Иди и смотри

R
Завершён
34
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 2 724 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник

Часть 1

Настройки
      Афины больше не дышали. Город лишился легких, а воздух вокруг обратился в мед — тягучий, растекшийся патокой по мраморным плитам.       У подножия Акрополя было шумно: визги от горячки, стоны от гангрены, безумный хохот. В мареве жары Ханджи чудилось движение тел; а может не тела то были, а извивающиеся в плотном клубке розовые черви.       Вокруг лишь мучения и смерть. Сладковатый запах гниения, ожесточенные споры и опасливые шепотки — Афины праздновали победу, оборачивая тела яркими тканями, мешая вино в кратерах и загоняя пленных на площади в угоду величию.       В храме Асклепия жрецы курили ладан, и белые завитки неторопливо вздымались прямо под мраморные своды.       Ханджи скользнула внутрь, словно опаленная беспощадным солнцем тень. Ее хламида была замарана углем — концы окаймились серой штриховкой разводов и поплывших линий. Она ощущала себя нелепой — с вихрем непослушных волос и безумием во взгляде.       — Опять ты? — проворчал жрец у входа в заднее святилище. — Он не из тех, кто плачет, правда? Или говорит.       — Я и не ищу слов, — прошипела Ханджи, а ее глаза опасливо сверкнули, словно осколки обсидиана.       Жрец попятился, но быстро взял себя в руки. Ханджи и бровью не повела — не впервой ей видеть подобную реакцию.       Ее мысли не встречали понимания. Ханджи была не просто ученой — она была одержимой. Менадой с кистью вместо тирса. Врачом, анатомом и художником, что рисовал лица умирающих, ища в последних мышечных судорогах крохи смысла.       — Его держим отдельно, — сказал жрец и проводил ее до двери. — Он ослаблен, но цепи не трогай. И не подходи. Не рискуй проверять спартанскую выносливость.       Ханджи кивнула, не особо вникая, а затем вошла внутрь. В нос тотчас ударил мускусный запах пота и отчаяния.       Камера была тесной, с окном, из которого просачивалась косая полоска света. На полу — бурое пятно ржавчины, когда-то давно бывшее кровью.       Воздух здесь — мерзкий. Душный, забродивший, точно вода в колодце. А стены пропитались смертью. Любой другой выбежал бы да хлопнул дверью, но Ханджи улыбнулась и повела ладонью по камню, будто хотела дотронуться до загробного мира и поворковать с самим Аидом.       Звякнули цепи. Ханджи очнулась и вскинула голову, вперившись в синеву ледяных глаз.       Мужчина сидел в углу, закованный в бронзу, кисти свисали с колен, а голова чуть склонилась.       Он был гол, измучен, избит. На коже расцвели яркими бутонами цветы — желтые, красные, фиолетовые. Не спартанец это — соцветие с лепестками, налипшими к холсту тела. Ханджи взялась за уголь и чиркнула пару линий на полотне, и довольно растерла их подушечкой большого пальца.       Глаза жадно заскользили по мужскому телу — по огромным стопам, крепким ногам, двигающемуся в ритм дыханию прессу и груди, гладкой, словно обожженная глина, коже, а затем и по шее, лицу, глазам.       Она нервно сглотнула, руки сжали уголь так крепко, что тот сломался и упал осколками на пол. Эрвин смотрел на нее. Все еще смотрел. И во взгляде этом сквозила ледяная пустота, дна у которой не разглядеть, как ни старайся.       Его звали Эрвин, да. Глупая спартанская кличка, что дали ему его солдаты — все до единого трупы. Как и он сам. Почти. И оттого Ханджи здесь — выпросила дозволения запечатлеть великого спартанского стратега пред грядущей казнью.       — Поговоришь со мной? — тихо поинтересовалась Ханджи, но Эрвин смолчал. Даже головой не качнул, лишь продолжил пытливо взирать и будто не на нее, а сквозь. — Не в духе сегодня, да?       Она слышала о нем раньше. Об Эрвине шептались на каждом углу, а стража огибала его дугой, избегая прямого взгляда. Пленный, что не кричал, не сопротивлялся и не молил о пощаде. Пустой сосуд без тени злобы, вины или страха, а присмотришься и кровь стынет в жилах от того, что вилось змеей на дне небесной радужки.       Он выжил в Делии, когда эллины резали спартанцев, как скот, а кровь лилась потоками из разодранных клинками горел. Великий военный стратег, что привел своих людей к поражению. А сам остался жив — не чудо, не везение, а позор для каждого воина.       Эрвина нашли под мертвыми. Когда Ханджи поведали эту историю, она долго катала это «под» во рту. «Под» — это не «среди», не «на». «Под». Укрытый мясом и оторванными конечностями.       Афиняне счищали трупы послойно, как коросту — забирали оружие и ценные вещи, сдирали легкие доспехи с мертвецов и прикладывали к груди, красуясь посреди красного безбрежного Аида. В тот момент и заметили: один дышит и, судя по одеянию, — не обычный солдат, а важная персона.       Едва направили копье — Эрвин распахнул глаза и посмотрел прямо и равнодушно, словно сама смерть проникла в него, дабы вселять ужас в каждого, кто рискнет не отвести взгляда.       Ханджи впервые увидела его на площади — раздетого по пояс, босого и с растрескавшимися, иссушенными жаждой губами. И глаза его, как и сейчас… Глаза его завораживали точно драгоценные камни.       И тогда она поняла — Эрвин может быть тем, кого она искала — ответом. Если кто и знает, как смерть говорит с человеком, если в ком она и живет — все в нем.       — Знаешь, ты разочаровываешь, — вяло протянула Ханджи, а затем в сердцах перечеркнула весь набросок. — Одна большая молчаливая неудача.       — Твоя? — Эрвин вдруг ответил. Усмешка искривила рот. Чуть вздернув руки, он загремел цепями. — Твоя, Ханджи?       Ханджи присела на корточки перед ним. Да так близко, что если бы захотел — схватил бы за горло и задушил. Но она отчего-то отмела зародившиеся сомнения, уверенная в его покладистости.       — Не часто слышу твой голос, — она усмехнулась в ответ. — Задела что-то внутри?       — Меня ничего не задевает. Ни твоя одержимость, ни твоя мазня на холстах, ни вопросы, которыми ты сыпешь.       — Знаешь, я думала, что за этим лицом будет хоть что-то. Хотя бы страх. Я рисовала множество юных мужей перед погибелью, множество израненных воинов в агонии. И сколь ни были каменны их сердца, на пороге смерти в глазах всегда вспыхивала истина.       — И много истины ты узрела? Отец учил меня, что она режет быстрее клинка. — Достаточно.       Ханджи осеклась, вспоминая маски одну за другой. Они были полны ужаса, сожаления, вины. Все эти чувства вспыхивали на лицах мужей, женщин, стариков, харкающих кровью и беззубых старух с натянутым на десна ртом. Ханджи запечатлела каждое, но ловила лишь отголоски той самой смерти, которую так жаждала постичь. Но все натурщики будто бы оказывались слишком человечны, чтобы стать ее вместилищем.       — А я видел таких, как ты.              — Таких как я?       — Людей увлеченных, живущих в фантазиях, что губили их быстрее, чем время.       — Истина сотрет все раны от твоих жестоких слов, воин, — Ханджи улыбнулась, но Эрвин не подхватил ее улыбку. Он вдруг застыл, вновь погружая камеру в глухую тишину, от которой становилось не по себе. Вокруг сгустилось молчание, когда за дверью послышались шаги стражников.       — Покажи мне свои рисунки.       — Они испорченные.       — Как и я. Покажи.       Он упрямо протянул руку и взглянул сурово и властно, под стать командиру, коим когда-то и являлся.       Поколебавшись, Ханджи встала и мелко отступила, спрятав кипу набросков за спиной. Эрвин смел требовать безжалостно, будто пленником в этой камере была сама Ханджи, а не он.       — Забываешься. Думаешь, мы друзья?       — Ученая, — Эрвин покачал головой и перекинул цепь через бедро. Казалось, внезапная резкость совсем не тронула его. — Робеешь от своих же творений… Или страшиться их? Ну же, Ханджи. Я никому не расскажу.       — Я покажу тебе когда закончу, пленник. Не раньше.       — Меня не интересует идеально проработанное полотно с ровными линиями. Лишь истинная картина — та, что ты видишь перед собой. Не укутанная твоим временем и стараниями, нет-нет, а порочная ее версия. С тем, что ты так яростно перечеркивала, вглядываясь в мое тело. В меня. В то, что гуляет под моей кожей.       Лед в его глазах ошпарил что-то под ребрами, и Ханджи уперлась спиной в железную дверь, будто Эрвин оттеснил ее туда не шелохнув и пальцем. Ее скованность стала ему ответом. Он хмыкнул, покачал головой и опустил ее так низко, что золотистые локоны упали на лоб.              — Тогда не приходи сюда. Не рисуй меня, не ищи ответов, не вглядывайся в мое лицо с песьей надеждой.       — Будто ты можешь приказывать.       — Никаких приказов больше, обещаю. Я буду нем с этих пор.       — И отчего же ты уперся? Отчего мои рисунки так важны?       Но Эрвин больше ничего ей не сказал. Как и в последующие визиты.

***

      Дома у Ханджи — зябко. За стенами жилища солнце плавило город, а внутри было столь холодно, что хотелось укутаться в шерстяной хитон. Камень кусал морозом, полы скрипели, тени от свечей дрожали, дрожали, дрожали, превращая ее комнатку в гортань умирающего титана — хрипящего, задыхающегося от вспыхивающих лавовых язв на влажных ярко-розовых стенках.       Ханджи задвинула ставни и зажгла еще пару свечей, желая заполнить все вокруг светом. На полу валялся папирус, пинаки в аккуратных стопках наблюдали из угла.       Линия бровей — начало этой холодной ночи. Изломанная, хищная дуга, бросающая тень на глаза. Уголки губ, сами губы — криво высеченная резцом трещина на лице. В этот раз она рисовала Эрвина с закрытыми глазами, но не выдержав затерла и ресницы, и брови, и весь набросок.       Ей нужен был взгляд.       Ее последние ночи сопровождались не пылкими разговорами с любовниками, не вином со смолами и травами, а угольной пылью. Она засыпала за столом, уронив лоб в груду исчерченных папирусов. А затем просыпалась и продолжала, как будто не было сна, не было бурлящих за стенами Афин и орущих от голода детей под окнами. Только Эрвин. Только линии на холсте. Только пресловутая истина, за которую она почти ухватилась пальцами.       Над ложем висел еще один портрет. Самый кривой, самый изувеченный, с едва различимыми чертами. Левая часть лица свесилась вниз, как складка кожи. И взгляд… Этот взгляд — перекошенный, невозможный — смотрел прямо в душу, соскребая плоть с органов.       Иногда Ханджи говорила с этим наброском, шептала ему истории и трепетно ждала ответов. Но рисованный Эрвин молчал, как и пока еще живой оригинал, что наверняка спал сейчас свернувшись комком на полу своей камеры.       В ночи ей чудились вздохи. Рисунки дышали, а лица вокруг менялись и двигались, подернутые тенями от пламени. И в этом гипнотическом танце, в этом потоке образов и бормотаний, Ханджи неустанно изображала его руки, плечи, изгиб спины и волосы, прилипшие ко лбу. Вплетала цветочную композицию в черные глазные впадины. Но смысл ускользал, едва пальцы принимались за стеклянный взгляд. И тогда она вопрошала:       — Что же ты хочешь сказать, Эрвин?       Его молчание разрасталось и в её доме, и в ней самой, будто сорняк. Её помешательство — уже не искусство, не поиск. Только бездна, в которой она увязла по самый подбородок.       Ханджи не знала, как оказалась здесь. Ночью, у его двери, замерев от сомнений и липкого как смола страха. Она хотела познать Эрвина полностью — вспороть душу, почувствовать тепло кожи, нарядиться в него, как в новенькую тунику.       Дверь камеры, свет факелов, запах сырого камня и плесени — все прежнее. А она — нет.       Ведь раньше она врывалась к Эрвину с голодом, а сейчас в ней только слабость, темные полулуны под глазами, скулящее мольбы отчаянье и сияющая похоть — жажда, которую не утолить.       Эрвин не удивился. Даже не вздрогнул. Будто знал, что Ханджи придет к нему посреди ночи и швырнет к голым ногам ворох носов, губ и перечеркнутых тысячи и тысячи раз глаз. Дни, недели молчания, и его взгляд — отсутствующий, ни капли не заинтересованный — скользнул по ее телу острым лезвием.              — Посмотри, — прошептала она, опустив подбородок. — Ты хотел… Посмотри же.              Вчера ночью она рисовала эти жестокие губы — одни только губы — больше сотни раз, не сомкнув глаз до рассвета. Ханджи тоскливо вздыхала, раздраженно ругалась, пытаясь вспомнить, как те губы двигались, когда он говорил, и как изгибались, когда ухмылялся.       — Эрвин, — позвала она снова, и голос ее окрасился злобой. — Почему ты не смотришь?       Молчание.       Эрвин сидел, как и прежде — на каменном выступе, вытянув ноги вперед и склонив голову будто бы в любопытстве. Но то была ложь — притворство пустой оболочки.       — Я принесла тебе себя, — прошипела она и шваркнула сандалей по рисунку, оставив след. — Все, что есть во мне, Эрвин, весь мой огонь, весь запал и острое желание знаний — на этих папирусах. В этих лицах, ртах, глазах — в тебе. Ты хотя бы посмотри. Прошу! Скажи, что я близко.       Эрвин поднял взор. Но не к Ханджи — сквозь нее, будто услышал шум далекой битвы, что взывала к нему. Взывала столь часто, что разрушила до основания.       Ее колени ослабли, и она рухнула, скуля от боли. Протянув руку к Эрвиновской щеке, Ханджи погладила опаленную солнцем кожу и глухо выдохнула, точно страшилась, что Эрвин отпрянет.       — Ты мертв уже, да? Я опоздала?       Звякнул в который раз металл, скользнули к голым плечам руки — Эрвин перекинул тонкую цепь через ее талию и дернул к себе так резко, что ее ладони впечатались в обнаженную грудь, заставив Ханджи охнуть. — Я жив, художница. Дышу, но ничего не чувствую. И во взгляде моем ты не увидишь правды, не раскроешь тайн и не поговоришь со смертью. Я пуст внутри. Я выжженное поле, сажа и кровь, пустошь. А если и говорил когда со смертью, то в бою, ведь война — ее старая подруга. И исполняя кровавый танец, заставляя клинок петь, а клинки солдат вторить, я болтал с ней упоенно и задыхался от восторга. Битва подогревала меня до тех пор, пока я не пал. Пока не сложил головы своих воинов к ногам богов, а сам остался — не умер в схватке, а выжил, как последний трус.       — Спартанское учение — сурово, — нахмурилась Ханджи, все еще упираясь в его тело. Чувствуя ладонями литые мышцы и вздымающуюся грудь. — Могу ли я заполнить пустоту, с которой столько мороки? Быть может, если в тебе поселиться хоть капля жизни, я смогу узнать…       — Война стирает все до костей. Переламывает и уничтожает.       И все же Эрвин не остановил ее, когда Ханджи потянулась ближе. Когда коснулась губами его губ, когда засунула язык ему в рот и поерзала бедрами по его бедрам.       В жарких объятиях дрожала лишь Ханджи. Дрожали руки и ноги, и то, что между ног. А Эрвин… Его холодная будто привычная реакция на всякую ласку распаляла и печалила, ведь нутро его ощущалось каменным, и это читалось в каждом прикосновении: ни страсти, ни стонов, ни глубоких поцелуев. Эрвин сдавался ей на милость, как сдавался в руки афинян, оставляя за плечами разбитое войско.       Он брал неохотно, но жестко. Оттягивал волосы, наматывая на кулак, впивался пальцами в бледное полотно ягодиц. Крутил ее в руках так же мастерски, как собственное оружие. Ханджи оставалось лишь требовать, властно захватив его щеки:       — Посмотри же на меня! Посмотри, посмотри, посмотри! Истина настигла ее в тот миг, когда жемчужное семя окропило живот, а тепло дыхания исчезло. Когда исчезли его руки, голодный взгляд, запах и всякое внимание.       В Эрвине не было ответов. Не человек он, а то, что остается после огня. Пепел.       — Казнь назначена на завтра, — вдруг призналась Ханджи, насухо обтираясь собственной туникой и вставая.       — Хорошо, — лишь ответил он, отворачиваясь. — В миг моей смерти ты и узришь ту правду, к которой так тщетно стремилась.

***

      Афиняне ждали, когда горизонт станет кровавым. Толпа собиралась, лениво перебирая ногами. Вонь пота, раскалённого железа, гниющих отбросов — всё вплелось в воздух. Птицы не пели. Псы не лаяли. Город затаил дыхание.       Эрвин не сопротивлялся, а голову держал высоко вздернутой, пока его вели словно быка: волоча за шею на короткой цепи и расталкивая зевак плечами. Его кожа была иссечена хлыстом палача и розоватыми царапинами, что Ханджи оставила глубокой ночью. Она запылала, едва заметила последствия своей безумной страсти.       Эрвина толкнули на колени перед улюлюкающими горожанами, подняли голову за подбородок, чтобы посмотрел — ощутил в полной мере — чьих сыновей погубил и чьих мужей искромсал.       Но вины в его взгляде не было, и в него тотчас полетели объедки, зацепив пятном щеку.       И в тот миг, Эрвин нашел Ханджи глазами, а она застыла увидев в омуте его глаз лишь стертое до мяса одиночество, в котором не осталось места даже для страха.       Ханджи стиснула пальцы, когда топор взвился. Красивая белокурая голова великого воина упала и покатилась по камням, оставляя за собой кровавый след. Толпа завизжала, кто-то захохотал, а Ханджи стояла и зачарованно смотрела, как густая лужа растекается так широко, что почти касается сандалей зевак.       И тени на стенах, и лица прохожих, и она сама — всё вдруг стало невыносимо грязным. Ей чудилось, что небо над Афинами захлебнулось.

***

      Ханджи не помнила, как добралась до дома. Внутри пахло гарью.       Она бродила по комнате, задевая плечами обглоданные временем стены. Пол был усеян клочьями папируса, кусками угля и обломками дощечек. В очаге вспухал слабый огонь.       Ханджи взглянула на свои пальцы — черные от сажи, — а затем принялась бросать в разрастающееся пламя один за другим наброски: исцарапанные силуэты, корявые черепа, кривые линии тел, бездушные глазницы. Всё, что она рисовала ночами напролёт, всё, во что вгрызалась разумом.       Всё — в пасть огню.       Всё — в пепел. Когда пламя глотало особо уродливый кусок — тот самый, где глаза Эрвина походили на бездонные дыры, — Ханджи смеялась прерывисто и хрипло, будто кашляет умирающий.       Папирус шипел и скрючивался куском плоти; огонь пил её труд, её одержимость, её любовь и её гибель. Огонь пожирал всё, а она стояла босая на полу, прижав руку к груди, будто в попытке вырвать сердце. Когда последний клочок обернулся чёрным прахом, Ханджи опустилась рядом с очагом, зачерпнула пепел руками — обожглась — и вдруг яростно размазала его по щекам. За стенами Афины дышали жаром. Пахли мёртвыми. Дрожали.       А в её комнате было тихо. Только слабо потрескивал уголь, и в запахе гари витала пустота — такая же, что господствовала в ЕГО глазах в тот последний миг.
Примечания:
34 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (2)