воды, глаза её блестели. Ей было тяжело от этой честности, от боли, которую услышала. В груди что-то сжалось, и она отвела взгляд. — Знаешь, глупо это, искать любовь через неразборчивые половые связи. Это противоречит и гигиене, и морали, и христианским канонам, хоть мы и атеисты вроде как. — Вот именно, — сказала Лиза, улыбаясь сквозь усталость. — что и делает всё это таким… бессмысленным. Лиза медленно подошла к Диане, её шаги были тихими, почти осторожными. Она не спешила, будто боялась нарушить хрупкую тишину между ними. Когда оказалась рядом, не говоря ни слова, просто подняла руки и легко обвила Диану за талию. Плечи Лизы расслабились, и она чуть наклонилась, прижимаясь к Диане, словно хотела найти в этом прикосновении опору и тепло. Она «висела» на ней, не требуя ничего взамен, просто позволяя себе быть рядом. Тёплое дыхание касалось кожи, а ладони нежно держали за спину. Лизка с трудом отстранилась от Дианы и тихо сказала, чуть опуская глаза: — Я надеюсь, тебе хорошо с Рихтером. Это главное. И знаешь, я никогда тебя не осужу. Диана, отпив воды, напряглась, голос её стал холоднее, чуть резче: — Важно помнить, что Рихтер и Клаус — враги. Нацисты, оккупанты, фашисты, если бы ты была еврейкой, Клаус, наверное, отправил бы тебя в концлагерь, а все твои вещи отдал бы другой любовнице. Лиза, будто ей было всё равно, поджала устало губы, не отвечая сразу. Её взгляд стал отрешённым, как будто эта правда не могла её тронуть. Диана продолжила, стараясь не дать этому остаться незамеченным: — Твой подарок от Клауса на Новый год, наверное, сорван с какой-то благородной еврейки. Лиза подняла голову, голос в ней вспыхнул неожиданной решимостью: — Мне всё равно, кто он, нацист, коммунист или гомосексуалист. Я всё равно его люблю! — Ты вообще понимаешь, что за глупости говоришь? — в неверие спросила Диана, смотря на ее глупую преданность своему германскому любовнику. Лиза молчала, только губы её дрожали, в глазах промелькнула усталость и глубокая рана, которую не могли заглушить ни слова, ни логика. — Знаешь что? Я всегда была рядом с тобой. Всегда поддерживала, любила, берегла, и мне было бы по фигу, с кем бы ты там своё счастье искала, хоть с Гитлером! Но ты… ты всегда готова осудить меня, да и всех остальных, за малейшую ошибку, за любое отклонение от твоих идеалов и принципов. И проблема-то не в том, что все вокруг недостойные, нечестивые, хуже тебя. Ты ровно так же поступаешь! Просто ты выбираешь мучить себя рассуждениями, которые ни на что не влияют. А в итоге? В итоге ты оказалась под Рихтером, и всё намекает на, что тебе это даже нравится! Так покажи уже, как надо быть, а не говори на каждом шагу! Лиза ушла, оставив Диану стоять у кухонной стойки в тишине. Диана всё не могла сдвинуться с места, словно тело застывало, а мысли рвались, пытаясь разобраться в том, что только что услышала. Внутри постепенно нарастало чувство беспокойства, как лёгкий холодок, пробирающий к костям. В голосе Лизы звучала правда, та горькая, неуютная правду, которую так трудно принять, особенно когда она касается самого себя. Диана вдруг поняла, что Лиза права. Да, она осуждала других за их ошибки, за их слабости, но сама… сама вела себя точно так же, просто прятала это за словами, философией и высокими идеалами. А на деле, она оказалась не лучше, оказалась втянута в те же сети, в те же сложные отношения, которые она пыталась понять и контролировать.***
Комната была тихой, мягкий свет лампы ложился пятном на потолок, очерчивая контуры старой штукатурки и углы шкафа. Постель казалась слишком широкой, когда она лежала одна, раскинув руки, книга лежала на груди, а взгляд скользил по строкам, не цепляясь за слова. Диана переворачивала страницы машинально, больше слыша шорох бумаги, чем понимая текст. Она лежала на спине, одна нога чуть согнута, волосы рассыпались по подушке тёмным пятном. В этой позе было что-то детское, как будто она снова та девочка, которой некуда идти, кроме как в собственные мысли. Рихтера не было к ужину. Сначала это показалось странным, потом слишком заметным. В доме не хватало его шагов, этого сухого голоса, даже холодного взгляда. Диана пыталась убедить себя, что ей всё равно, что его отсутствие, это лишь пустота, а не что-то еще. Еще и слова Лизы. От них, она старалась абстрагироваться, как и от своей сестры до тех пор, пока та не придет в себя и не поймет, что за глупости она сказала. Диана проигнорировала чувство вины, которое накатило ее в первые минуты и это жалкое обвинение в лицемерие. Теперь на сестру младшая Ланская только злилась: что она вообще знала о ней и ее недоразумение с Рихтером? Она никогда не была склонна к тому, чтобы обвинять Лизу, но всегда пыталась воззвать ее к здравому смыслу, что всегда оказывалось бесполезным, но сегодня ее сестра на крыльях любви собралась судить ее. Даже не подозревая о том, каким Рихтер, который был обходителен был с ней и мамой, был с Дианой. На протяжение полугода он не оставлял ее, оказывая психологическое давление, применяя свои искусные навыки манипуляции, которым он был обучен, и в конце концов, сломав ее физически. Лиза не знала ничего из этого, но взялась судить, не видя дальше собственного носа. Мысли кружили, мешая буквам складываться в слова. Диана лежала на спине, босые ступни едва касались края одеяла, книга в руках заслоняла половину лица. Она даже не подняла глаз, только коротко бросила, не меняя позы, когда услышала скрип двери и тяжелые шаги. — Добрый вечер, моя девочка. — Добрый вечер, Герр. Он повесил китель на спинку стула, расстегнул ворот белой рубашки, оставаясь в серой нательной майке, затем стянул брюки, обнажая тонкие хлопковые. В комнате стало ощутимо теснее, когда он прошёл к её столу с зеркалом, куда Диана обычно ставила гребень, флакон с духами и небольшой арсенал своей косметики. — Что читаете? — лениво спросил он, присаживаясь и вытаскивая лист бумаги из своей сумки. — Будто Вам не все равно, — фыркнула Диана, переворачивая страницу. — Тогда зачем отвечаешь? — Потому что ты спросил. Он коротко усмехнулся, достал из внутреннего кармана висящего кителя тонкий карандаш и начал писать быстро, оставляя на бумаге удивительно каллиграфические линии. — Твоя сестра опять не справилась с готовкой? Я слышал запах гари, когда вошел, — бросил он, не поднимая глаз. — Не твоя забота, — она лениво потянулась, как кошка, и уткнулась в страницу. — Она намного умнее, хозяйственнее и взрослее, чем ты думаешь. — Это ты так называешь то, что она до сих пор прячет себе конфеты за фужерами в серванте? Диана оторвалась от книги и скосила глаза на его отражение в зеркале. — Ты следишь за нами? — Это мой дом. Я замечаю, что в нём происходит. Она фыркнула и снова уткнулась в книгу, позволяя возникнуть паузе, что слыщно было только, как царапает карандаш и шелестят страницы. — Что пишешь? — спросила Диана, не глядя. — Отчёт. — Скучно. — Добро пожаловать в мою жизнь, — произнес Рихтер, складывая бумаги вместе и убирая их в свою жесткую, кожаную сумку. — Я думала, твоя жизнь это череда пыток и хитроумных засад, — лениво протянув, Диана снова скользнула глазами по его отражению, смотря на его лицо. — Если бы пытки были искусством, то мое имя было бы на ряду с Да Винчи. — Мерзость. — С которой ты так любишь беседовать, — сказал он спокойно, почти мягко. Ланская сжала губы, но не ответила. Она резко перевернула страницу, будто хотела закрыть разговор вместе с ней. Теодор поднял свой взгляд на нее в отражение зеркало, секунду задерживая взгляд на её ногах, вытянутых из-под одеяла, и так же буднично, как весь их разговор, бросил: — Завтра я поздно, не жди. — И не собиралась. Он сидел чуть сгорбившись над столиком, но не в привычной сухой сосредоточенности, а будто тень какая-то упала на плечи. Движения стали медленнее, а почерк намного мягче, карандаш не царапал бумагу, а скользил осторожно, бережно. В лице появилось то, чего Диана раньше не видела, напряжённая собранность, но не военная, что-то личное, когда он писал новую бумагу. Книга в руках вдруг показалась ненужной. Она молча откинула её на кровать, босые ноги коснулись холодного пола, и Диана, не спрашивая, встала и шагнула ближе. Его широкая спина заслоняла свет от лампы, и она, приподнявшись на носки, попыталась заглянуть через плечо. — Опять разнюхиваешь информацию для своих крыс? — его голос прозвучал тихо, холодно, с той самой стальной иронией, которую она так хорошо знала. Она не ответила, даже не моргнула, только ловила слова, строки, пока наконец не поняла, что это было письмо. Рихтер не повернул головы, но карандаш остановился. Тишина натянулась между ними, когда он медленно произнёс: — Подглядывать через плечо… — он откинулся на спинку стула, подняв к ней лицо. — поступок деревенской девчонки, которая не имеет ни малейшего понятия об этикете. Сердце Дианы сжалось. Щёки будто обожгло. — А ты… — она выпрямилась, встречая его взгляд, и бросила ему, не уронив головы: — Ты сам вторгаешься в чужие жизни каждый день. Рихтер чуть приподнял бровь, уголок губ дрогнул в едва заметной усмешке. — Разница в том, Диана, что я это делаю профессионально, а ты пыталась засунуть нос туда, что тебя не касается. Она резко отступила, не желая показывать, как сильно её задели эти слова. В груди жгло странное чувство: смесь вины и уязвимости. Её пальцы сжались в кулаки, и лишь привычная язвительность спасла от тишины: — Если письмо настолько святое, может, не стоило писать его в моей комнате. Но голос прозвучал мягче, чем планировала, слишком мягко, и она ненавидела себя за то, что он мог это услышать. Диана медленно вернулась на кровать, ощущая, как пружины чуть скрипнули под её весом. Книга легла на колени, но слова на страницах превратились в расплывшиеся линии. Мысли зацепились за одно, что письмо он писал своей маме и что-то болезненно дрогнуло внутри. Не потому, что он писал кому-то близкому, а потому что этот человек существовал. Женщина, которая родила Теодора Рихтера, видела его маленьким, держала на руках, воспитывала. Она жила где-то там, за пределами их маленького мира в Смоленске, и он всё ещё писал ей письма. В воображении Дианы возник её образ, холодно-прекрасный силуэт арийки с идеальными чертами лица. Она пыталась нарисовать мягкость в этих чертах, но получалась лишь сдержанность. Филолог… она вспомнила, как он обмолвился однажды, мимоходом. Когда он говорил о ней тогда, то Диана чувствовало то с какой мягкостью Рихтер произносил слова о ней, эта женщина явно не походила на ее мать, что учила, как держать лицо и терпеть не могла слезы. Рихтер не ответил, только встал, снял майку и остался в одном белье, двигаясь спокойно, будто между ними никогда не было ничего, кроме этих вечеров, книги в её руках и карандаша в его пальцах. Он взялся за одеяло и начал поправлять постель, делая это так педантично, будто натягивал армейский плац, а не их с Дианой гнездышко. — И чем ты занималась весь день? — его голос прозвучал почти равнодушно, как будто спрашивал не из интереса, а заполняя тишину. — Читала, — она перевернула страницу, не поднимая глаз. — А что мне ещё делать? Уж точно не воевать во имя Рейха. — Забавно. Ты ведь могла бы действительно быть хорошей партизанкой, если бы у тебя было меньше уверенности и больше терпения. — У меня есть терпение, — Диана отложила книгу на грудь и посмотрела на него. — Я терплю тебя каждый день. Он бросил на неё взгляд сухой, без тени улыбки, потом аккуратно отбросил одеяло, лёг рядом, и рука почти лениво потянулась к её книге. — Анна Каренина, — прочитал он вслух, полистав страницы. — Беллетристика. — Это классика, — оскорблено прикрикнула она. — Читать это — пошлость. — он перевернул страницу, задержал взгляд на строках и вернул книгу ей. — Толстой слишком любил мучить женщин, чтобы писать истории о них. — Забавно, — Диана приподнялась на локтях, с прищуром глядя на него, — ты говоришь так, будто умеешь отличать настоящую классику от пошлой книжонки.? — Потому что я знаю, Диана. Настоящая классика это когда женщина не бросается под поезд. Женщина, что любит и любима, скорее остановит поезд, чтобы жить во имя любви. Её дыхание на секунду сбилось. Диана резко отвела взгляд, будто сама испугалась, что он только что сказал. — Ты всегда такой критик? — тихо бросила она, словно хотела вернуть разговор в безопасное русло. — Или просто ненавидишь всё, что написано русскими? Рихтер чуть усмехнулся, поворачивая голову на бок. — Я уважаю Достоевского, он видел людей насквозь. Толстой… — он пожал плечами, — Толстой хотел, чтобы его любили. Читатели, женщины. — А ты? — Диана снова посмотрела на него, прижимая книгу к груди. — Ты хочешь, чтобы тебя любили? Он замолчал на секунду. Не от неожиданности, а будто выбирая, стоит ли отвечать, насколько правдиво и в какой форме. — Я хочу, чтобы меня слушались, — спокойно сказал Теодор, поправляя подушку под шеей. Она фыркнула. — Тебе бы подошёл Тургенев. Он тоже любил женщин, которые молчат и слушаются. — О, да, — он перевёл на неё взгляд, серый, спокойный, и в уголке губ появилась едва заметная тень усмешки. — Тогда бы моя жизнь была в разы проще, если бы ты была тургеневской девушкой. Они лежали рядом, и комната будто выдохнула вместе с ними.Рихтер закрыл глаза, руки спокойно лежали на груди, но Диана знал, что он не спит. Он никогда не засыпал так быстро, и она научилась чувствовать это странное напряжение, когда его мысли всё ещё крутились под неподвижным лицом. Она откинула книгу на край кровати и тихо уставилась в потолок, слова Лизы за последние дни будто впились в виски. Диана сжала одеяло в пальцах. Ей не с кем было это обсудить: точно уж не с матерью и тем более уж не с Лизой, сестра и так сказала всё, что думала; не с собой, потому что собственные мысли иногда ранили сильнее чужих. И в какой-то странной, болезненной иронии именно он оказался единственным, не потому что был добрым или понимающим, а потому что всегда оказывался на ее стороне, по умолчанию, но не оставлял объективности. — Говори, — его голос прозвучал глухо, с закрытыми глазами. — Ты слишком громко думаешь. Она на секунду замерла, удивившись, как он снова поймал её с полуслова, которого она не произнесла. И тихо, почти шёпотом, выдала, как скинула камень с души: — Лиза сказала, что я лицемерка. — Почему? Диана сжала губы, в груди неприятно кольнуло. — Потому что я не советую ей быть с Клаусом, а сама… — она осеклась, но эти слова уже повисли в воздухе, — а сама… Ну, ты понял. Пауза была длинной. — И ты думаешь, она права? Она медленно выдохнула. — Я не знаю. Это признание было почти болезненным, потому что впервые за долгое время она сказала не колкость, а правду. И ждала, что он скажет, даже не понимая, хочет ли услышать его версию или просто почувствовать, что он услышал. Он медленно открыл глаза, повернув голову к ней, и серый взгляд в полумраке был пронзительным, но спокойным, тем самым, от которого нельзя спрятаться. — Тебе шестнадцать, — тихо начал он, будто констатировал факт, но в этих словах прозвучало больше, чем возраст. — Ты ребёнок, который пытается жить, как взрослая женщина. Ты всё время борешься с собой, потому что внутри тебя этот конфликт: быть взрослой или оставаться маленькой. И эта агония делает тебя жестокой, к себе, к другим. Он сделал паузу, как будто нарочно давая его словам осесть внутри. — Лиза старше тебя на три года. Три года в вашем возрасте это пропасть. Её влюбчивость, её глупости, это не предательство твоих правил, это просто её жизнь. А ты… — он чуть сузил глаза, его голос стал мягче, но от этого только тяжелее, — ты злишься не на неё. Ты злишься, потому что хотела, чтобы хотя бы Лиза была среди вас нормальной. Сердце Дианы болезненно дернулось. — А она оказалась такой же, — продолжил он, всё ещё спокойно, давя этой тишиной. — Не плохой и не хорошей. Просто женщиной, которая живёт сердцем и желанием, а не моралью. Слова обожгли. Диана опустила взгляд в одеяло, пальцы сжались в складки ткани, внутри поднялось что-то острое, как комок в горле, и она ненавидела то, что он видел ситуации насквозь. Ненавидела и… в то же время чувствовала, как от этой жестокой ясности становится легче дышать. — Значит, я всё-таки лицемерка. Он чуть наклонился, его взгляд стал колючим, но в уголке губ мелькнула сухая тень усмешки: — Нет. Ты просто шестнадцатилетняя девочка, которая пытается спасти всех вокруг и злится, когда мир оказывается не таким, каким она хотела, чтобы он был. Диана резко повернулась на бок, уставившись в него поверх одеяла, глаза сверкнули усталой злостью. Во всем, в этом ее испорченном мире, был виноват один человек, который когда уронил взор на нее, то разрушил в ее жизни все. — Почему я? — язвительно бросила она, голос дрогнул от накопленной обиды. — Почему именно я, Рихтер? Среди сотен других… Ты мог выбрать любую. — Я тебя не выбирал, — тихо сказал он, его голос был низким, ровным, без надрыва, от чего слова только сильнее ударили. — Я просто понял, что не успокоюсь. Каждый раз, когда ты не моя… — он сделал короткую паузу, подбирая слова, — не только телом, но и душой, этот спазм, будто что-то рвёт внутри. В его голосе не было страсти, не было ласки. Только сухая правда. — Это не каприз. Это то, что я не могу убрать из себя. Понял это в тот день, когда впервые увидел тебя, то как отчаянно ты пыталась скрыть свое презрение. Понял тогда, когда ты смотрела на меня каждый раз. И понял, что если уйду от этого чувства, оно сожрёт меня заживо. Диана замерла, её язвительность растворилась под тяжестью этих слов. В груди стало тесно, будто воздух сжался. Она ожидала услышать признание в желании, в охоте, в власти, но не это. — Ты сумасшедший. — Возможно. Он тихо засмеялся, но не тем холодным, резаным смехом, к которому она привыкла, а низко, почти устало, будто в нём было что-то, что он сам не понимал до конца. Его взгляд стал внимательнее, медленнее скользя по её лицу, будто запоминая каждую черту. Рихтер приподнялся, он навис над ней, держал её за бедро, пальцы впивались в нежную кожу, и голос звучал низко, почти рычанием: — Ты даже не понимаешь, какая ты сумасшедшая. Шестнадцать лет, а внутри тебя живёт душа бога войны, — он тянулся ближе, дыхание коснулось её губ, его ладонь сильнее сжала её ляжку, будто подчёркивая каждое слово. — Голодная на эмоции. Воинствующая. Непокорная. Я не мог никогда ума приложить, что маленькая русская девочка может быть такое, и будет способно сотворить со мной такое. Диана хмыкнула, привычная язвительность прорвалась сквозь бешеное биение сердце. — А я думала, ты назовёшь меня вульгарно Афродитой или… но здесь, я скорее Персефона. Маленькая девочка, которую сомнительный мужик украл и утащил в своё мерзкое подземное царство. Рихтер медленно провёл пальцами выше по её бедру, глаза сузились, и голос стал тише, интимнее: — Тогда мне остаётся только признаться, что я действительно Аид. И если я украл тебя в своё царство, то лишь потому, что не мог допустить, чтобы кто-то еще касался бы тебя, даже дневной свет. Его лоб почти коснулся её, между их губами осталось меньше дыхания. В этом приближении не было ни победы, ни власти, только голод. Диана хотела этот поцелуй, больше чем признаться себе в чём-либо. Хотела стереть границу между страхом и желанием, между ненавистью и этой новой, пугающей близостью. Сердце стучало в горле, пальцы дрожали на простыне. Она чувствовала его дыхание, и весь мир сжался в один миг, в это невозможное «почти», от которого внутри горело и ломало одновременно. Ланская потянулась к нему медленно, словно сквозь вязкий воздух. Её губы дрожали не от страха, от желания, которое впервые было её собственным, не навязанным, не вырванным. Сердце колотилось в груди, а внутри было странное чувство: будто она стоит на краю чего-то огромного и неизбежного. Она почти коснулась его губ, когда он внезапно схватил её за талию и резким движением опрокинул на постель. Воздух вырвался из лёгких, простыня охватила тело, а над ней снова нависла его холодная, опасная тень. Рихтер склонился к её лицу, серые глаза сверкнули чем-то жестоким, но не безумным, осознанным. Его голос был низким, сухим, от чего слова только сильнее ударили: — Вчера… ты попросила меня. И я занялся с тобой любовью по твоей прихоти, — он медленно провёл пальцами по её щеке, будто подчёркивая границу между прошлым и настоящим. — Но теперь… — его взгляд опустился к её губам, дыхание обожгло кожу, — теперь всё будет, когда, где и как я захочу. Простыня холодила кожу, сердце билось в висках, и она впервые поняла: его слова были не угрозой, а заявлением власти, которая всегда висела между ними, невидимая, неумолимая. И от этого по спине пробежал ток, который не был ни страхом, ни удовольствием, а чем-то странным и пугающе настоящим. Гнев вспыхнул внутри мгновенно, как огонь, который лишь искал искры. Она почувствовала, как пальцы сжались в простыне, будто это могло вернуть ей контроль, которого у неё никогда не было. Сердце билось громко, и от этого звука казалось, что он слышит каждую её мысль. — Ты… — голос дрогнул, но не от страха, а от ярости, — ты ведёшь себя так, будто я твоя вещь. Рихтер не отстранился. Он всё так же смотрел прямо в её глаза, его лицо оставалось спокойным, почти хищным в этой тишине. — Потому что ты моя. Она хотела ударить его, закричать, вырваться, но тело не слушалось. Не из-за страха. Из-за того, что где-то глубоко внутри её собственной злости что-то болезненно согласилось с его словами. — Ненавижу тебя, — выдохнула она сквозь зубы, и в этом шёпоте было всё: гнев, отчаяние, желание и боль. — Хорошо, — тихо сказал он. — Теперь спи. У тебя завтра большой день.***
Комендатура в этот ранний час казалась особенно гулкой. Каменные стены, чуть отсыревшие от зимы, отдавали шаги гулким эхом. Коридор был пуст, только где-то дальше слышались приглушённые голоса и редкий звон печатной машинки. Воздух держал в себе тяжёлую дисциплину, запах бумаги, металла, и ту невидимую холодную строгость, которая всегда сопровождала немецкие учреждения. Диана стояла у окна, глядя на двор, где серый снег лежал ровным слоем, нетронутый. На ней было шерстяное платье, внутри комендатуры было не холодно, но от этого места веяло чем-то, что заставляло держать спину прямо. Клаус стоял рядом, опершись на подоконник, привычно небрежный, как будто этот строгий коридор не имел к нему никакой власти. — Нервничаешь? — спросил он тихо, бросив на неё взгляд, в котором мелькнула привычная мягкая насмешка. Диана чуть пожала плечами, не отводя взгляда от двора. — Здесь невозможно не нервничать. — Поверь, учить детей опаснее, чем быть шпионом. Он говорил это шутя, но его голос всё равно звучал глуше обычного, будто и он чувствовал, что стены слушают. Диана скользнула взглядом на дверь, за которой проходила встреча. Сердце стучало чуть быстрее, чем должно было. Он там. Он выйдет. Эта мысль всегда приносила с собой смесь тревоги и странного ожидания, от которого она ненавидела себя. — Он долго? — тихо спросила она, чтобы разорвать вязкую тишину. Клаус пожал плечами, глядя куда-то в сторону: — У Тео понятие времени другой, особенно когда он в комендатура. Диана скрестила руки на груди, словно пытаясь согреться, хотя здесь не было холодно. Она кинула на Клауса короткий взгляд, в котором проскользнуло подозрение. — Ты слишком оторвался от должности охранника, Клаус, слишком мил с Лизой. Клаус обернулся к ней, приподнял бровь. — И что? Теперь ты следишь за каждым мой шаг? — Я слежу за сестрой, — отрезала Диана, чуть сжав губы. Он тихо засмеялся, откинувшись на подоконник. — Неужели ты думаешь, что я злодей, разбивший сердца твой сестра? — Я думаю, — Диана прищурилась, — что ты сынок чинуши, который привык получать то, что хочет. Клаус поднял руки, будто сдаваясь, и в его голосе зазвенела шутливая невинность: — А если я хочу только помогать вам носить дрова и елки? — Тогда делай это молча и не смотри на неё так, — парировала Диана. — Знаешь, если я вдруг соберусь смотреть на кого-то иначе, я первым делом спрошу твоего разрешения. Дверь в конце коридора открылась тихо, но Диана почувствовала это скорее, чем услышала. Воздух будто сдвинулся. Рихтер вышел первым, высокий, прямой, с тем самым выражением лица, которое делало стены ещё холоднее. Его серый взгляд скользнул по ним обоим, задержался на долю секунды. — Fräulein Lanskaja. Leutnant Nikolaus. Фройляйн Ланская. Лейтенант Николас. Клаус мгновенно выпрямился, привычная улыбка исчезла, и его голос стал официальным. — Herr Sturmbannführer, ich übergebe Ihnen Lanskaja. Господин штурмбаннфюрер, передаю Вам Ланскую. Рихтер кивнул коротко, без лишних слов, и перевёл взгляд на Диану. — Folgen Sie mir. Следуйте за мной. Она почувствовала, как спина сама выпрямилась. Не было ни вопроса, ни выбора, только приказ, произнесённый ровно, без тени эмоций. Диана кивнула, почти неосознанно, и шагнула вслед. Клаус проводил их взглядом, но ничего не сказал. Его лёгкость растворилась в этом коридоре, уступая место той же дисциплине, что стояла в воздухе. Они шли молча по длинному коридору, звук её каблуков и его тяжёлых шагов странно переплетался в едином ритме. Каждый метр между ними казался натянутой струной, той, что могла оборваться от одного неверного слова. Он остановился перед массивной дверью, и его шаги стихли. Диана замерла рядом, чувствуя, как воздух сгустился, словно в коридоре вдруг стало теснее. Рихтер слегка обернулся к ней, и в этот миг официальная холодная маска соскользнула. Серые глаза стали внимательнее, голос тише, но от этого только тяжелее. — Никаких коммунистических глупостей, — сказал он, почти шёпотом, будто это был не приказ, а личное предупреждение. — Ты знаешь правила поведения здесь. Диана кивнула, сдерживая желание закатить глаза. — Я всё помню. Он наклонился чуть ближе, так что её кожа уловила его дыхание. — Не просто помни. Следуй им, иначе, ты знаешь. Она встретила его взгляд, чувствуя, как внутри что-то сжалось от этой сухой, спокойной угрозы. И всё же выдохнула: — Я не дура. На мгновение уголок его губ едва заметно, он кивнул коротко, вернул на лицо привычную маску и толкнул дверь, позволяя ей войти. Кабинет был строгим и простым: высокие потолки, белёные стены, широкое окно с тонким инеем по углам стекла. Посередине стояли ряды деревянных парт, чуть поцарапанных от времени. У доски была старая карта, аккуратно прикреплённая кнопками. Пахло мелом и бумагой, но воздух здесь был особенный, собранный, тёплый от дыхания детей. Диана переступила порог, и разговоры в классе мгновенно стихли. Десятки глаз уставились на неё, настороженно, с интересом и лёгкой растерянностью. Они видели перед собой девушку, совсем юную, но одетую не так, как их матери: аккуратное шерстяное платье, тёмные волосы, уложенные и блестящие, лицо чистое, бледное, словно фарфор. Эти взгляды были разные: одни были полны детской надежды, другие совсем настороженные, у некоторых на лицах промелькнула зависть, неосознанная, просто реакция на то, что она выглядела… иначе. Она была не похожа на них, слишком ухоженная, слишком красивая для этого голодного города. Диана почувствовала, как это осознание кольнуло внутри. Она знала, что значит этот взгляд: «чистая, накормленная». Для этих детей она была не учителем, символом чужой, недосягаемой жизни. Она выпрямилась, стараясь, чтобы голос прозвучал спокойно, ровно, не выдавая этого странного стыда, который поднялся где-то в груди: — Доброе утро. И класс ответил тихим хором, в котором слышалась та самая смесь страха и надежды, знакомая во всех оккупированных школах. Диана подошла к столу, медленно положила книгу и повернулась лицом к классу. Сердце ударило раз, другой, не от страха, а от странной ответственности, которая будто упала на плечи в тот момент, когда десятки глаз продолжали смотреть на неё. — Меня зовут Диана Алексеевна, — её голос прозвучал чётче, чем она ожидала. — Сегодня мы начнём изучать немецкий язык. Они даже не понимали, что немецкий мог стать их спасением. Понимать врага было шагом к тому, чтобы победить его. Она посмотрела на худенького мальчика 9; первой парте, у которого пальцы сжали карандаш так, будто он держался за него, как за шанс. На девочку с косичками в углу, у которой глаза светились, как у человека, который впервые увидел что-то новое. — Начнём с алфавита. Диана шагнула к доске, но почти сразу замедлила шаг и остановилась. В голове мелькнула мысль, быстрая, как удар: сначала нужно, чтобы они поверили ей, чтобы увидели не просто человека у доски, а кого-то своего. Она обернулась к классу. Дети сидели тихо, настороженно: кто-то прятал глаза, кто-то смотрел прямо, слишком взрослыми, уставшими взглядами для своих лет. В этот момент Диана поняла: прежде чем учить их чужому языку, нужно дать им что-то простое. Связь. — Давайте начнём с вас, — мягко сказала она. — Представьтесь. Расскажите… кто вы, что любите. Сначала была тишина, та неловкая пауза, когда дети не знают, можно ли говорить правду. Потом поднялась тонкая рука. Мальчик с коротко остриженными волосами тихо произнёс своё имя и добавил: — У меня папа на фронте! Мама сказала, что он вернётся весной. Следующей заговорила девочка с худыми плечами: — Я Лена. Я хочу быть медсестрой. Мама говорит, так я смогу помогать всем, даже если есть нечего! Каждая история была короткой, но за ней тянулась тяжёлая, взрослая тень. Мальчик, который говорил, что любит хлеб, когда он тёплый. Девочка, которая шёпотом призналась, что её дом сгорел и они живут у соседей. Диана слушала и чувствовала, как в груди нарастает странная смесь боли и решимости, что она должна помочь им так, как она могла. Следующая подняла руку девочка с большими серыми глазами, которые казались слишком пустыми для её возраста. — Катя, — сказала она почти шёпотом. — У нас в доме теперь живут солдаты. Мы с мамой спим на кухне. Папу… забрали, проверка. Мама ждёт, что он вернётся. Тонкая пауза. Ни один ребёнок не шевельнулся. Диана почувствовала, как в горле становится сухо. — Мишка я. Брат мой… его нет больше. Он хлеб хотел украсть. А я один! Он замолчал так же резко, как начал, и в классе снова повисла тишина. Только карандаш тихо постучал о парту, потому что кто-то не знал, куда деть руки. Самая маленькая девочка, с заплетёнными косичками, вдруг проговорила неожиданно звонко: — Я Леля. У нас мама умерла. Папа на войне. Это был не урок немецкого. Это была чужая боль, которой ей доверяют впервые. Она имела права их подвести, она должна была сделать хоть что-то, чтобы они почувствовали, что есть будущее. Диана стояла перед классом и смотрела на их лица. На худые шеи, слишком большие глаза, на маленькие руки, которые держали карандаши так, будто от этого зависела их жизнь. И с каждой новой историей она ощущала, как что-то внутри неё медленно трескается. Она думала, что готова, что сможет держать лицо, быть взрослой, сильной, как Алина, но Диана не она. Она не могла слушать это и оставаться каменной. Грудь сжала тупая боль, будто она пыталась вдохнуть, а воздух не проходил. Они дети. Дети. Они не должны говорить такие слова. Они должны играть в снегу, мечтать о куклах и книжках, а не… Она почувствовала, как пальцы сжались в кулак, чтобы не выдать дрожь. Ланская глубоко вдохнула, заставила себя выпрямиться, улыбнуться хоть краем губ, потому что эти дети смотрели на неё, как на спасение. Диана обвела взглядом класс и вдруг почувствовала, что просто алфавита будет мало. Они рассказали ей о себе, слишком много для первого урока, слишком много для чужого человека. Теперь её очередь. — Знаете… — она выдохнула и попыталась улыбнуться, — Когда я была чуть младше вас, у нас тоже в школе учили немецкий. Я тогда думала: зачем? Это язык чужих нам людей. Дети слушали. Не с восторгом, а с этим осторожным вниманием, которое появляется, когда кто-то делится чем-то личным. — А потом я поняла: язык — это слова, а слова можно использовать, чтобы защищать, чтобы помогать, даже чтобы спасать, — она мягко взяла с парты мел, покрутила в пальцах и вдруг нарисовала на доске большую букву «А». — Эта буква… знаете, как будет по-немецки? — А? — несмело подала голос та самая девочка с косичками. Диана кивнула, и уголки губ сами дрогнули в улыбке: — А. Всё так. Мы начнём с простого.