письма, холодные, как гранит
надгробий, что вдоль границы
и с разных её сторон
— немного нервно
шур, я не знаю, просто ждать человека, который нарушил все свои обещания, — это тупо, прости, ты его друг, но я реально не понимаю, дальше-то что? допустим, ладно, сейчас я ещё годик-другой буду о нём думать, даже, знаешь, больше из привычки, чем из настоящих чувств, не бывает таких чувств, которые сами себя питают десять лет. и, шур, ладно десять, а если я щас скажу себе: "ну нет, он вернётся, я же его люблю, а ещё он обещал", всё такое, и пятнадцать, двадцать лет буду ждать? ты вообще осознаёшь, да? ну, как бы ты там его ни обожал, всё равно херня какая-то. ко мне недавно в ресторане подсел мужчина, такой... высокий, брюнет, статный такой, немного даже мускулы видно, шея очень красивая у него. подсел и говорит: "вы здесь всегда один ужинаете, что, некому сопровождать? простите, если лезу не в своё дело", — прикинь, даже извинился! — "простите, если...", — ну, короче, говорит: "вы не против, если я попрошу у вас номер? мне кажется, мы могли бы сойтись характерами. если вас, конечно, не оскорбит такое намерение". я сижу там, просто в ахере полнейшем, смотрю на него, в животе ещё так приятно, как будто бабочки, что ли, типа прям да, да, да, да, пожалуйста, давай завтра поужинаем вместе, ты такой офигенный. и в следующую секунду, знаешь, вспышка, как будто флешбек, и я понимаю, что он мне нравится только потому, что похож на олега. только глаза не те, и говорит не так, фразы не такие использует, и я сижу и не знаю, что ответить. как когда собачка умирает, и хозяева покупают другую. идиотизм, блять. и он мне так нравится, но уже меньше в этот момент, потому что он не олег, я слишком привык к олегу. чувства не те, но и от этого мужика чувства не те были. и я ещё думал потом: "ты со мной в приюте с оффниками не дрался, не видел мои первые скетчбуки, этих попыток стихи писать. ты вообще ничего не знаешь, как я мог тебе понравиться? что, лёгкого секса захотел? чмо, блять, ебаное", — и на этом моменте я уже себя остановил, потому что почувствовал, что уже лицо становится злое. и он ещё так мило ждёт, даёт мне время подумать, хороший, пупсик просто. и я сказал, что не дам ему номер, потому что пока не готов к новым знакомствам. он даже не расстроился. прикинь, он был готов к любому ответу. "я вас понял," — говорит, — "если позволите, я обращусь к вам с тем же вопросом спустя время." блять, шур, я не хочу уже жить в этой идиотской иллюзии возвращения. я ненавижу бесцельность. если он не вернётся, что мне делать? мы же не давали никаких обещаний. не было же такого, что "серый, я вернусь, а ты десять лет ни с кем не трахайся, не влюбляйся, не ходи на свидания". прости, шур. что-то много уже получилось. пиздец, восемь минут разглагольствую о том, как не могу забыть мужика, который исчез и не дает о себе знать уже ДЕКАДУ, блять! всё, давай. можешь не отвечать, в принципе, я просто должен был выговориться. хотя это ты начал. всё. давай. шура ставит реакцию: нет, сердечко слишком издевательски, нужно что-то другое, этот эмоджи с пенсне, который задумчиво смотрит вверх. в комнате темнеет, приходится отложить книжку, впервые за долгое время взятую в библиотеке, — он обычно слушает подкасты, играет в комп и гуляет. просто по улице вперёд, пока не упирается в поворот, приходится поворачивать, и когда на улице видишь человека, похожего на волкова, останавливаешься и смотришь подольше, может, это он, может, может... стыдно признаться серому, что год назад, ну, что-то типа года, олег звонил ему. "как дела?", "да ниче, ты ёбнулся не выходить на связь так долго?", — но шура готов был откинуться на месте от того, как забилось сердце. в глазах потемнело. он тогда оперся рукой о кухонный стол и чуть не перевернул его, и олег с сарказмом ответил: "ты не звонил". блять, им уже не восемнадцать. почему он... почему он так беспечен? "ты конченый, ты прям конченый мудак, волков, я, блять, угандошу тебя, только попробуй появиться", "тогда, пожалуй, повременю", "не-е-ет, ну хватит, ты сам как?", и потом: "ладно, позвони серому", "как раз собирался. хотел у тебя узнать, в каком он состоянии". но не позвонил. или разумовский не взял. или сигнал потерялся. но первый и последний, с кем олег говорил за последние десять лет, был шура. интересно, звонил ли он вадику. вадик в очередной своей темке мог поменять номер. только у него, у шуры, всё стабильно, — кроме цвета волос. он ставит реакцию. и серёжа ничего больше не пишет. а от восьмиминутного голосового ощущение, как от удара об угол кухонного шкафчика: ноет, будет шишка, хочется приложить холодное. шура думает вдруг, что совсем не помнит, что последнее читал в книге. он теперь помнит весь разговор с олегом, и хотя сомневается в деталях, уверен в одном: волков не кидал серого, то есть, да, кинул, но обещание вернуться (без уточнения срока) выполнил, вроде как. и теперь он, шура, вершитель судеб и демиург, потому что если он скажет, разумовский может никогда не оставить идею дождаться, а если не скажет, то уже завтра он может переспать с левым мужиком. просто потому, что у него внешность почти олеговская, блять. комедия. и хотя шура не был разборчив при выборе партнёров и совсем не берёг условную девственность, он почему-то думал, и мысль эта глубоко внутри отзывалась чем-то россия-матушковым: "нет уж, пусть олег его встретит не поюзанным", — а потом: — "сука, я что, конченый? я, получается, воообще уже никуда не гожусь. поюзанный, ага, кайф, а дальше что? буду шлюх отлавливать и убивать, потому что они грязные? ужас. ужас." и он решает, что скажет серому завтра, когда они увидятся, они же собирались увидеться, и он скажет, что олег звонил, что олег даже хотел узнать, не помешает ли ему, что олег очень хотел услышать его. нет, последнее лишнее. хотя, вообще-то, олег точно хотел бы услышать его. завтра, завтра. он скажет завтра, потому что сегодня серый уже записал восьмиминутное голосовое, уже сказал всё, что должен был сказать, уже разозлился, расстроился и передумал, уже бесконечно возненавидел и обратно полюбил и олега, и сам образ олега. может, даже воспоминания об олеге наделил какими-то магическими свойствами, он ведь не просто так о них не рассказывает. шура думает: если бы он относился ко всему чуть легче... но ещё шура знает: когда человека нет рядом десять лет, относиться легче тем сложнее, чем больше веришь в его возвращение. только олег ничего не говорил о том, что вернётся. и, может, серому пора уже влюбиться в другого мужика, который будет блондином, щупленьким таким, робким, младше, ниже, который будет бояться потерять его, который никуда не денется, — тревожный, немного глупее разумовского, немного менее амбициозный, чтобы за свечением гения его не было видно, чтобы серый не восхищался им, но любил, и это будут такие отношения, которые нужны им обоим, потому что они не закончатся. шура подумал: нахуй, я сам с таким в одном поле спать не сяду. и понял, что, значит, разумовский тоже не выбрал бы такого человека, тем более если знать, что в мире есть или был волков, хотя бы кто-то похожий на него. это другое, это реально уничтожает терпимость к другим характерам. так что он скажет завтра. "он звонил и хотел поговорить с тобой, так что, может быть..." и когда волков вернётся, его парень будет в порядке.***
в клубе оказалось жарко, так что снаружи серый снимает рубашку и собирает волосы в импровизированный хвостик: он в тиктоке увидел, что можно скрутить их в узел, и они почти точно не развяжутся, если вообще не двигаться. он закуривает. как бы, с одной стороны, олег не запрещал ему курить, но серёжа специально не курил все эти годы, чтобы, когда волков вернётся, от него пахло вечным парфюмом, выбранным в семнадцать лет, за который его называли пидором в приюте, который пропал с российских полок в двадцать втором, так что серый заказывал его с амазона за пять долларов с доставкой за тридцать, но ни о чём не жалел. пусть, когда он вернётся, всё будет так же. чтобы легче было поцеловаться и “блин, ну ты оброс, дурак” и “ты стал выше” и “а ты всё ещё лохматый и угрюмый”, и они бы поняли, как легко быть друг с другом после всего. это теперь не нужно. можно курить и носить майки, под которыми отлично видно грудь и пресс, не для себя, а для мужиков. и стрелки можно нарисовать, чтобы быстрее увидели в тебе объект вожделения. он не собирается привязываться душевно, потому что это пока невозможно, но в сериалах ведь бывает такое, что сначала потрахаешься, а потом влюбишься. они с олегом ничего не пробовали — только какую-то искренность и нежелание навредить, и разговоры о том, что кому нравится и не нравится, и в конце таких разговоров неизменно раздевались, хотя не планировали, что такое проговоренное согласие? серёжа всегда был согласен, потому что после такого невозможно было даже допустить, что ему не понравится. и “можно сдеть так?” и “блин, олеж, зачем ты спрашиваешь? я же говорил пять минут назад, что мне это НУЖНО”, а олег спрашивал. один раз не спросил, потом высматривал во взгляде и поведении разумовского признаки глубокой травмы. олег, а ты знал, что глубокие травмы накладывает отсутствие любимого человека в течение многих лет? тебе, блять, всегда придётся спрашивать, хочу я или не хочу, и я, представь себе, даже не всегда буду чего-то хотеть. — простите, вы очень красивый, — говорит кто-то, и серёжа даже не сразу понимает, что это ему. — а. ага. знаю. — и тут же, опомнившись: — спасибо. это молодой парень, как будто впервые открывший в себе то, что мужчины бывают красивыми. у него светлые волосы, точнее, осветлённые волосы, какие-то светящиеся глаза и неоновая футболка, он весь — сплошное отражение света, серый улыбается, он забавный, было бы мило позволить ему… и всё же сложно стало отвечать на комплименты. шура всегда говорит ему, что он красивый. шура гуляет с ним по центру и даже обнимает на прощание. шура превосходит любого потенциального партнёра, в этом его прелесть: у них никого нет, но они есть друг у друга вечным оплотом стабильности. слишком привык к комплиментам, чтобы им радоваться. — я вас ещё внутри заметил. — ладно. — извините, если не вовремя, — смущается парень. а серый даже вины никакой не чувствует, потому что у него уже есть мужчина, так что никакие знакомства ему не интересны, то есть… блять. — нет, нет, вовремя. пойдем, прогуляемся? мне до дома не особо далеко. “почему я зову его сразу домой?” — вы звучите крипово, но я вам почему-то доверяю. и серый вздыхает: даже забавно было бы, если бы я реально планировал убить его. они молчат, пока не поворачивают на другую улицу, так что никто не сможет слышать их, кроме фиолетовых окон с рассадой. и, может, шлюх в съёмных комнатах, потому что жильё здесь слишком дорогое, если ты не наследный петербуржец-льготник. — сколько тебе лет? — спрашивает разумовский. — двадцать. — тот опускает глаза. — и что, я тебе очень понравился, так что ты решил покинуть обитель разврата и последовать за мной? — вы очень смешно разговариваете. как поэт какой-то, — улыбается парень и впервые смотрит на него, не в глаза, правда, а мимо. — это возрастное. как тебя зовут? парень задумывается. краснеет, но потом принимает какое-то решение, — решение отражается взмахом чёлкой и сверканием глаз. нет, он даже красивый, просто серому всё равно, а ещё их разница составляет одного второклашку, что отбивает любое желание трахаться. а всё же если переспать с ним, то никогда не сможешь оправдать себя перед совестью, что, несомненно, составляет интересный опыт. вечное страдание без возможности искупления, потому что этот парень никогда не будет сожалеть о такой ночи. — никита. я сначала хотел сказать другое имя, потому что подумал, что вы на меня донесётё. вы слишком легко согласились познакомиться. я не знаю, может, так и делается, но всё равно опасно. но я решил сказать настоящее имя. “мы с тобой отсидим вместе, никита. я выйду с плакатом к казанскому, а когда будут допрашивать, скажу, что есть такой-то никита, гей, может, даже не гей, но никита, который хотел познакомиться с мужчиной, со мной, и возьмите его пожалуйста, потому что он потенциально опасен для детей и общественного спокойствия.” и серый смеётся, прикрывая губы ладонью. — вы чего? — не, ничего, ты прав, конечно. я просто понял, как неосторожен сам. а ты-то молодец. — вы классный. — ты тоже ничего. — и ему хочется, подсознательно хочется, даже как-то противоестественно, защитить его. типа, если я не наврежу ему, то может кто-нибудь другой. и забавно было бы дать ему попробовать гомосексуальную связь, но он слишком трепетно относится даже к гомосексуальному знакомству. у него самого ведь такого не было. олег просто всегда находился рядом, а потом как-то сказал, что серый ему важнее, чем остальные люди. ещё непонятно тогда было, как это так, типа остальных ты мог бы убить, а меня нет? и олег улыбнулся и сказал: “нет, это значит, что ты мне нравишься”, и было важно, что именно эти слова, а не другие, серёжа испугался бы слова “люблю”. никита, наверное, очень часто говорил “люблю” в своей жизни. — учишься ещё? — спрашивает серый. это никак не складывается с тем, что они идут к нему домой с определённой целью, но цель понемногу смазывается, расплывается, становится похожей на образ родителя. — второй курс. я из прошлого универа отчислился, так что теперь снова прохожу по тем же кругам ада. — и что, кем будешь? — искусствоведом. — тебе подходит. — вам тоже подошло бы. вы похожи на реннесансную картину какую-то. отстранённость такая, величие, библейские мотивы. — библейские? — спрашивает серёжа. ощущение дежавю — как будто давно и с кем-то он пьяный обсуждал библию, потому что библию помнишь всегда, если прочитал один раз, и потом вечно хочется перечитать, чтобы понять что-то новое, но всё, что можно было, ты уже понял в восемнадцать. они с олегом один раз были в православном храме. от священника несло перегаром, на красной ветке ничего православного, подумал серый, и больше они не ходили в храмы, и олег хотел купить ему маленький католический крестик, не потому, что они теперь католики, а потому что он без выгравированного христа и поперечной перекладины. — ну, как будто вы вечный. и что-то хотите донести человечеству. типа пророк такой. не могу объяснить. — я просто старше, никит. — он вздыхает снова. — и, если что, меня зовут серёжа, так что тоже можешь донести на меня, если сильно надоем. — не буду, — серьёзно уверяет его парень. — знаешь, ты когда найдёшь того, кого реально будешь любить, ты даже захочешь. нет, может, я херню несу. — серый чувствует себя пьяным. впервые говорит что-то такое не шуре. уже и забыл, каково это — жить одному, не ожидая, что дома кто-то вдруг материализуется. — потому что будешь переживать постоянно, что что-то случится. и в какой-то момент подумаешь: “да ну это всё, я лучше сам.” и хорошо, если твой партнёр скажет, что ты придурок. или ты сам будешь таким. даже лучше, если ты сам будешь таким. меньше боишься. то есть, за другого боишься, а за себя почти нет. — вы говорите, что я сесть захочу? серёжа усмехается и смотрит ему в глаза. свет жёлтого фонаря, под которым они проходят, делает радужки зелёными. — не сесть. это как бы шаг в бездну. ты говоришь: что-то реннесансное, но на самом деле это декадентское. когда смотришь на всё и думаешь: либо сражаться, либо подчиняться, и на сражаться не хватает сил, никаких просто сил, и ты начинаешь сражаться внутри. когда спрашивают, для кого подарок, и ты говоришь, что для парня, и тебя ещё сначала не понимают. и в разговорах всегда говоришь много “он”, чтобы поняли, что есть какой-то “он”, заподозревали тебя. и этого не избежать, когда спрашивают про повседневную жизнь, потому что там неизбежно “он”. — у вас кто-то есть? — спрашивает никита. он загрузился. он как будто готов заплакать, но не готов плакать при постороннем. никит, тебя ведь никогда не пиздили за гаражами. по тебе видно. — сейчас нет. — говорите так, что кажется, что это всё вчера было. про парня. серёжа набирает в грудь воздуха и произносит: — нет. лет десять назад, — почти небрежно. они заходят в лифт. серёжа притягивает его к себе, обнимает и взъерошивает волосы. — тебе лучше вино или сидр? ничего больше нет. — сидр. а вам вино. — ну конечно. — и мы не будем спать, да? — ну, часика два поспим точно. у меня завтра дела. и никита улыбается, потому что его не пиздили за гаражами и он не понимает, что выглядит как пидор. *** шура звонит сначала в звонок. раз двадцать: было однажды такое, что серый наелся снотворного, — пытаясь забыться, а не умереть, если что, — и открыл дверь минут через десять. и ещё было такое, что он сидел в наушниках. и ещё однажды вышел на балкон и оставил телефон в комнате. и шура звонит в звонок, но когда проходит достаточно времени, он начинает наёбывать на телефон. было однажды такое: серый кинул его в стену и не чинил пару дней, потому что не считал это важным. и телефон он не берёт, и тогда шура приближается к состоянию сумасшедшего, попавшего в стрессовую ситуацию. он не может позвонить олегу. он не может сказать: твой чё-то херней занимается, ты с ним? и, если разумовский дома, то ломать дверь тоже не стоит. шура прислушивается: из-за двери доносится звук шагов. было ведь однажды такое, что… дверь некоторое время шуршит замком, пока изнутри кто-то старается открыть её. и на пороге появляется мальчишка в старой футболке и трениках серого. всё растянутое и в пятнах краски, но приличное, по крайней мере, для того, чтобы выбежать в ближайший дикси. — здрасьте, — кивает шура. — доброе утро. вы к серёже? — уточняет парень, и они явно не трахались, потому что он полностью удовлетворён жизнью и называет серёжу серёжей без доли смущения. — ага. а где он? — спрашивает шура, стараясь звучать как можно менее саркастично. мальчик считает себя секретарём разумовского, или что? — куда-то уехал, наверное. он мне сказал, чтобы я не торопился уходить, и дверь сама блокируется, так что я пока тут. самокат заказываю. вы будете что-нибудь? — да хер его знает, что хочешь возьми. я тебе скину деньги. — он проходит в квартиру, легко закрывает за собой дверь, и мальчик смотрит на него с некоторым уважением. хотя он, кажется, уважает вообще всё подряд. — не надо. шура быстро оглядывает гостиную на предмет улик, но ничего не разбросано, не разбито, не перекошено, а ещё здесь тот, кто мог эти улики скрыть, подумав, что просто прибирается, потому что серёжа комфортный и добрый, и с виду не скажешь, что он шиз ебаный. а шуре нужно знать, шиз ли он конкретно сегодня, после вчерашней исповеди. (очевидно, намерения у него были самые что ни на есть определённые, но также очевидно, что по той или иной причине он их не исполнил, потому что мальчик девственен и чист, заказывает самокат и смотрит ютуб без впн-а, потому что у серого дома всё уже сделано для прекрасного будущего). — он вчера тоже не говорил, куда поедет? — спрашивает шура, не бросая поиски. потому что серый мог сказать, что угодно, и ему нужны конкретные слова. — “по делам”. я же не знаю, какие у него дела. будете том ям? — борщ со сметаной есть? — сурово хмурится шура, но тут же, видя, что шутка не прошла, добавляет: — буду. говорю же, бери что хочешь. я ща, покурю. он выходит на балкон и думает, что названивать серому было бы просто глупо, потому что он мальчик взрослый и самостоятельный, и, если бы не вчерашний разговор, то ничего тревожного в его отсутствии не было бы. и этот чел не выдаёт никаких сведений, которые должны указывать на неестественность происходящего. и если выяснится, что разумовский просто разозлился на что-то и решил, что больше не хочет любить олега, шура готов обещать себе, что больше никогда не сорвётся к нему с утра пораньше, чтобы спасать. он осознаёт, что забыл сигареты в джинсовке, когда минут пять стоит и просто дышит воздухом с запахом солнца. мелочь, видать, посчитает его пиздаболом. пора закругляться, наверное, и, может быть, всё-таки позвонить серому как бы невзначай, просто чтобы знать, что всё путём. но он не успевает, потому что серёжа звонит ему сам. серёжа говорит: — у меня щас связь пропадёт. не звони. просто решил сказать заранее. и шура хочет, чтобы это было какой-то тупой шуткой, потому что он слишком часто спасал серого, серому пора уже научиться спасать себя самому, но олег не говорил шуре: брось его, если заебёт его характер. не говорил: мне тоже иногда хочется забыть о том, что он есть. поэтому шура продолжает быть всегда рядом, ощущая себя уже не другом, не братом, не парнем, а каким-то отдельным органом в теле отношений серёжи с олегом, который должен пульсировать и работать, который даже, пожалуй, не может не пульсировать и не работать. это не обидно. он просто ужасно устал, но ему самому необходимо этим всем заниматься. может, поход к психологу изменил бы что-то, но он не пойдёт к психологу. — где ты, блять? — выдыхает шура. если связь пропадёт, он не поедет его искать, он не будет звонить тому странному менту и узнавать, где последний раз ловил сигнал с телефона разумовского. хотя мент всё знает. — на границе. я не знаю. связь же херово ловит. — последние слова шура не слышит, а только догадывается, что серый сказал именно их. в груди у него холодеет. — на какой, сука, границе? надеюсь, на границе с ленобластью, потому что... — нет, нет, — отвечает серёжа, и только теперь шура улавливает скрытый надрыв и усталость в его голосе. как будто он плакал, плакал, а потом решил, что никогда больше не заплачет. вообще в жизни. — мне нужно в ростов. мне... позвонили. сказали, я был указан... — серый, — произносит шура, но дальше — ничего. "в ростов" и "указан", — это когда привезли бывшего одноклассника, двухсотого, и первая любовь шуры написала ему: приходи на похороны. "указан", — это когда там, ТАМ, разобрали документы и увидели, что в контактных лицах у волкова указан он, серёжа, то есть. десять лет только он и был, наверное. какой-то блядский ростов. кто-то позвонил и сказал, что серый "указан", сука, что происходит? — давай. я потом наберу. — серёж, — но с другой стороны уже гудки. на границе связь и правда плохо ловит, там же глушилки, главное проехать только по своей стороне, блять, лнр же тоже "наша сторона", а всё равно — глушилки и граница. объявления среди дня: спрячьтесь все нахуй в подвал и ждите. и потом ещё ждите. и потом — пока не станет тихо, всё закончилось, вообще всё закончилось. шура даже иногда шутил про это. шуре почему-то больше не хочется шутить. если серый никогда не будет плакать, то он — навсегда сохранит на лице выражение полного смирения. ему ничего уже не нужно. никого никогда не вызывают в ростов просто так. и он жмёт пацану руку, молча, глядя в пространство, и уходит. ему нужно на самолёт. билеты, наверное, дешёвые.***
— где его жетон? — спрашивает серёжа, потому что серёжа за десять лет слишком много прочитал про смерть на войне. он верит, что жетон может потеряться только в случае, когда тело разорвало на куски. цепочка достаточно крепкая. металл только немного помнётся. жетоны никогда не такие красивые, как на рекламах контрактной службы: они серые и тусклые, и без картинки армейской звезды. они царапаются, наверное, когда носишь их на груди. серёжа хотел бы носить такой, если бы олег прислал ему. но, наверное, никто не предложил набить ему порядковый номер на плече, так что — жетон. — эвакуационная группа не обнаружила его рядом с телом, — отвечает мужчина. кто этот мужчина, не понятно, потому что он не врач, не генерал, не военный, похож на рядового сотрудника какой-нибудь местной конторы, но почему тогда он говорит, что олег умер? ведь он не может знать. только кто-нибудь важный может. — тогда как вы можете говорить, что это он? — спрашивает серёжа. — мы не утверждаем. из части сообщили, что без вести пропало больше ста человек, а вытащили оттуда только девятнадцать. у нас есть только внешние приметы, которые служащий заполнял... — да, я знаю. мы делали это, когда он уходил первый раз. эта бумажка, где нужно написать цвет волос, глаз, рост, татуировки и всё такое. — именно. и только исходя из сведений, которые ваш друг оставил о себе, мы можем предполагать, что это он. — из ста человек? — по крайней мере, описание подходит под тело, которое мы обнаружили. серёжа замолкает. тело, которое они обнаружили. мрази, блять, как они могут называть так олега? если это олег. и если бы он, серёжа, был другим парнем другого военного, или женой военного, или блять сестрой военного, или, не дай бог, ребёнком военного, то ему сказали бы точно так же? тело, которое мы нашли. мёртвое тело, которое вы знали живым, о котором вы всё знали. подходит под описание, которое тело оставило о самом себе. посмотрите на него. на тело. похоже на него живого? — вы готовы? — спрашивает мужчина. серёжа ёжится и прячет руки в карманы. у морга холодно. у надписи "морг" на простой металлической двери холоднее, чем позднеосенним утром в питере. это вообще неправильно, что в северной столице сейчас теплее, чем на юге. — нет. но я не могу задерживать вас. как-то один важный для меня человек сказал: лучше знать, что всё плохо, чем не знать ничего. — проходите. и мужчина как будто даже с каким-то сочувствием открывает перед ним дверь. или так кажется. серёже раньше всегда казалось, что никто его не понимает, никто его боль не чувствует, не может даже в теории к ней приблизиться. а сейчас — наверное, все понимают, потому что у него на лице написано: если это он, я убью себя. я не собираюсь и не смогу существовать дальше, если его больше не будет. и он делает шаг в холодную комнату, где на металлическом столе лежит что-то в чёрном мешке. неподвижное и непримиримо-окончившееся, безоглядное. олег всегда носил чёрное. — можете подойти. "можете поцеловать жениха", — думает серёжа и улыбается уголками рта, как в истерике. знаете ли вы, вот вы, мужчина, что я люблю его? что мы с ним переспали в шестнадцать на скрипучей ублюдской кровати в приюте, потому что только тогда никого рядом не было? что он учил меня целоваться, отрываясь от моих губ каждые несколько секунд и говоря: "ага, уже лучше, только..." — и показывал, как нужно. вы не знаете. но по моему взгляду понятно, да? вы ведь знаете, что я люблю его? вы знаете? если даже он половину роты переебал. ха-ха. но нет. он бы так не поступил. он обещал, что вернётся, и вернулся — ко мне. мужчина расстёгивает мешок, — звук пронзительный и громкий, серёжа не готов был к тому, что есть что-то в мире громче его желания увидеть олега снова. так что когда он видит — он ни секунды не думает. — это он. — посмотрите внимательнее. я дам вам список примет, который он составил сам о себе два года назад. прочитайте, а потом я спрошу у вас ещё раз. у него такое спокойное лицо. он хоть понял, что умирает? он хоть почувствовал, что дальше ничего не будет? или стал верить в вальгаллу, христа или будду, нет, будда слишком пацифичен, стал ли олег верить в одина, в тора, в пиздец я даже не знаю других богов, я слишком далеко от него. думает ли он, что переродится или встретит умерших или будет бродить между бесконечным страданием и бесконечным блаженством, пока не осознает, что уже умер? если чистилище — это что-то посередине, то оно должно быть в этом мире, может, в сраном бермудском треугольнике, ну где-нибудь, в глубинах джунглей, в тибете. его можно будет найти. его можно будет встретить. только он вот здесь, холодный, и потом в цинковом гробу его даже не поцеловать, он принимает температуру окружающей среды, он такой же, как стол, на котором лежит, и этот мужик стоит рядом и смотрит. — это он, — рычит серёжа. конченая сволочь, ты считаешь, я не отличу своего мужа от других? как будто таких, как он, много. это для тебя он ничего не значит, мудак ёбаный. а для меня — я люблю его. я люблю... — нам нужно будет время, чтобы составить все документы. есть кто-нибудь ещё, кто мог бы подтвердить личность погибшего? и серёжа молча даёт ему номер шуры. звони сам. может, меня через час уже не будет. тут не будет. и вообще. он на улице, в каком-то парке, пустом и удивительно соответствующем его состоянию. слева периодически шумит составом железная дорога. жарко и тихо. ему всегда казалось, что в такую погоду упадёт метеорит, и это будет правильно, потому что ничего в мире и нет, иначе почему так пусто? в нём теперь так много мыслей, но так мало одновременно, и все сливаются в единственное: "недостаточно". любил его недостаточно сильно, поэтому он не вернулся раньше. хотел этого недостаточно отчаянно. недостаточно часто сквозь все эти годы. есть, значит, какая-то высшая справедливость, которая поняла, которая увидела его с тем мужиком в ресторане и с никитой у клуба и решила: "значит, потеряй единственное, что у тебя есть", потому что олег — и правда единственное. и странно, что не получается даже думать о нём в прошедшем времени. раньше было: "олег говорил то", "олег любил это", "олег знал этого чела", а теперь: "олег, наверное, думает, что я заслужил этого". но тут же: "олег никогда не хотел бы, чтобы я страдал". почему-то очень легко получилось простить ему эти десять лет, без рефлексии и сожалений, олег ведь никогда ни о чём не жалеет, олег думает, всё к лучшему, как, блять, к лучшему может быть его смерть? и ещё: нужно уже признать, что его нет, а в голове вместе с этим крутится необходимость вернуть как-нибудь его домой. олеж, возвращайся уже, правда, мы как-нибудь по-другому будем зарабатывать деньги. возвращайся, я теперь умею готовить, очень плохо, но умею, я просто не учился, думал, ты вернёшься. мне теперь нужно грешить так, чтобы никогда не попасть в рай. целый день потратить на то, чтобы убивать, насиловать и воровать, и не почитать отца и мать, и проклинать бога. сдохни, сдохни, сдохни, ты убил его. и серёжа целует фотографию, маленькую, которую держит в кошельке. там они мелкие, восемнадцатилетние, в смысле, в фотобудке. было ещё три фотки оттуда, но он оставил одну. первая — они ещё робко строят рожицы, потому что не знают, когда щёлкнет. вторая — они смеются, там олег сказал что-то, а серый нервничал, так что захохотал даже преувеличенно, можно поцеловать его сейчас? третья — олег за щёку разворачивает его к себе. за секунду до прикосновения губ камера даёт яркую вспышку, серый зажмуривается. четвёртая, в кошельке— олег улыбается, держа его за плечи. серёжа смотрит в сторону, смущённый и даже немного злой: это должен был сделать он! теперь уже ничего ведь не сделаешь. кому-нибудь хоть раз помогало молиться? сесть у иконы, на которую поверх лика наклеено вырезанное с фотокарточки его лицо, и сказать: возвращайся. чтобы я увидел тебя живого. так что разумовский поднимает фотографию повыше, большим пальцем обводит контур олега и говорит: — ну куда ты? — и как только произносит вслух, слёзы вдруг начинают литься из глаз, как будто скопившиеся за все эти годы. "я не хочу видеть его могилу", — думает он. такое не переживают. если любовь есть, то это — естественное её завершение. так что он вытирает слёзы (они всё равно льются) и решает, что умереть нужно сегодня. самоубийцы не попадают в рай. грешить не придётся. это всегда было так просто... он целует на фото самого себя. за олега. олег бы поцеловал его, только олег забрал остальные три, так что олег поцеловал бы их поцелуй в фотобудке. в восемнадцать всё было так просто, как будто жизнь вечна, а будущее безоблачно. у них-то, детдомовских, будущее — светлое и широкое. ха-ха. да. — не вернёшься, м? — спрашивает серый. — после того, как я хотел бросить тебя, уже не вернёшься? и ему думается: конечно, не вернётся. мёртвые не возвращаются. даже если думать о нём, как о живом, он будет где-то, но не здесь, а если не верить в душу и загробное, то они вообще никогда больше не встретятся. серёжа пытается вспомнить, верит ли в бога. он теперь, кажется, верит только в одно существо во всём мире — в того, который там лежит холодный и уже не дышит. интересно, он не бросил курить, когда ушёл? серый ещё помнит, как носил ему сигареты в потайных кармашках рюкзака: его никогда не проверяли на входе в приют. он думает: конечно, олег не вернётся. потому что искупление грехов работает так, и если не верить в высшие силы, то можно верить хотя бы в эффект бумеранга, который непременно возвратит тебе твоё “шур, он такой классный, такой приятный, я уже почти согласился с ним переспать”, — или там было не так? верить не в бога, а во вселенную. просто в то, чему даже он вынужден подчиняться. его не пиздили за гаражами, потому что олег всегда заступался. серый влезал, но ему только мельком попадало, за компанию, потому что ты пидор и девка, а этот твой дружок ещё более-менее, хотя бы сдачи может дать, пиздец у тебя патлы, реально тёлка. олег всегда был рядом, только иногда, когда серому не хотелось, не был, но серому почти всегда хотелось. и сейчас хочется, но уже ничего не будет. если любовь есть, то это её единственное завершение. — ты чего загрустил? — спрашивает кто-то, склоняясь к его щеке. у этого человека чёрные кроссовки и светлые джинсы, подвёрнутые так, как у него самого не получалось подворачивать. олег целовал в коленки, когда помогал ему. и разумовский боится поднимать глаза выше. он все-таки начал сходить с ума, всё-таки, блять, начал. нужно было взять таблетки, но шура не знал, шура не напомнил ему взять таблетки, шуры вообще здесь нет, весь мир сливается в одного вот этого персонажа, стоящего так, что даже не поднять глаза. он заслоняет собой солнце. у серёжи падает сердце. в теле становится неуютно и холодно, и он запахивает тёплую рубашку на флисе. это отвратительно со стороны его сознания — подкидывать такое, но он больше злится, чем напуган. сейчас вообще получается только злиться. — ничего. кое-что случилось. “мне просто не нужно отвечать, я знаю,” — думает он. потому что врач всегда говорил, что пока в его галлюцинациях присутствует критическое мышление, это не в полной мере галлюцинации. он однажды видел лишние руки, лишние глаза, лишние тени и головы — это было на концерте, он списал всё на яркий свет, и через полчаса это прошло. так что он знает, что он сильнее голосов и галлюцинаций, а если вовремя понять, что они ему не друзья, то вернуться в нормальное состояние будет легче. то есть, нет, он и так в нормальном состоянии. если не пустить в себя голоса, образы, ощущения, то стабильность сохранится. — а что? не поделишься? — спрашивает голос. не похож. давно голоса не звучали вот так: обычно перед самым сном, когда ничего не отвлекает от самого себя, они появлялись и говорили, что убьют его, и он прятался с головой под одеяло, а утром осознавал, что не было никого, кто мог бы убить его, он боялся самого себя. и когда ехал в метро без музыки, слышал их, переговаривающихся, но всегда списывал на то, что это только кажется, — критическое мышление. в его лифте, когда тот останавливался, кто-то всегда смеялся, но это скрипят тросы. олег умер. олег умер. — с тобой не поделюсь. — и добавляет: — всё. я молчать буду. — серёж, ты не мог бы посмотреть на меня? — спрашивает галлюцинация, но пока он подвергает её критической оценке, это не страшно. — м-м. — он вертит головой, но не говорит, потому что решил, что будет молчать, — вот и молчит. — ладно. тогда просто посижу с тобой. галлюцинация садится рядом. скамейка чуть скрипит под её весом. джинсы натягиваются на коленях, и краем глаз серёжа видит серо-синюю олимпийку без любых опознавательных знаков, купленную в секонде за тридцать рублей в две тысячи двенадцатом году. на шее болтается цепочка с жетоном и волком. только номера жетона не видно. боже, в каком состоянии он был последние несколько часов? — давай немного структурируем, да? — предлагает галлюцинация. и, поскольку серёжа не отвечает, волков продолжает почти своим голосом: — ты расстроен, ты считаешь, что тебе больше незачем жить. подумай, пожалуйста, так ли это в самом деле? если тебе незачем жить, то ты сразу сделал бы то, что хотел. ты ведь достаточно сильный, мы знаем. веришь ли ты в бога? нет, ты слишком нарциссичен, чтобы верить в что-то человекоподобное, управляющее тобой, так что склоняешься к версии вселенной, которая каким-то образом поддерживает порядок. хаос и космос. ты оставил дома незнакомого парня, чтобы тебе было, куда возвращаться, потому что ты до конца не верил, что всё будет так. вообще принадлежность тела душе — странная категория, да ведь? не до конца верится, что то, что питало бы нас идеями и составляло характер, не было бы бессмертно. даже если нет бога, почему-то ты один, а шура другой. опять же, сила духа. она непредсказуема, ты можешь бесконечно получать по роже дубинками, но всё равно выходить, но не переживёшь личной потери. вообще, оцени уровень потери, если ничего в целом мире не изменилось. серый вдыхает и одной отрывистой фразой говорит: — может, хватит говорить его голосом то, что он не сказал бы? — может, и хватит. — соглашается галлюцинация. жетон качается от лёгкого движения тела. всё равно не видно номера. ВС РОССИИ, потом буквы, потом размыто. — давай поцелуемся? — господи, блять. — ну разве не хочется напоследок поцеловать? серёжа закрывает лицо ладонями и издаёт звук, похожий на вой. лапка застряла в капкане, и он может только отгрызть её, но никак не решается, и боль становится всё сильнее. поцеловать хочется. только не это, а олега, и чтобы это был полностью олег, чтобы такой же запах, такой же взгляд, такие же горячие руки, поднимающие футболку и ложащиеся на лопатки, так же прижиматься к его груди своей, пытаясь слиться в одно существо, так же водить языком по его языку, потому что прикольно, и не стесняться, он не осудит и только больше будет любить. положить руки ему на шею, сцепив в замок. залезть пальцами в карманы его джинсов и сидеть так минут двадцать, мягко водя по коже через тонкую ткань. потому что прикольно и потому что он не осудит. и ещё вот что: поговорить с ним чуть-чуть. прямо минутку. не “люблю тебя”, а скорее “слушай, ты помнишь, я цитировал какую-то книжку, там было про относительность истории, это что было?” никогда не получалось сказать ему то, что хотелось. он открывает глаза и смотрит вперёд. это точно парк, но странно, ничего не указывает на то, что парк реален. здесь ни одного человека, потому что человеков нужно выдумывать, а у него, видимо, слишком мало сил, чтобы выдумывать, так что парк пустой. плитка всегда лежала таким рисунком? лавочки неестественно коричневые, даже нет такого цвета, он его тоже выдумал, и небо зеленоватое, и деревья не шумят, апокалипсис, погода стоит одна и та же, такую можно было только нафантазировать. — пообещай, что если я посмотрю на тебя, вместо лица не будет красно-чёрной каши, или дыры, или разрезанной улыбки, — говорит серый. он может контролировать галлюцинации, врач сказал. — ты же видел моё лицо. нормальное. просто немного бледное, — хмыкает галлюцинация. — это не твоё. я просто хочу посмотреть на тебя, кто ты такой-то. — ничего не могу обещать, — бросает галлюцинация, и серый поднимает голову быстро, вкладывая в это все силы, чтобы потратить миллисекунду на страх, а потом просто знать, стоит ли ему общаться с этим, или лучше молчать, пока оно не уйдёт. у него огромные чёрные глаза, круглые, без радужек, и перекошенный рот, застывший в улыбке. кожа бледная, синеватая, как у мёртвого, и только изгиб чёлки такой же, как был у олега. — блять, — серёжа быстро опускает взгляд, но он ведь уже увидел это, галлюцинация даже не пытается быть олегом, она лишь с трудом пародирует голос, потому что он сам давно не слышал голоса олега, и он не виноват, но, может, лицо именно такое, потому что он не запомнил его лица, там, уже мёртвого? — что, боишься? — спрашивает галлюцинация. серый думает, что разговаривать с ним, смотреть на него, думать о том, что он имеет какую-либо волю — прямой путь к сумасшествию, даже если он по факту сходит с ума. врач говорил игнорировать такое, а разумовский почему-то продолжает уговаривать галлюцинацию замолчать или стать кем-то, кроме олега. глупость. но он просто не может делать то, что нужно. — нет, — отвечает он, но немного отодвигается от сидящего рядом. — всё ещё не хочешь поговорить? — с улыбкой в голосе спрашивает тот. — о чём? — о том, что олег умер, и десять лет ты ждал напрасно. серёжа думает: “вот я буду молчать, и он ничего не сможет сделать. это как вовремя проснуться, когда понимаешь, что сон тебе не нравится. как выйти из метро, потому что чувствуешь, что становится душно. как дойти до дома другой дорогой, потому что слышишь разговоры впереди.” и он уверен, что сможет, потому что таблетки не определяют его как личность, и отсутствие таблеток всего сутки не может сделать его неустойчивым ко всему, чего он больше не боится. вроде бы не боится. если молчать, галлюцинация встанет и уйдёт, это как когда не хочешь быть отпизженным: молчишь и впитываешь, чтобы не назначили стрелку. он знает, что и в каких формулировках будет говорить галлюцинация, может, даже не знает, а чувствует, потому что из подсознания нельзя вытащить что-то специально, самостоятельно, и он только уверен, что не удивится ни единой фразе, которую произнесёт галлюцинация. то лицо, которым существо смотрело на него, не принадлежало никому, легче абстрагироваться, легче не наделять его чувствами. только жетон, который до сих пор качался на шее, поблёскивал в лучах заходящего солнца, — только он никак не давал отпустить. — если он был — или остаётся, ты уж сам реши, — смыслом жизни, то дальше ждать просто бессмысленно, и подумай только, как глупо получается: ты всегда боялся бесцельности, а теперь она сама нашла тебя, есть ведь в этом что-то такое судьбоносное? а, ну да, ты же не отвечаешь. думаешь, что я заткнусь, если не говорить со мной. только знаешь, что, серёж? — галлюцинация выдерживает паузу, как бы ожидая, что он не сдержится и скажет: “ну что?”. но он молчит. — я просто знаю любой твой ответ. я слишком долго был с тобой, чтобы не знать, что и когда ты хочешь сказать. нет такого вопроса, на который я не знаю ответ, когда дело касается тебя. мне просто важно, чтобы ты говорил это вслух. потому что когда спрашиваешь перед сексом: “ты этого хочешь?” — ты ведь знаешь, что человек хочет, просто убеждаешься в своей правоте, чтобы дальше было легче. я тоже всегда знал. может, у тебя, конечно, несколько иной опыт… — после тебя я ни с кем… — произносит серый, но тут же осекается и замолкает. это не олег, и не нужно оправдываться перед ним, уверять, что ни с кем не спал, потому что это не олег, олег умер, олег умер, олег умер, но почему-то он так отчётливо находится рядом. — ну, хорошо. это приятно. как думаешь, а я делал это? — олег смеётся. — а почему мы вообще разговариваем, как малолетки? странные у тебя воспоминания о нас восемнадцатилетних. знаешь, как на корабле, уходящем в долгое плаванье, матросы в какой-то момент принимают как должное то, что придётся ебать юнгу, так же и военные. братство, одни и те же проблемы, страх и радость, усталость, страх, усталость, страх, усталость, страх, усталость, “ты смотрел горбатую гору”? короче, молча опрокидываешь самого смазливого, потому что он наверняка пидор, и делаешь вид, что это — необходимость. странные у тебя представления о войне. знаешь, когда кто-то находил шлюху, все сразу рвались туда, чтобы избавиться от напряжения. а я разбивал кулаки о стены и думал о том, что нужно вернуться. каждый раз, на каждой войне. не могу больше так, вернусь, и ты, может быть, даже примешь обратно. когда в самолёте сидишь, понимаешь, что скоро спрыгивать, думается только в две стороны: я вернусь и я умру, и я хотел вернуться. — ты был в штурмовой роте? — правильно не в роте, а во рту, серёж. ты слушай внимательнее. и разумовский ненавидит его, но слушает. и улыбается даже, сквозь падающие на плитку под ногами слёзы, потому что олег даже мёртвый смешно шутит. странно, как ненависть и любовь, выученная с годами, сливаются в чувство безысходности, но серый знает, что дальше уже ничего. и слушает олега, пока тот говорит. — спрыгиваешь, и вас таких тридцать, и бронежилет тяжёлый, на высоте же притяжение сильнее, и кажется, что падаешь и упадёшь, и лучше умереть так, чем быть убитым, — и кем, блять, ты же понимаешь, кем. в рации что-то говорят, и ты не понимаешь. потом понимаешь. расчеловечивание — это правильно, серёж. тебе если скажут, что там тридцать мужиков таких же, ты сможешь их убить? ты-то вообще никого не сможешь, я знаю, просто риторический вопрос. и лучше не смотреть им в лица — благо, почти всегда и с той, и с этой стороны все в масках. стреляешь, упал, стреляешь, упал, потом проверите, все ли умерли, ещё нужно взять пленных, мы хорошие, мы обменяем их на своих, мы не будем пытать их. мы вообще ребята весёлые. в сельском магазине остаётся водка, — ну кому она ещё пригодится? либо мы выпьем, либо они, так что лучше мы. нужно вовремя перешагнуть черту, которая не даст тебе убивать без сожаления. “это работа, и мне платят деньги”. и понять просто, что у них, наверное, тоже работа. и не задаваться вопросами. серый сжимает одной ладонью другую, потому что дрожь в его теле нарастает, распространяясь как будто откуда-то изнутри, из пустоты в животе. у него там рана. у него все внутренности рассыпались по земле, его трогают за плечо враги, спрашивая: “ты как?”, “живой?”. он не может ответить, потому что его внутренности рассыпались по земле, а голова идёт кругом. они берут его под руки и ведут куда-то, и он не может возразить, потому что его внутренности рассыпались по земле. он шмыгает носом, но это бессмысленно. слёзы стекают по лицу, как будто солнце целует его в щёки. олег умер. — я как-то сказал тебе, когда мы были школотой, что ты не сможешь убивать, потому что для этого нужно обладать особым складом характера. и ты обиделся, и я никак не мог объяснить тебе, что это хорошо, а не плохо, и что это не значит, что ты слабый. просто, когда переступаешь эту черту, то дальше можешь сделать всё, что угодно. все заповеди нарушить. ничего не боишься. ни о чём не сожалеешь. когда убьёшь первый раз, ещё будешь думать, что с тобой случилось. но время лечит. всех, наверное, кроме тебя. и они молчат — оба. разумовский старается дышать глубоко, но не ощущает своего дыхания. олег молчит, только его ладонь на скамейке всё ближе к серому, уже не пугает, уже не хочется убежать. солнце апокалиптически клонится к крышам домов. начинает просыпаться ветер, и слёзы засыхают в соль. олег говорил, что его волосы мягкие, как будто он пользуется бальзамом, а не хозяйственным мылом, а ведь никаких волос нет. странно, что какие-то синие глаза смотрели из зеркала, потому что зеркала нет и глаз нет. разве он когда-то чего-то хотел? разве, когда пиздили за гаражами, он не закрывал лицо кулаками, потому что волков учил так, и вот он рядом, он не смотрит, но если увидит краем глаза, то будет горд? разве не сдавал контрольные на отлично, чтобы в будущем было легче набрать нужные баллы? разве учился в университете и разве говорил совсем недавно с парнем, который сейчас ещё учится в университете? и разве он не звонил шуре, чтобы предупредить, что связь плохая, мол, не переживай, я жив и не упился до беспамятства? и разве он не спрашивал про жетон, чтобы знать, что это точно олег? всего этого не было, потому что если бы было, то это бы что-то значило. — ты не обижайся, серёж, но твоя проблема и тогда, и теперь, она в том, что ты боишься. что удивительно. не боишься загреметь за решётку, но боишься умереть. а после “умереть” тебя не ждёт разочарование, страх и ненависть, и что там ещё в санкт-петербурге. у живых есть странная привязанность к жизни. вот поэтому ты не смог бы убивать. — у тебя странные воспоминания обо мне восемнадцатилетнем, — бросает разумовский. его внутренности рассыпаны по земле, и он поворачивает влево лёгкой походкой. в бледной полутьме остатки солнца греют ему спину, и он встряхивает головой, скидывая наваждение. он не идёт, потому что его ноги оторваны гранатой, брошенной своими же — его не узнали, потому что шеврон сорвали чужие. его руки держат винтовку, которая не имеет веса, выпустив все пули в незнакомца. его волосы седеют у корней, потому что он слишком многое пережил, но он не смотрел в зеркало уже несколько месяцев, так что даже не знает, что постарел на десять лет, пока медленно, но верно, расчеловечивал врага. он шагает, отсчитывая назад, но не помнит числа. только вечное сейчас, сейчас, сейчас, скоро, скоро, обещали, что скоро. он шагает, отсчитывая назад. и на краю платформы наступает момент, когда, наконец, нужно — вперёд. странные у тебя воспоминания, олеж. я давно уже переступил эту черту.