***
Оставшись в одиночестве, Маяковский как никогда ясно ощутил до ледяного ужаса пугающее одиночество. Что стоило ему сказать "нет"? Простое слово, даже не ложь. Или ложь? Выбирать между Лилей и Серёжей было так же невозможно, как выбирать между матерью и родиной. Разве можно? Как? Невозможное дело. Всё равно, что вырывать сердце из груди, предлагая то одному, то другому — а им всё не то... Словно во сне, в давящей тишине есенинской квартиры, ставшей им двоим убежищем, Маяковский убрал осколки тарелки и стакана. Есенин вернётся, конечно, обязательно вернётся. Всегда возвращался, совсем как Володя некогда — к Лиле. Но меж тем, совершенно по-другому. Никогда — побитой собакой к ногам. Тяжело вздохнув, Владимир опустился на стул, крутя в руках пачку папирос. Вытащив одну, чиркнул спичкой, прикуривая. Куда пошёл Есенин? В кабак? В бордель? Нет, скорее в кабак. Напьётся, как свинья, перебесится, потом вернётся. Выкурив подряд две сигареты, Маяковский поднялся и вышел с кухни. На письменном столе, служившим им обоим рабочим местом, был бардак: листы разбросаны, что-то скомкано и на полу, часть бумаг заляпана чернилами. Наверху этого бардака, как шрамы, лежат три вскрытых конверта, на каждом из которых — ни адреса, ничего, кроме имени. — Свинья ты, Есенин, любитель кобыл, — со вздохом прошептал Володя, вкладывая прочтённые Серёжей письма обратно в конверты. — Ревнивая свинья. В письмах не было ничего, что могло бы вызвать такую безобразную сцену с битьём посуды. Каждое письмо начиналось как прощание, а потом перетекало в бессвязный монолог, перечитывать который Володе и самому было стыдно: Лиле бы он не послал все эти признанья в собственных двойственных в чувствах, в ощущении предательства. Он и правда так себя чувствовал, словно предавал собственноручно возведённый алтарь, предавал самого себя, но по-другому не мог. Есенин забрался под кожу, в сердце, в мозг, в самую душу. Теперь, закрывая глаза, Маяковский видел перед собой только жгучий взгляд, светлые кудри, губы, изломанные в ухмылке. Почему-то всегда он представлялся именно такой, злой и уверенный в своей победе, хотя Володя видел его и нежным, и любящим, и безумным. Вытаскивал за шкирку с подворотен, из канав, из объятий очередных девок; лечил от мучительного похмелья на утро... Терпел. Прощал ему совершенно всё, как прощал Лиле. Но разница между Сергеем и Лилей была огромна. Лиля его никогда не любила. А Есенин — любил. И за одно только это знание, выжженное на внутренней части ребёр, Владимир готов был прощать ему и такие сцены, и пьянство, и редкие, но всё же случающиеся загулы.***
Сергей вернулся только к двум часам ночи. До странного тихий, скинул туфли в прихожей, повесил на крючок у двери пальто, и, чуть пошатываясь от выпитого, направился на единственный источник света в квартирке — тлеющий красный уголёк папиросы. Где он, там и Володя. Есенин, на ощупь найдя руку Владимира, потянул за неё, забираясь недовольным, ощетинившимся зверьком на чужие колени. Диван недовольно скрипнул пружинами, прогнувшись под весом двух мужчин, и Маяковский обхватил руками Серёжу, чтобы тот не упал. — Серёж... — Молчи, — требовательно сказал Есенин и закрыл ладонью рот Маяковскому. — Я много думал... "Думал, конечно, заливаясь водкой", — обречённо подумал Володя, но что тут сделаешь? Он принял Сергея таким, каков тот был, со всеми многочисленными недостатками, пороками, бывшими жёнами, детьми. И даже не требовал того же в ответ. — Я тебя люблю. И мне почти плевать, что ты любишь её тоже, — совсем тихо, почти шёпотом произнёс Серёжа. — Только не оставляй меня, иначе мне конец. И тебе конец — она тебя убьёт, пустит тебе пулю в сердце твоими же руками. Мне сон такой приснился вчера. И письма ещё эти... — Я их сжёг, — поспешно ответил Маяковский, убрав от лица ладонь Сергея, и поцеловал его запястье, неровное от старых шрамов. — И эти письма, и все старые тоже сжёг. Я, Серёж, выбор сделать не могу, потому как уже выбрал, понимаешь? Есенин на силу старался поверить в каждое слово. Сердце поэтино горело огнём, и чтобы хоть как-то сдержаться от неуместных пьяных слёз, Серёжа положил ладонь на затылок Маяковского, притягивая к себе и целуя его с тем же огнём и жаром, что жгли его сердце ревностью, болью и любовью. Сил не было терпеть это, и только этими большими руками, что обнимали его крепко и надёжно, Есенин и держался на этой грешной земле до сих пор. — Я стих написал, — прошептал Сергей уже после, когда отпустило, прижавшись лбом ко лбу, когда пожар в груди, гудя, прошёл и смолк. — Про кошку... — Грустный? — уточнил Маяковский, уже привыкший читать настроения Есенина между строк. — Из кота того сделали шапку, — обречённо подтвердил Серёжа. — Давай уедем? В отпуск. Туда, где тепло. — Давай, — улыбнулся Володя и погладил Есенина по вьющимся волосам. — В Грузию. Хочешь? — Хочу, — улыбнулся в ответ Серёжа. — И ЛЕФ свой бросишь? — Оставлю на Осипа, — ответил Маяковский, пожав плечами. — Авось не пропадут без меня. — А я пропаду, — почти с вызовом сказал Есенин и снова потянулся за поцелуем, как ищущий ласки бродячий кот.