Часть 1
19 мая 2025 г., 01:04
Примечания:
Пб включена, буду благодарна 🙏🏻
Я пала в работу и не успеваю вычитать 🙏🏻
Помимо пропаганды лгбт, я тут оскорбляю чувства верующих 🙏🏻
Будешь ли переходить через воды,
Я с тобою,
— через реки ли,
они не потопят тебя;
пойдешь ли через огонь,
не обожжешься,
и пламя не опалит тебя.
Исаия 43:2
— Понимаешь, — тихо говорит Ян Чонин и смотрит так умоляюще, что Хенджин невольно ежится под этим взглядом, — все, без любви никак. Просто никак! Если нет в твоем сердце любви, то любое твое деяние, сколь добрым оно бы ни было, бесполезно.
Хенджин болезненно кривится, словно у него резко заболела голова, и вымучивает неправдоподобную улыбку. Любви в нем — целый Мировой Океан, и даже больше, но толку-то. Вспоминается услышанная где-то фраза о том, что добро, как зло и справедливость, это человеческий конструкт и не более того. Ни одно живое существо, кроме человека, не знает подобных понятий и не руководствуется ими.
Впрочем, скажи он об этом вслух, Чонин, с нежной улыбкой, точно ответил бы, что именно этим и отличается Созданный по Образу и Подобию Его от прочих созданий, призванных этому образу и подобию служить.
Если Бог и правда есть, Хенджин его ненавидит.
Ян Чонину двадцать один год, он учится на третьем курсе Духовной Семинарии и буквально грезит тем моментом, когда получит сан священника и будет нести свет и Веру людям. Пока что он словно тренируется на друге детства, уже какой год отчаянно пытаясь ввести его в лоно Церкви, но заблудший Агнец никак не поддается миссионерским проповедям.
Хенджин воспринимает все это как испытание, Чонин же — как свою главную Миссию перед вступлением в сан.
— У твоего Бога, — помедлив, говорит Хенджин, никогда не скрывающий своих мыслей, — очень странное понятие Любви. Я совершенно не согласен с ним. Точнее, я вовсе не против и такой Любви, но она невозможна. Понимаешь? Для нас, простых смертных, обычных людей, такая Любовь — все то же, что единороги с драконами: красиво, захватывающе, вот бы, но только в книжках.
Чонин не сдается. Он никогда, никогда не сдается. Его упорству позавидовали бы все ослы во вселенной, он свято верует, что однажды сможет, поэтому остается терпелив, мягок, но непреклонен.
— От чего же? Ну что такого невозможного просит от нас Отец, что мы, простые смертные, не можем исполнить?
Этот вопрос звучит не в первый и даже не в тысячный раз, но Хенджин тоже упорен и тоже надеется однажды донести свои мысли и ощущения до друга детства.
— Невозможно любить того, кого никогда никто не видел и не слышал. Прости, моя Вера куда меньше горчичного зернышка, Чонина, ее не хватает для этой безусловности. К тому же, Любовь, как я чувствую и знаю, зиждется на нежности, принятии и желании заботиться, а не на страхе.
— Он говорит вовсе не о том страхе, Джини. Не о страхе за свою шкуру, но о страхе вечных мук и одиночества без Его присутствия в твоем сердце.
Хенджин не успевает себя остановить и тихо фыркает.
— Как я слышу от тебя, в этой книжке, — он кивает на Библию, покоящуюся на коленях Чонина, полную разноцветных закладок. — Ты сам говорил, что мы должны бояться Бога, потому что он, за разные грехи, может наказывать нас в этой жизни и обрекать на вечные страдания после.
— Разве это не справедливо? Наказание всегда следует за проступком.
— Это не справедливо, Чонина. Сначала он дает нам право выбора, наполняет жизнь тысячей «искушений», а потом, за то, что мы им «поддаемся», отправляет в Ад.
— Он тренирует наши души. Он хочет, чтобы мы оставались чистыми. В стерильных условиях легко не испачкаться, но Он хочет, чтобы мы доказали свое право на место рядом с ним в Жизни Вечной.
— Ну и какой родитель так относится к своим детям? — устало спрашивает Хенджин, доставая из сумки зеленое сочное яблоко. Сок его кислый-кислый, и он морщится, откусывая. — Мне кажется, твой Бог какой-то садист.
— Пожалуйста, не говори так! — Чонин переживает очень искренне. — Видит Бог, я молюсь за тебя каждый день, Джини, чтобы Господь дал мне сил и мудрости вразумить тебя.
Хенджин действительно очень устал от этих разговоров. Он прекрасно помнит, каким Чонин был в школе — веселым, язвительным, сильным и храбрым. Пока в его жизни не появился странный невидимый изверг, поглотивший его душу, кажется, целиком. На этих воспоминаниях он и держится, упорно оставаясь рядом и веруя, но не в Бога и его Святых Духов, а в то, что Ян Чонин еще может вернуться на землю и снова просто жить нормальной жизнью.
— Ладно, не буду так говорить. Но есть же в мире еще что-то, кроме твоего Бога, о чем мы могли бы разговаривать! Чонина, хороший мой, я не могу больше. Мне так отчаянно грустно и тяжело от того, что вот я — живой, из плоти и крови, я прямо вот здесь и сейчас, но ты, все еще мой… друг, ты меняешь меня на какие-то незримые силы, которые только и делают, что ограничивают тебя рамками. Нельзя есть то, что хочется, нельзя высыпаться, нельзя ругаться, пить алкоголь, спать с тем, кто нравится, болтать о ерунде, смеяться глупым шуткам, одеваться по своему вкусу, наслаждаться музыкой, курить, баловать себя… Я же не спорю, что нельзя убивать, красть и прочими способами нарушать закон! Но я никогда и ни за что не соглашусь на вот эти строгие ограничения. Я хочу пить вино и танцевать пьяным всю ночь. Я хочу есть ночью, я хочу банально есть мясо тогда, когда на него хватает денег, а не тогда, когда мне это позволит написанная людьми книжка. Я хочу быть собой. Ведь именно твой Бог, по твоим убеждениям, создал меня тем, кто я есть. Он сам превращал воду в вино, а теперь я не могу его пить? Если я за это попаду в Ад — хрен с ним. Зато, я приду туда своей дорогой, а не буду приведен на веревочке. В этой твоей Библии столько запретов, что, кажется, на Рай нет шансов буквально ни у кого. Страдать тут, потом помереть и снова страдать? Нет, спасибо.
На самом деле, Чонин, в глубине души, прекрасно знает, что Хенджин не переменится. И, где-то еще глубже, в самом потаенном уголочке этой самой души, он знает, что Хенджин прав. Но предпочитает считать это знание дьявольским искушением, а не задыхающимся голосом разума. И в этом вся трагедия и есть.
— Я просто хочу, чтобы ты… жил правильно и потом ни о чем не жалел.
Совершенно того не желая, Хенджин неплохо знает писание со слов Чонина, поэтому легко парирует:
— Все равно потом будет Страшный Суд, и нас всех оправдают, дружище. Так что немного пострадать за ягодное вино, танцы и шмотки от Версаче я вполне согласен. Я жить хочу, Чонин. Я просто хочу просто жить, а не страдать еще до того, как меня обрекут на вечные муки. Твой Боженька сделал меня живым, так что я не собираюсь отказываться от этого раньше времени.
Чонин грустно заламывает брови у переносицы, но вдруг решительно вздыхает и убирает Библию в сумку. И улыбается так, как улыбался в школе: ярко, открыто и хитро.
— Ладно, возьмем передышку. Расскажи, как у тебя дела? Как поживает твоя студия?
— Ого… Ого, Святой Отец, да вы ли это? Вас интересуют все эти бренные мелочи?
Если бы Бог взаправду существовал, только ему было бы известно, каких титанических трудов Хенджину стоит держать вот такой легкий тон, язвить, не срываться на ругань и, святые угодники, не плакать каждый раз, когда Чонин начинает свои проповеди.
— Обижаешься на меня?
— Безумно обижаюсь. Но не осуждаю, Чонина. Каждый выживает, как может. Этот мир — та еще дыра, тебе ли не знать, и надо как-то вертеться, чтобы не пустить себе пулю в лоб.
— Ты что такое говоришь вообще?! Джини, не шути так, умоляю! Самоубийство — непростительный грех!
Хенджин внимательно смотрит Чонину в глаза, чуть прищурившись, и говорит очень тихо, едва слышно:
— Знаешь, в чем твоя Библия точно ошибается? Не всем дается по силам, Чонин. Не всем, понимаешь? Некоторые не вывозят, как ни старайся.
Чонин выглядит ошарашенным этим откровением, потому что тот Хенджин, которого он знает с начальной школы, никогда не говорил ни о чем подобном. Всегда, всегда этот странный мальчик казался легким, хоть и слегка безумным, но совершенно довольным своей жизнью. Но сейчас он говорит искренне, и голос его едва заметно сипнет на последних словах, и Чонин чувствует мурашки, бегущие по спине, от страха.
— Джини… Джини, как ты? Тебе… болит?
— Пиздец, как, — принципиально не выбирая цензурных выражений, признает Хенджин, чувствуя волну огромной, колючей, мерзкой злости. Очнулся, мать его. Теперь жалеть будет заблудшего Агнца, страдающего за грехи.
К черту все это! Ко всем существующим и не существующим чертям, вот что.
— Но это не важно, Чонина. Я не готов к исповеди, окей? Я уже привык сам справляться и не делиться с тобой, как это было раньше. Мне совершенно не хочется слушать, что это меня твой милый Боженька наказывает за то, что я не живу жизнью праведника. Видишь ли, жизнь куда сложнее, чем учат твои книжки и одухотворенные старцы. Жизнь, Чонин, полна фатального пиздеца, который происходит просто потому что происходит. Никаких причинно-следственных связей, кармы, грехов и прочей все объясняющей лабуды. Жить, Чонин, больно. И больше не говори мне о Любви, окей? Не говори мне, твою мать, что ее нет в моем сердце. Я свое сердце лучше знаю, а тебе, по идее, не к лицу осуждать.
Чонин выглядит всерьез напуганным. Его Джини, Джини, которого он знает и любит всю жизнь, никогда так не разговаривал, никогда так не кусался, никогда не был… таким. Словно впервые за многие годы открыв глаза, Чонин видит, что Джини, его смешной нелепый Джини, красивый, как Легион Ангелов, буквально переполнен какой-то тихой, скрытной, огромной болью. Очень личной, очень острой, совершенно Чонину незнакомой болью.
И это осознание разбивает его.
Ему хочется помочь. Не из Веры, не по Библии, не о душе. Просто естественное желание одного человека помочь другому человеку, который страдает так, как не упоминали в Писаниях. Хочется обнять, погладить теплые темные волосы с вишневыми бликами, мягкие кудри, обрамляющие усталое, но все еще прекрасное лицо. Пообещать, что все будет хорошо, что все плохое скоро закончится, и непременно, обязательно это обещание выполнить, чего бы это ни стоило.
Но не обнимает. Не обещает. Только осторожно касается теплой ладони своего друга детства, заглядывает в глаза и, сглотнув, тихо спрашивает:
— Я проебался?
— Воу-воу, Святой Отец, негоже тебе так выражаться. Ты давай, завязывай, а то на моей душонке будет еще один грех. Я же буду в твоем сквернословии виноват.
— Джини?.. Пожалуйста, позволь мне снова быть рядом. Тебе же плохо, тебе болит… А я, настолько увлекшись своей Верой, не замечаю этого! В конце концов, вторая Заповедь велит возлюбить ближнего своего…
— Как самого себя, — горько продолжает Хенджин, — а себя любить твой Бог запрещает. Не чувствуешь нестыковок?
Хенджин вытягивает руку из-под напряженной ладони Чонина, поджимает губы в пластиковой улыбке, и говорит звенящим от напряжения голосом:
— Я в порядке, окей? Я нормально. Не «хорошо», но привычно. Я научился сам справляться со всем этим. Пока что меня хватает на то, чтобы жить свою жизнь. Когда силы кончатся — пущу себе пулю в лоб, но до этого еще далеко. Я сам, Чонина. Я сам, ладно? Не надо мне этого твоего сочувствия, и спасать меня не надо. Все равно не спасешь.
А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше.
1-е Коринфянам 13:13
Хенджин, конечно, жалеет, что очередной осточертевший теологический спор зашел в это русло, но сказанного не отменить.
Куда хуже то, что все эти разговоры что-то в нем задели, сорвали какую-то на ладан дышащую печать, много лет сдерживающую яростное желание совершить непоправимую, грандиозную и даже красивую в своей нелепости ошибку. И теперь физически становится сложно дышать, голова идет кругом, хочется скулить и напиться.
Вернувшись домой, Хенджин принимает ледяной душ, нисколько не приведший в чувство, открывает бутылку любимого ягодного вина и, не озаботившись бокалом, падает на продавленный диван на лоджии, чтобы напиться в стельку и тут же уснуть до самого утра, когда нужно будет снова открыть глаза, надеть на лицо идеально приточенную маску счастливого человека, и переться на работу.
Нет, свою работу он искренне любит и даже гордится: далеко н каждый к двадцати двум годам может похвастаться личной танцевальной студией, заработанной своим горбом, а не полученной в подарок от богатых родителей. Ему нравится танцевать и учить этому других, нравится часами смотреть на себя в огромное зеркало, оттачивая движения до идеала и усиляя контроль над телом. Когда можешь полностью контролировать тело, даже если оно, похмельное и голодное, очень устало, то получается справляться и с мыслями, хоть как-то.
Но до похода в студию еще целых тринадцать часов, две бутылки розового ягодного и полностью заряженная электронка со вкусом «пина-колада».
Мысли даются очень тяжело, но избавиться от них никак не получается. С каждым глотком вина они, мысли, делаются тяжелее и громче, и, чтобы не сойти с ума, Хенджин пробует поговорить с ними, за неимением другого собеседника.
Какое-то феноменальное одиночество.
Наверное, он понимает Чонина в каком-то смысле. Мирок этот и правда то еще дерьмо, а счастье, кажется, бывает только в дорамах, поэтому найти нечто, что будет держать на плаву, давать надежду и маячить светом в конце тоннеля — не самая плохая идея. Не просто же так в мире столько религиозных людей? Наверное, не просто так. Выходит, что Чонин нашел себе спасательный круг, вовсе не зная, что сам является заветным спасением для одного такого Хенджина. И спасения эти, судя по всему, взаимоисключающие, вот черт.
Мысль, подпитанная вином и частыми затяжками химическим дымом, резко меняет направление, от чего у Хенджина начинает немного кружиться голова.
— Мне больше нравятся языческие боги, — говорит Хенджин своему невнятному отражению в стекле окна, — типа греческих или египетских. Эти ребята хотя бы не прикрываются сладкими сказочками про любовь и благодать. Не будешь жить, как я сказал — я просто откушу тебе башку, человечек. Я тебе не отец, ты мне не дитя. Скверно, кто б спорил. Зато, никакого двуличия и лукваства. Не понимаю, чем этот дед на облаке лучше им же созданного Дьявола. И вообще! — Хенджин чувствует небольшую сладкую волну почти веселой ярости и даже улыбается, глядя теперь в потолок, словно там и восседает вышеупомянутое мистическое существо. — Я думаю, что ты просто трус, парень. Ты до усрачки боишься, что твои «дети» станут свободными и положат на тебя хер. Насколько я помню, Люцифер был самым красивым ангелом на небе, и ты его выпнул. Боишься, что кому-то красота будет интереснее твоих вонючих заповедей? Ты и меня поэтому так мучаешь? Если бы у меня были дети, я бы дал им самое лучшее. Самую вкусную еду, самый уютный дом, красивую одежду и море любви. Я бы хотел, чтобы они были счастливы здесь и сейчас, а не когда-то там потом, на облачках рядом с моим троном. Я бы никогда от них не отворачивался, знаешь. Типа, я бы принял их любыми, особенно, когда они запутались или совершили ошибку. Хрень ты, а не Великий Боже.
Потолок, слава всему сущему, остается безмолвен, и даже крохотная молния не пронзает богохульника, вино не становится обратно водой. Хенджин смотрит в горлышко полупустой бутылки, уже порядочно захмелевший, и грустно вздыхает. Злость, веселье и обида на несуществующее Высшее улетучивается в одно мгновение. Хочется плакать, взахлеб долго плакать, но что-то внутри не дает. Сильные мальчики не плачут, ведь так?
Хенджин бы очень много отдал за то, чтобы не быть сильным, и сдаться уже, наконец, пустить себе пулю в лоб или шагнуть из окна, чтобы перестало, чтобы больше не болело.
Любовь. Любовь, это очень трудно, когда ты из костей, кожи и мяса, а не из высших полупрозрачных материй и молитв, в которые искренне веришь. Любить очень трудно, но, черт возьми, это лучшее чувство во вселенной. И с ним никак, и без него край.
И дело не только в Боге, вот в чем вся соль. Люди, даже максимально далекие от библейских материй, не меньше верующих делят это чувство на правильное и неправильное. Есть одобряемая любовь, в которой свадьба, дети, унылый быт, воскресные обеды с родственниками и все так чинно, что скулить охота. А есть вся остальная, плохая.
Хенджин — неправильный. Убогий, грязный, извращенный, грешный, — и еще добрая сотня вовсе недобрых терминов. И пойди, пойми, правда ли это.
Но даже если нет — это ничего не даст, потому что Чонин точно воспринял бы эту любовь, как греховную, если бы Хенджину пришло в голову о ней рассказать будущему священнику.
Хенджин любит Чонина так сильно, так долго и так безнадежно, что дела его плохи. Он любит его всего, целиком, даже теперь, когда от веселого и язвительного подростка не осталось и следа. Даже сейчас, когда Чонин стал невыносимо, до рези в животе красивым, но до ужаса набожным. Даже сейчас, когда и без того нулевые шансы стали отрицательными.
Хенджин любит Чонина с такой нежностью, что от нее болят ребра и хочется скулить, свернувшись калачиком. Хочется, чтобы он был счастлив. Хочется, черт возьми, приложить к его счастью руку, хочется быть с ним рядом. Хочется быть ему нужным, по-настоящему. Быть не его экспериментом и подопытным, не нуждающейся в мистическом спасении душой, но важным, безусловно ценным че-ло-ве-ком.
Хенджин любит Чонина, кажется, всегда, но осознанно с начала старшей школы, и в любви этой нет ничего библейского: хочется прикосновений, поцелуев, горячего секса, романтических глупостей. Человечья такая любовь. Огромная.
Жаль, что не плачется.
И можно было бы и правда свалить из этого мира в заветную манящую пустоту, в которую Хенджин верит всем сердцем, но мысль о том, что Ян Чонин будет себя казнить за то, что не уберег, вынуждает продолжать терпеть.
Где бы еще взять сил на это терпение?
— Если так подумать, — говорит вторая бутылка вина, когда из ее горлышка пробка выходит с тихим хлопком, — это даже забавно. Какая ирония, не находишь? Гей-атеист влюблен в натурала-церковника. Достойно неплохого бульварного романа.
Язвить Хенджин научился как раз у Чонина. С той только разницей, что тот всегда язвил весело, а Хенджин так защищается. Видимо, от самого себя.
Ведь винные бутылки не разговаривают. Разговаривают только люди, даже если сами с собой.
Хенджин вдруг представляет себе огромные городские ворота в толстенной крепостной стене, за которой Любовь. Над воротами красуется витиеватая надпись «оставь надежду, всяк, сюда входящий», и тут же тяжело вздыхает.
— С Надеждой я распрощался уже очень, очень давно. Просто устал. Очень уж болит.
Собаку, что ли, завести? Чтобы не чувствовать себя обреченным безумцем, которому совершенно не с кем поговорить.
Даруй мне рано услышать милость Твою,
ибо я на Тебя уповаю.
Укажи мне, Господи, путь, по которому мне идти,
ибо к Тебе возношу я душу мою.
Псалтирь 142:8
Утро встречает Хенджина головной болью, сухим горлом, маятной тошнотой и затекшей шеей. Он уснул, как и планировал, на продавленном диване на лоджии, и сейчас все, что он чувствует — ненависть к самому бытию.
Но снова приходится брать себя в руки, не плакать, терпеть и делать, что должно.
Пока он медленно чистит зубы, не включив в ванной свет, ленивые мысли в голове выстраиваются в какое-то подобие логики, и это даже придает сил.
— А что я теряю? — спрашивает Хенджин сиплым голосом у кофейной кружки, в которой остывает горькое варево, без которого не проснуться. — Наверное, это даже будет хорошо. Он меня возненавидит, и я пойду к черту с чистой совестью. Не могу я больше. Не могу.
Может, конечно. Три класса подряд, перерыв на тренировку, еще два класса, привычная улыбчивая маска глуповатого красавчика, пара литров воды и никакой еды. До ужина еще далеко.
После вечернего занятия Хенджин, запрещая себе размышлять и дальше, набирает сообщение, и отправляет его, не перечитывая.
«Привет, Святой Отец. Не хочешь погулять со страждущей душой?»
Чонин не любит, когда Хенджин его так называет, но тот, почему-то, упорно продолжает, из года в год.
Ответ приходит почти сразу, как всегда добродушный и легкий: «конечно, сын мой, откуда тебя забрать?»
Вообще-то, Хенджин старше и выше, но Чонин всегда вел себя как взрослый, вот в таких удушающе прекрасных мелочах. И это буквально сводит с ума.
Через полчаса, когда Хенджин уговаривает себя принять душ, чтобы выглядеть хоть немного прилично, Ян Чонин уже стоит возле входа в студию с двумя стаканами холодного американо, и улыбается так приветливо и светло, — хоть иконы с него пиши.
— Привет, Джини. Как ты?
— Привет… да так. Не знаю. Не понимаю, если честно. Напился вчера в стельку, сам с собой, проснулся похмельный и злой.
— Пить одному, это очень грустно, Джини.
Хенджин фыркает «но тебе же нельзя составлять мне компанию», завязывает влажные волосы в высокий неряшливый хвост и принимает принесенное ему угощение.
— Пошли на набережную? Вряд ли сегодня там будет много людей.
Идея поделиться своими переживаниями уже не кажется такой уж выполнимой, но Чонин, шагая рядом, красивый как тысяча рассветов и тысяча закатов, бросает короткий, но очень внимательный взгляд на друга детства, и спрашивает в лоб:
— Ты хочешь мне что-то рассказать?
И бежать становится некуда. Вообще-то, Чонин всегда его очень хорошо чувствовал, словно кожей улавливая настроение.
Это было бы очень романтично, если бы не было так фатально.
— Не хочу, — честно отвечает Хенджин, — но, кажется, я готов… кое-что спросить. У тебя, как Ян Чонина, и у тебя, как Святого Отца.
— Ну перестань, Джини, пожалуйста. Я не святой и уж точно не «отец». Мне еще учиться и учиться…
— Не душни, дружище. Иначе, я сдамся, а потом буду сладко-сладко себя ненавидеть за трусость.
Чонин тут же замолкает, и молчит, пока они и дут к реке, а Хенджин, чувствуя в себе зияющую дыру размером с галактику, выбирает слова.
— Если к тебе придет, предположим, убийца, и сознается в своем деянии, что ты ему скажешь?
Чонин выглядит удивленным. Разговор кажется ему серьезным, поэтому он предлагает сесть у самой воды, и долго смотрит на сгущающуюся темноту над легкими волнами.
— Не знаю. Отпускать грехи я не могу пока, но… Джини, я не знаю, что бы я делал.
— Если этот человек скажет, что ужасно раскаивается и сожалеет о содеянном?
— Я, наверное, скажу, что Бог простит.
— Твой Бог не умеет прощать.
— Ты ошибаешься.
— Ты ошибаешься, Чонина. Ладно, убийство, это действительно сложно. А если к тебе придет зависимый от наркотиков человек и скажет, что эта зависимость его убивает, мучает его самого и его родных, но избавиться от нее он не может, потому что в опьянении он спасается от боли и страха?
Чонин снова молчит, только сжимает пальцами ремень своей сумки, в которой точно лежит уже потрепанная библия с сотней цветных закладок. Вот бы эту книжицу сжечь.
— Наверное, — не особо уверенно начинает он, — я бы посоветовал ему прийти к Богу и попросить у него избавлений от страданий.
— И что? Твой Бог бы ему помог?
— Мне помогает.
— Так ты праведник, Чонина. А наш гипотетический наркоман — унылый грешник и слабак.
— Церковь для того и нужна, чтобы такие люди могли найти в ней успокоение и очищение. Без осуждения.
Хенджин невольно прыскает. Без осуждения, ага. Конечно.
— Ладно. А если другой человек скажет тебе, что милосердный Бог дал ему слишком большие испытания, и он не вывозит, не получается? Что он не просто хочет — он готов расстаться с жизнью, просто чтобы отпустило?
— Боже, ну и вопросы у тебя. Я скажу этому человеку, что у верующего есть шанс спастись даже после такого греховного поступка. Неверующий же точно попадет в ад. Поэтому, опять же, ему стоит прийти в Церковь, поговорить со священниками. Может, они смогут придать ему сил и помогут найти выход из страшной ситуации.
— То есть, — улыбается Хенджин, — я могу быть сотню раз хорошим человеком, не делать зла другим, помогать близким и сортировать мусор, но, раз я не верю во все вот это вот, и банально не осиливаю выданные мне испытания, я попаду в ад?
Чонин, кажется, оказывается к такому не готов. Ему явно хочется достать свою книжку, или хотя бы телефон, чтобы погуглить ответ, но Хенджину нужен именно его ответ, а не какой-то «мудрый».
— Выходит, что так, Джини.
— А если я верующий, то это тоже не гарантия того, что твой Бог заберет меня к себе, сам же испоганив мою земную жизнь?
— Да, гарантий нет. Твоя душа отправится в Чистилище, и там уже Ангелы будут решать, куда…
Хенджин перебивает, не желая в сотый раз слушать эти мифологические байки.
— Так а какой мне смысл быть добрым христианином, если гарантий нет? Почему я не должен грешить, обрекая себя на унылое скучное существование здесь, на земле? Есть какие-то лайфхаки, как угодить твоему Богу?
В этот раз Чонин замолкает действительно надолго, погружаясь в свои мысли, а Хенджин достает электронку и затягивается, хотя прекрасно знает, что Святой Отец этого не одобряет.
Наконец, Чонин приходит к какому-то решению, и смотрит на Хенджина как-то так беспомощно, что становится не по себе.
— Знаешь, Джини. Я рад, что ты начал этот разговор. Что споришь со мной и даешь такие сложные задачки. Потому что, кажется, я абсолютно не готов к положению в сан. Ведь такие люди будут приходить ко мне, и не редко, и я должен буду отвечать что-то внятное и вдохновляющее, а не мычать, как сейчас. Боже, я действительно не знаю ответов на твои вопросы, Джини. Я не знаю, как помочь всем этим людям.
Ответ буквально выбивает Хенджина из колеи. Самый упорный человек сейчас… сдается? Ого.
— Прости, я не хотел сбить тебя с пути истинного.
— Если ты что-то и сбил, то только мою самоуверенность, — Чонин улыбается иконой, — а это дорого стоит
— Тогда… мой последний вопрос, можно?
— Конечно.
— Если кто-то придет к тебе и захочет сделать каминаут?
От вдруг накатившего волнения внутри все сжимается так сильно, что даже руки начинают мелко дрожать. Хенджин ждет ответа, как приговора, и уже готовится положить голову на плаху.
— Я… должен ответить как служитель Церкви, или как твой друг?
Хенджин только неопределенно хмыкает, потому что горло сжимается настолько, что едва получается дышать. На лбу выступают капли пота, отчаянно хочется закричать «никак не отвечай!!!», убежать и спрятаться так далеко, чтобы никто не нашел, никогда.
Но он молчит и остается сидеть, как сидел, только Чонин опять улавливает его волнение, и говорит очень, очень мягко.
— Я выслушаю этого человека, Джини.
— И все?
— Ты… хочешь сделать каминаут, да?
И Хенджин тихо говорит «да».
Милосердный Ян Чонин отводит взгляд, кивает сам себе и говорит абсолютно спокойно:
— Делай. Я не буду осуждать.
И, казалось бы, уже сознался, но есть нюансы, и признание болит на языке, хотя горло кажется совершенно немым. Хенджин делает несколько больших глотков ледяного кофе, затягивается пару раз, выдыхая сладкий фруктовый дым, и говорит, глядя в далекое-далекое небо.
— Я гей.
— Не скажу, что я шокирован, Джини. Ты всегда был очень… нежным и ранимым.
— Глупые стереотипы, Святой Отец. Не все геи нежные и ранимые.
— Но я-то говорю о тебе. Я прекрасно знаю, что все люди разные. Просто в тебе всегда было что-то такое… не знаю, как описать. Ты вызываешь непроизвольное и нестерпимое желание тебя защищать, оберегать и дать тебе возможность, наконец, быть слабым. Тебе же очень трудно быть сильным.
Чертов провидец, мать его! От такой отповеди делается еще хуже, Хенджин с невероятным трудом держится сейчас.
— Почему ты никогда не плачешь? Тебе же хочется.
— Сильные мальчики не плачут, Чонина. Вранье все это про облегчение. От слез только голова болит, и ощущение себя ничтожеством делается огромным.
— Смотря, кто тебя слушает.
— Это не исповедь. Я не считаю это грехом.
— А я не исповедую. Я как твой друг говорю. И… да простит меня Бог, не хочу наставлять. Ты — это ты. У тебя есть кто-то?
Тонкий лед, очень тонкий, код красный. Но, раз уже начал, надо идти до конца. Хенджин прикусывает нижнюю губу и сглатывает прежде, чем ответить давно подобранными словами.
— Есть человек, которого я бесконечно сильно люблю. Хорошо люблю, Чонин, честно и нежно. Люблю в нем все, из чего он состоит, и просто отчаянно хочу делать его счастливым. Но. Понимаешь, человеки любят не по Библии, они любят, как умеют. Поэтому я, человековый человек, хочу заниматься с ним любовью. Я ревную, злюсь и хочу, чтобы он был рядом. Хочу быть для него самым важным существом, важнее родителей, богов, работы и всего остального. Я люблю его так сильно, что уже невыносимо. Представляешь?
Чонин неуверенно кивает. Он не особо представляет, если честно. Он слишком рано упал в церковные мудрости, а в них о такой любви говорят только как о «земной и тленной». Но какой уж тут тлен, когда Хенджини, еще более прекрасный, чем обычно, буквально светится через боль, когда говорит о любимом человеке?
— Вы вместе?
— Он не знает.
— Но… почему? Такое у тебя чувство прекрасное, большое, я же вижу. Боишься, что он не примет тебя?
И вот теперь, чтобы не расплакаться, Хенджин смеется, окончательно захлебнувшись своим отчаяньем.
В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви.
1-е Иоанна 4:18
— Видишь ли, в чем вся ирония, Чонина. Он… он через несколько лет станет Священником. Я его почти всю жизнь знаю и могу с уверенностью сказать, что он от своего не отступится. А тебе ли не знать, что вашему брату негоже влюбляться в, пусть и очень красивых, но все же мальчишек, к тому же, правоверных атеистов. Поэтому, я в заднице, Чонин. Я в полной заднице, и мне не вырваться. Мне пиздец, если быть до конца откровенным.
Чонин вдруг делается похожим на себя прежнего, только открывающего для себя многогранный мир подростка: приоткрывает рот и глупо хлопает глазами, глядя на собеседника, как на Седьмое чудо света.
— Джини…
— Хуини. И не ругай меня за сквернословие, я уже одной ногой на том свете, и у меня так болит сердце, что я едва держусь. Просто давай договоримся, что ты больше не будешь говорить мне, что Любви во мне недостаточно. Я люблю тебя до такой степени сильно, что самому делается страшно. И да, я все понимаю, не надо мне объяснять, почему я обречен. Не хочу это слышать, я умру, если ты что-то такое скажешь.
И Чонин вдруг, поперек всех ожиданий Хенджина, поворачивается и обнимает. Крепко-крепко, как взрослый, сильно обнимает, прижав к себе, а потом и вовсе гладит по волосам, успокаивая.
— Тшшш, Джини, ты не умрешь. Я ничего такого не собираюсь говорить. Я в шоке, я в настоящем шоке. Но я верю тебе, я, кажется, чувствую. Так, словно твоя Любовь имеет температуру, и сейчас мне не просто тепло от нее, мне жарко. И… Я тоже знаю тебя буквально всю жизнь, поэтому уверен, что ничего грязного и греховного в твоем сердце нет. Да, я противоречу своим принципам, я в курсе. Просто мне нужно время. Собраться с мыслями. Нет, не вырывайся, я не отпущу. Сейчас тебе нужно, чтобы я тебя обнимал. А я итак уже достаточно долго не был твоим настоящим другом и не пытался тебе помочь, поэтому сейчас просто посиди так, ладно?
Хенджин сдается. Просто закрывает глаза и вдыхает головокружительный запах любимого человека, к которому он впервые настолько близко: терпкий парфюм, едва уловимый шлейф церковного ладана, антисептик для рук, тонкие нотки запаха пота. Этот коктейль въедается через ноздри прямо в кровь, в головной и спинной мозг, в самую душу, и, кажется, останется там навсегда.
Но страх и усталость дают о себе знать, и Хенджин через несколько минут снова слабо вырывается.
— Не надо пачкаться, Святой Отец. Это очень мило, и все такое прочее, но я вовсе не тот, кого тебе стоит обнимать. Простишь — будет здорово, а нет, так нет. Мне будет очень плохо без тебя, мне уже плохо, хуже, чем до этого, поэтому давай я просто пойду домой сейчас. Снова напьюсь и, может, смогу заплакать. Сил нет терпеть эти слезы внутри.
Ян Чонин не отпускает, чтоб его. Наоборот — держит крепче, гладит нежнее.
— Чего это ты собрался быть без меня?
— Не будешь же ты дальше со мной возиться, зная, что я чувствую к тебе? Да и слушать твои проповеди я больше не могу, устал. Истинный путь — не моя тема, извини. Я предпочитаю остаться заблудшим и падшим, потому что хочу бухать и пропадать ночами в клубах. Знаешь, это куда действенней всяких там молитв. По крайней мере, для меня.
— Но… я не собираюсь тебя бросать, Джини. Слышишь? Для меня ты все тот же, мой родной человек. Я… мне правда жаль, непереносимо жаль, что твое сердце выбрало именно меня… Или мне жаль, что мое сердце выбрало вот такой путь? Я уже ни в чем не уверен, Джини. За один разговор ты дважды перевернул мою жизнь вверх дном, и мне, для начала, нужно хоть как-то навести порядок в голове. Но нет, мы не расстаемся и я тебя не бросаю. И обещаю, никаких проповедей. Я даже Библию не буду брать с собой на наши встречи.
— Тебе твой Бог по жопе надает за такое.
— Мой Бог, — Хенджин слышит, что Чонин опять улыбается как икона, — велит, в первую очередь, любить и беречь близких.
Чонин звучит уверенно, Хенджин же чувствует, что его голова вот-вот взорвется к чертовой матери. Просто от напряжения, от контраста страха, облегчения, усталости и нечеловеческого напряжения во всем естестве.
— Не обманешь. Это вторая заповедь, я помню. Ты так много цитируешь эту книжку, что я, кажется, выучил ее наизусть. Первая заповедь — любить и слушаться его.
Чонин молчит, потому что Хенджин прав, он во всем, в каждом своем слове, настолько прав, что почва уходит из-под ног. А потом он говорит такое, что Хенджину, бедняге, приходится прикусить губу до боли, чтобы слезы так и остались внутри.
— Ну… может, мне стоит немного его ослушаться? Ведь ты — здесь и сейчас, и ты для меня очень важен, и твое сердце такое огромное и такое хрупкое. Ты же буквально состоишь из любви!
— То нет ее во мне, — сдавленно бурчит Хенджин, — то я из нее состою. Определись, Святой Отец.
— Я запутался, — жалобно отвечает Чонин, запуская пальцы в густые темные волосы с вишневым отливом, оглаживая горячий затылок. — Я ничего не понимаю. То ли глаза открыл, наконец, то ли вижу дурной сон. Дай мне время, пожалуйста. Джини, мне нужно немного времени, чтобы понять, что происходит. Где я. Кто я. И где тут правда.
Чонин привычно зовет гулять «заблудшую душу» на третий день после рокового разговора на набережной, и Хенджин, измотанный, уставший, не знающий, куда себя деть, просто соглашается на встречу. Только, зачем-то, не питая ни единой надежды, укладывает волосы и едва заметно подводит глаза. Сам себя презирает за это, но времени умываться нет, поэтому он спускается вниз, к привычно ждущему его Чонину.
Чонин всегда за ним заходил, кажется, еще будучи в средней школе. Словно не понимал, как это выглядит. И никогда не приходил без угощения: конфет, яблок или вот кофе.
В этот раз он улыбается смущенно и задумчиво, протягивая запотевший стакан айс американо и сочное-сочное на вид красное яблоко.
— Из райского сада? — как-то вяло шутит Хенджин, принимая подарочек, и тут же с хрустом откусывает большой кусок. Яблоко оказывается сладким, с густой желтой мякотью, и невольно порождает в голове мысль о сладости запретного плода.
Возможно, он просто сходит с ума. В голове мешаются ангелы, грехи, реальность, мечты о поцелуях, закипающие невыпущенные слезы, и Хенджин уже не знает сам, во что верит и что видит перед собой.
— Привет, — тихо говорит Чонин. — Сегодня мы идем в парк.
— Мое мнение не учитывается?
Ян Чонин смотрит таким взглядом, словно не было последних трех лет, словно он все еще хитрая лисица, готовая стащить что-то очень ценное.
— А ты же не против. Ты любишь этот парк. А по вторникам там мало народу, зато много деревьев, чтобы солнце не палило твою кожу. Ты намазал спф?
— Забыл.
Чонин вздыхает, как взрослый, а потом кивает, мол, а я о чем и говорил.
— Парк, так парк, — решает Хенджин, не имея сил спорить, и откусывает еще один кусок от восхитительного яблока.
— Оно не из райского сада, вроде бы. Во всяком случае, я просто купил его в магазине.
Хочется только надеяться, что выбор угощения в этот день никак не метафоричен со всей этой библейской лабудой про женщин, змей, искушение и изгнание.
Идут молча очень долго. Чонин словно витает в своих мыслях, Хенджин доедает яблоко, оставив только веточку, немного медлит, но все же достает электронку. Чонин бросает на нее короткий взгляд, но ничего не говорит, вот же странные дела. Хенджин нервничает, но как-то уже словно лениво. У всего есть предел, даже у его сил. А может, просто сгорели все нервные клетки, и теперь он постепенно превратится в красивую куклу, вовсе без эмоций. Было бы здорово.
В парке и правда совсем нет людей, густые кроны деревьев скрадывают солнечный свет, и Чонин заговаривает только тогда, когда выбирает скамейку в конце одной из неприметных дорожек.
— Я много думал, Джини.
— Да? Извини, не хотел напрягать.
— А ты?
— А что мне думать? У меня на мозгах уже мозоли от мыслей, я больше не могу. К тому же, я каждый вечер спасаюсь вином и танцами, так что, знаешь… не успеваю.
Чонин хмурится.
— Мне это не нравится.
— Прости, Святой Отец, я согрешил. И буду грешить, ну ты в курсе.
— Блять, — вдруг восклицает Чонин и хмурится сильнее: Хенджин даже вздрагивает. — Прекрати уже ерничать, умоляю. Это не нравится твоему другу Ян Чонину, а еще, тому Ян Чонину, в которого ты влюблен.
— Ауч. Больно. Зачем ты так?
— Как?
— Прямолинейно.
Чонин берет паузу, словно старается унять вспыхнувшее раздражение.
— Я уже смирился, что ты куришь. Нет, не потому, что это грех! Потому что это вредно, Джини. Пусть будет вино, раз ты его так любишь. Но систематически напиваться, да еще и не дома… Нет, Джини. Я против. Я хочу, чтобы ты так больше не делал.
Чонин звучит так строго, что Хенджин вдруг чувствует себя виноватым, и извиняется совершенно искренне:
— Прости, Чонина. Хорошо, я больше не буду ходить пьяным по клубам. Хочешь, вовсе туда больше не пойду?
— Хочу.
— Хорошо, обещаю. Но я туда не за блядками хожу, правда! Я вообще ни с кем еще… — от смущения голос срывается и приходится замолчать и опустить взгляд.
Но Чонин тянет руку и поворачивает к себе ошарашенное и покрасневшее лицо Хенджина, подцепив пальцами за подбородок.
— Верю. Но дело в том, что другие люди могут ходить туда именно за этим. А ты красивый, Джини. Ты очень красивый. А когда ты пьяный — уж я-то знаю, — делаешься совершенно податливый. Тебя и так обидеть слишком просто, но пьяного — на раз плюнуть. Поэтому я не хочу, чтобы ты ходил в клубы. Захочешь напиться — пей дома. А еще лучше, позови меня. Ты никогда меня не зовешь, когда собираешься напиваться.
Хенджин даже трет глаза, чуть отстранившись. Потому что все, что происходит — невозможно. Последние три года ему точно не приснились!
— Извините… а вы кто? Я, кажется, с Чонином шел гулять. Знаете, такой тихий благодатный парень с Библией в сумке. Куда вы его дели?
— Никакой Библии на наших встречах, я же обещал.
— Но все же.
Чонин сцепляет пальцы в замок, отводит взгляд, устремив его куда-то между веток деревьев.
— Я много думал.
— О чем?.. — Хенджин спрашивает неуверенно. По душам они не говорили уже очень давно, и теперь он вовсе не уверен, что это снова возможно.
— Знаешь. Мне сложно это объяснить, поэтому я бы хотел, чтобы ты мне помог. Начнем с того, что тебя больше всего смущает в религиозных догматах. Когда я думал, я вспоминал твои вопросы, но сейчас мне тяжело собраться с мыслями. Поможешь?
Опять это чертово богословие!!! С другой стороны — ну как без него, если для Чонина оно так важно. Хенджин ощутимо киснет, сутулится, вытягивает ноги и смотрит, как на белоснежных кроссовочках оседает желтая пыль.
— Тебе очень идет макияж, — зачем-то говорит Чонин, и Хенджин хочет его ударить. А еще, накричать на него так, чтобы горло болело.
— Если твой Бог такой всесильный и всех любит, а маленькие дети по базе безгрешны, то почему они болеют, болят и умирают?
Чонин кивает, принимая вопрос, и, чуть подумав, улыбается как-то странно:
— Я не знаю, Джини. Я искал ответы, но ни один мне не показался справедливым.
Хенджин удивляется очень сильно, но он обещал помочь, поэтому продолжает:
— Почему твоя Библия проклинает язычников, но предписывает пить кровь и есть плоть своего Бога? А еще — целовать кусочки трупов каких-то сомнительно хороших ребят?
Чонин передергивает плечами.
— Раньше я не смотрел на это так. Но, если подумать, то это действительно отвратительная бесовщина. И… и я не знаю, почему так. Ни один ответ не показался мне справедливым.
— Тогда, почему твой Бог обрек своего любимого сыночка на такие жуткие мучения? И, что бесит меня еще больше: почему этот самый сыночек знал, что для того, чтобы сбылось пророчество, нужно предательство, он уговорил Иуду его совершить, а потом сам, на пару с папой, отправили Иуду в Ад? Это же какое-то феноменальное лицемерие! Почему вся Библия пронизана ненавистью к женщинам? Они буквально дают жизнь всем и каждому, но им даже в церковь нельзя во время менструации, потому что они типа «грязные»? Почему твой Бог научил людей любить друг друга, но, если вдруг полюбишь кого-то своего пола, то попадешь в ад?
Хенджин заводится, говорит очень эмоционально, после каждого вопроса затягиваясь сладким дымом, а Чонин слушает его очень внимательно, то и дело кивая.
А потом осторожно, словно сам себе не веря, выговаривает:
— Я думаю… теперь я думаю, Джини, что… что Библия врет. Что ничего там не Истина.
Хенджин замирает, буквально забывая дышать, и медленно-медленно поворачивает голову к Чонину, который физически не мог сказать ничего подобного.
— Ты… ты с ума сошел?
— Или наоборот? Ты помог мне о многом задуматься. И я уверен, что не бывает греховной Любви. Может быть похоть, страсть, жадность и желание власти, — это да. Но Любовь — не может быть плохой. Это оксюморон. Любовь исцеляет и созидает, и какая разница, кто какого пола.
Хенджин напряженно трет шею. Голова начинает кружиться. Он так привык к упертой набожности Чонина, что сейчас ему делается не по себе, до мурашек.
— Хей… Чонина, милый, ты чего? Несколько дней назад ты был готов вбивать мне библейские стихи в голову. Три года ты натирал мне мозоль на мозге и ушах проповедями. И вот сейчас, вдруг, ты вот так взял и усомнился?
— Да. — Очень легко соглашается Ян Чонин, который, кажется, больше не собирается становиться священником. — Да, все так и есть. Но я думаю, что это от того, что Истине не нужно пробиваться через стены. Ты сопротивлялся до последнего, потому что все, что я говорил — вранье. Не мое, но все же вранье. А я как-то вдруг взял и тебе поверил. Знаешь, ни в одной Церкви я не видел такой любви, какую я вижу в тебе. Даже сейчас, когда ты в смятении, устал и, кажется, злишься. На кого?
— На себя. Мне страшно, Чонина. Нет, я очень об этом мечтал: чтобы ты протрезвел, прозрел и перестал верить в то, чего нет. Но, оказалось, я к этому не готов. Это же так для тебя важно, ты хочешь связать со всей этой мифологией всю жизнь! А теперь что выходит? Я, как тот самый Змий, искусил? Ты же не просто так мне красное яблоко принес, да?
— Да, — Чонин снова кивает. — Хотел увидеть своими глазами, как обреченный на скучную райскую жизнь превращается в Человека. Мне теперь очень нравится мысль о том, чтобы быть Человеком. Просто жить, как ты и говорил мне много-много раз.
— Пиздец, — резюмирует Хенджин, закрывая лицо руками. — Просто пиздец. И что теперь?
Чонин растеряно пожимает плечами.
— Понятия не имею, Джини. Я в невесомости и пустоте, Джини. У меня ни почвы под ногами, ни опоры. Голова кругом, и я просто не знаю, что делать.
Хенджин чувствует острую боль невыносимого сочувствия, и, забыв подумать, что творит, крепко берет Чонина за сцепленные руки обеими ладонями, твердо сжимает.
— Как минимум, у тебя есть я. Я буду твоей опорой. Слышишь? Ты не один, а я в пустоте считай как дома. Я помогу, хорошо? Ты не один.
И Чонин смотрит так, словно готов расплакаться. Словно все Серафимы и Херувимы прямо сейчас сошли к нему с Небес и гарантировали жизнь вечную прямо вот сейчас.
Словно все эти Ангелы — Хенджин.
— Обещаешь?
— Клянусь. Иначе, какой во всем этом смысл?
Чонин молчит, только дышит раненным зверем, а потом вдруг улыбается и говорит звенящим от напряжения голосом:
— Все там вранье! Чушь, написанная людьми, чтобы управлять другими людьми. И Бог библейский — не есть Любовь. Господи, как же ты был прав! Бог не есть Любовь, Джини. Любовь — есть бог. А ты из нее состоишь. И… получается, что этот самый бог, тот что без книжек, слуг и сказаний, настоящий какой-то Бог сейчас пришел ко мне… и держит меня за руки.
Звучит максимально безумно, даже хуже, чем ощущалось в тот единственный раз, когда Хенджин, нетрезвый и разгоряченный, решился попробовать травку.
— Кажется, — говорит он, зажмурившись до звона в ушках, — нам обоим нужна передышка. Хорошая такая, щедрая передышка.
— Хочешь побыть один?
— Я никогда не хочу побыть один, Чонина, я так три года живу. С тех пор, как ты в Семинарию поступил. Поэтому нет, не хочу. Но с откровенными разговорами стоит повременить. Иначе кто-нибудь из нас взорвется. Или оба. Я, например, близок.
— Я тоже, — признается Чонин, а потом осторожно предлагает: — Хочешь, мы прямо сейчас возьмем такси, поедем ко мне, сядем в мою машину и поедем кататься? Молча. Ты же любишь, когда я тебя катаю. Хочешь?
И ошалевшему Хенджину, когда он кивает, кажется, что Чонин чуть не произнес какое-то ласковое слово в конце предложения.
И это кажется еще безумнее всего вышесказанного.
Так как ты дорог в очах Моих, многоценен,
и Я возлюбил тебя,
то отдам других людей за тебя,
и народы за душу твою.
1-е Петра 4:8
Скромный Хёндэ кажется одним из самых безопасных мест в мире. Если честно, в глубине души Хенджин считает переднее пассажирское место исключительно своим, и, хоть Чонину об этом знать не нужно, эта мысль греет и создает иллюзию настоящей близости между ними.
Чонин, с самого первого дня покупки машины, сам пристегивает Хенджина, словно тот немощный, или принцесса. И да, именно Хенджин был первым, кого Чонин решился возить, как только получил права.
Когда-то давно, в далекой школьной юности, этот хитрющий горячий лис шутил, что собирается купить авто только для того, чтобы возить его, куда понадобится. Приговаривал «ты слишком красивый для общественного транспорта, тебя обязательно кто-нибудь украдет». И нет, в этих словах не было ни грамма кокетства или двусмысленности — настолько сильно Хенджин никогда не обольщался. Просто Чонин всегда говорил, что думает, и оперировал только фактами, с которыми трудно спорить.
Забавно, что именно такой человек вдруг вдарился в религию во цвете юности.
Чонин молчит, как и обещал, внимательно смотря на дорогу, а Хенджин, привычно подтянув колени к груди, как завороженный смотрит на болтающиеся на зеркале четки с увесистым деревянным крестиком. Как все это странно, словами не передать.
Чонин никогда не отступался от своего, даже если его неправота была очевидна всем вокруг. Хенджина это упорство восхищало, хотя иногда и раздражало так сильно, что хотелось лезть в драку. И то, что сейчас он за пару дней вот так легко отказался буквально от смысла своей жизни, даже не шокирует, а просто заставляет думать о собственной невменяемости. Может, он повредился в рассудке на почве несчастной любви? Или, как вариант, пытался распрощаться с жизнью, но не справился, и теперь в коме? Как иначе объяснить все это?
Крестик на зеркале мерно раскачивается немым укором ужасному деянию Хенджина, которое он даже не совершал. Крестик едва уловимо пахнет миррой, и этот запах нестерпимо раздражает.
Может, все же Бог есть, а значит, и Дьявол, и сейчас внутренних демонов корежит от святого запаха?
Чонин выглядит сосредоточенным и хмурым, его явно одолевают тяжелейшие мысли, и пальцы его, лежащие на руле, немного белеют костяшками.
Солнце катится к закату и лижет Хенджину правое ухо и щеку. Когда он поворачивает голову и смотрит на Чонина, сердце в нем срывается со страховочного троса и летит в бездну, потому что острый угольчатый профиль, высвеченный золотом и багрянцем, выглядит мистически красиво, просто невыносимо.
И вот теперь, от этой простой, абсолютно мирской, но всеобъемлющей красоты, крошечный и пугающе смертный Хенджин плачет, толком этого не осознавая. И все смотрит, смотрит, смотрит, не в силах оторвать взгляд.
Ян Чонин, своей чуткой, как у зверя, кожей чувствует эти слезы, коротко смотрит на своего пассажира, но все еще молчит, только осторожно, чуть заметно улыбается. Он действительно рад, что Джини смог. Смог заплакать.
И это было бы славно и хорошо, правильно и полезно, но. Слез в Хенджине скопилось столько, что они льются и льются, дополняясь сначала всхлипами, а потом и вовсе сдавленным воем в закушенный кулак.
Чонин ждет, сколько хватает сил, а потом отнимает одну руку от руля, мягко переместив ее на острую напряженную коленку то ли друга детства, то ли подопечного, то ли вовсе своей судьбы. Хенджин от этого прикосновения вздрагивает и принимается реветь пуще прежнего, и Чонин нарушает молчание одним тихим «я с тобой».
Ночь наступает резко, словно на старом диапроекторе внезапно переключили слайд с золотого на черный. Город наряжается в снующие огни фар, вывесок, витрин, он кажется праздничным и таким живым, что, на его фоне, они оба кажутся себе выцветшими на солнце фотографиями. А когда на небо выползает пузатая луна, белая как погребальный саван, слезы в Хенджине заканчиваются. Просто заканчиваются, все до единой, хотя и тысячная доля его боли не оказывается оплаканной.
Но, вместо жалоб, очередных признаний, откровений или извинений за сырость, просто говорит хрипло и влажно «я так чертовски устал», и Чонин, не задавая лишних вопросов разворачивается и едет к своему дому.
Более же всего имейте усердную любовь друг ко другу, потому что любовь покрывает множество грехов.
1-е Иоанна 4:19
За последние три года Хенджин бывал тут всего пару раз и довольно давно, но сейчас у него нет никаких сил, чтобы оценивать аскетичную обстановку и разбросанные тут и там церковные книжки. Его даже не хватает на то, чтобы спросить, почему они приехали сюда, а не к нему домой.
Все так же молча Чонин помогает снять обувь, ведет к своей не внушающей никаких эротических фантазий кровати и мягко давит на плечи, заставляя сесть. Как малыша. Сам снимает со своего гостя толстовку и укладывает головой на подушку. Сейчас ему до ужаса жаль, что у него нет никакой уходовой косметики, ведь Джини для него накрасился, и хорошо бы умыться. Но, кажется, после стольких слез это не важно, ведь Хенджин тяжело закрывает глаза и едва слышно бубнит:
— Такая узкая кровать, где ты будешь спать?
— Ничего страшного, поместимся. Я тебя крепко обниму, и места хватит.
Все же, Хенджин точно сошел с ума. Или они оба.
Как бы того ни хотелось, сон не идет, в двух ватных головах толчется слишком много мыслей, множество слов горят на языках, и, в конце концов, Чонин, прислушавшись к так и не ставшему глубоким дыханию, тихо-тихо спрашивает:
— Спишь?
— Нет. Или да? Если так, то уже давно.
Чонин и правда обнимает очень хорошо и очень крепко, дышит ласково в затылок, такой теплый и такой невероятно удобный, что Хенджину снова хочется плакать, только теперь тихо и очень грустно.
— Я, — говорит Чонин ничуть не громче, — написал заявление на отчисление.
— Зачем?
— Не хочу потратить еще кучу времени на то, во что больше не верю.
— Но…
— Тшш, Джини. Не спорь, хорошо? Это взвешенное решение. Я уже давно не ребенок и могу решать, что мне нужно. И… знаешь, ты уж извини, но Бог есть. Большой и всесильный Бог, и он про любовь и созидание. Просто… просто он совсем не тот, о ком говорят в Церкви. Вообще не тот. Вот что я понял благодаря тебе. И грехов, я думаю, нет, и Ада тоже.
Хенджин слушает очень внимательно, и вдруг кивает.
— На такого бога я согласен.
Удивительное ощущение, чувствовать затылком его искреннюю теплую улыбку. Такое сладкое, тоненькое, заветное ощущение, которое не забыть, как ни старайся.
— Поможешь мне собрать все книги, чтобы я отвез их в Семинарию?
— Ты точно все решил?
— Благодаря тебе.
Хенджин только кивает, чуть сильнее прижимаясь спиной к широкой горячей груди, в которой бьется огромное, нежно любимое сердце, и просто закрывает глаза.
— Я могу попросить?
— Конечно.
— Тогда… кроме этой ночи, не обнимай меня вот так больше, ладно?
— Неприятно?
— Слишком хорошо. Но… вроде того, что не зная полета вовсе, не так тяжело ходить по земле. В смысле, я не железный, Чонина. Я уже как-то привык к мысли, что останусь для тебя просто другом детства, поэтому…
Это звучит как молитва, молебен, какие не снились всем святым и прочим причастным к чистосердечию. Чонин едва заметно ежится, потому что такой Хенджини совсем не вписывается в его реальность, такой обреченный и тихий Хенджини просто не должен существовать. Поэтому он не соглашается, нежно гладит по тяжело вздымающейся груди через футболку, и подбирает слова.
— А если я тебя полюблю?
— Заткнись, пожалуйста. Это слишком жестоко.
— Но если?
— Ян Чонин. Чудес не бывает. Любовь — не навык, который можно развить по своему желанию. А я все еще удручающе смертен.
— Первое послание от Иоана, — говорит Чонин так, словно этот всё объяснит, — глава четвертая, стих девятнадцатый. Будем любить Его, потому что Он прежде возлюбил нас.
Хенджин вздыхает. Опять эта чертова Библия, чтоб она вся сгорела до тла.
— Я вот понять не могу, Чонина, любовь моя… ты охренеть какой наивный, или пиздец какой садист?
— Не матерись.
— Буду. Ты больше даже не Святой Отец, так что нечего нравоучать.
Конечно, Хенджин не злится. Он пугается до ужаса, не за себя даже, а за Чонина, который всю жизнь вынужден будет жить с воспоминаниями о свеженьком трупе в своей постели.
Впрочем, Чонин ничуть не смущается этой вспышки, и говорит такое, что Хенджин не просто хнычет, а даже брыкается, как капризный ребенок.
— Вообще-то, я бы хотел тебя поцеловать.
— Иди ты нахрен.
— Я все равно тебя не отпущу. Ты заслужил быть любимым, Джини. И полюбить тебя, это самое малое, что я могу сделать для тебя. За то, как ты поменял мою жизнь. За то, как всегда был в ней. За то, как долго и отчаянно больно был без меня.
Хёнджин замирает, ждёт, терпит, смиряясь со своей участью, а потом неловко, совсем не изящно разворачивается в узкой постели, чтобы в темноте разглядеть лицо Чонина, и спрашивает:
— Правда, хочешь?
— Правда.
И тогда Хенджин говорит то, что так давно тлеет в груди, умоляя выпустить, отдать, подарить:
— Я бесконечно тебя люблю, Чонина. Я люблю тебя и буду любить, кажется, даже когда умру. Я безумно хочу быть с тобой, и мне плевать на всех Богов и Дьяволов, плевать, что будет со мной после смерти, если только до нее можно жить с тобой. Быть твоим. Быть с тобой. Всё мое сердце — о тебе и для тебя, понимаешь? Оно настолько твое, что давно перестало меня слушаться.
— Джини…
— Дай договорить, я молчал об этом дольше пяти лет. Я столько терпел, я столько был один. Я больше всего на свете хотел умереть, но не умирал, чтобы ты не винил себя в этом. Потому что так не поступают с тем, кого любят. Поэтому я терпел, слушал твои сказочки и понимал, что этот выдуманный дед тебя у меня забирает. Но это не убило моей любви. Ничто и никогда не убьёт моей любви, Ян Чонин. Ты можешь быть кем угодно, с кем угодно, где угодно. Всё, чего я хочу — чтобы ты был счастлив. Но я не так благороден, я нуждаюсь в том, чтобы быть частью твоего счастья. Я всё стерплю и всё смогу, если тебе это будет нужно. Но учти, если ты меня поцелуешь, а потом передумаешь, мы довольно скоро узнаем, будет ли жить моя любовь после меня. Ясно?
Ибо я уверен, что ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы, ни Начала, ни Силы, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от Любви.
1-е Коринфянам 13:1
Чонин слушает так, словно ему хорошо и больно одновременно. Но не отпускает, гладит по спине очень мягко, успокаивает. И дышит тяжело, словно сам вот-вот расплачется.
Всё же ему тоже очень, очень нелегко.
— Тогда, давай я поцелую тебя утром? Когда пройдёт ещё время, и тебе, может, будет немного проще довериться. Поверить в то, в чём я уже абсолютно уверен. Потому что Истине не нужны проверки, Джини. Я не верю в это, не надеюсь, — я знаю.
Хенджин кивает, а потом очень несмело, впервые в жизни, невесомо гладит по щеке кончиками подрагивающих пальцев, и улыбается, как икона.
— Теперь нужно поспать. Ты много плакал, мы оба устали, на нас очень много свалилось. Мы ещё много раз будем говорить о том, как изменились наши жизни, но мы будем говорить об этом вместе. Хорошо?
— Хорошо, Чонина.
— И больше не говори, что умрёшь, пожалуйста. Мне так страшно от этих слов, что хочется убежать. А я не могу сбегать, я должен о тебе позаботиться. Ведь ты — самый важный и дорогой человек моей жизни.
— Не буду. Я больше не буду, Чонина. Обещаю.
Когда Хенджин закрывает глаза, и правда смертельно уставший, самый храбрый и нежный вероотступник, ласковый, горячий и хитрый лис, совсем юный ещё Ян Чонин нарушает только что данное им слово и целует такие красивые сухие губы, осторожно, но уверенно целует, прижавшись на несколько секунд.
— Ну ты вруша.
— Мы оба этого хотели.
И вот теперь Чонин возвращается. Всем собой врывается в скромную маленькую спальню, соскучившись по себе самому: хитрый, язвительный, весёлый и горячий Ян Чонин, которого когда-то очень давно всем сердцем полюбил Хенджин.
— Полюби меня, — тихо просит Хенджин, наконец, засыпая, — пожалуйста. Обязательно полюби. Тебе понравится.
OWARI
Примечания:
Надеюсь, никого не обидела 🙏🏻