Между болью и дыханием.

PG-13
Завершён
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
161 страница, 64 827 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Глава 1. То, что осталось внутри.

Настройки
Ночь вступила в квартиру столь деликатно, будто обладала воспитанием старинной гувернантки и не желала нарушить покой своей подопечной. Ей не свойственны были ни громкие шаги, ни излишняя поспешность; ночь довольствовалась одним лишь мгновением — и мир уже оказывался окутан мягкой полутенью, где предметы теряли резкость, а мысли, напротив, обретали почти мучительную ясность. За окном едва слышно прошелестела машина. В этот час, когда город притворялся старше, чем был на самом деле, её ровный шум мог показаться отдалённым стуком экипажа на мокрой мостовой. Несколько приглушённых голосов поднялись снизу, на миг задержались в воздухе и растворились, как растворяются чужие разговоры, едва перестаёшь иметь к ним отношение. Всё складывалось в длинную паузу, где время переставало быть прямой дорогой и обращалось в замкнутый круг — в дыхание, задержанное на неопределённый срок. Комната встретила ночь без удивления. На письменном столе горела лампа; её тёплый свет можно было бы принять за уют, если бы в нём не чувствовалась усталость. Свет падал на раскрытый блокнот и безукоризненно чистый лист бумаги — столь безупречный, что его белизна казалась почти укором. Рядом стоял бокал с терпким остатком вина и кальян, уже почти остывший, но всё ещё посылавший к потолку тонкую струйку дыма. Дым поднимался, извивался и исчезал с той же медлительной обречённостью, с какой исчезают намерения, слишком долго откладываемые на потом. В кресле у стола сидела Эмма. Она держалась прямо, но не спокойно. В её осанке было то достоинство, которое редко даётся природой и часто приобретается в результате долгой привычки скрывать волнение. Молодая женщина давно умела улыбаться так, чтобы никто не спрашивал лишнего, отвечать ровно, когда внутри всё звучало слишком громко, и уходить из разговора прежде, чем он подходил к опасной черте. Это умение окружающие принимали за сдержанность; сама Эмма знала, что порой оно было лишь хорошо воспитанным страхом. Пальцы коснулись ручки. Один из них нервно постукивал по металлическому корпусу, словно выстукивая ритм неуверенности. — Ну же, — произнесла она тихо, обращаясь то ли к себе, то ли к листу. — Начнись. Но слова не спешили подчиниться. Она знала, кому пишет. Именно поэтому и не могла начать. Письмо, даже если его не отправят, уже является поступком; а поступки, в отличие от чувств, не всегда удаётся спрятать за благопристойным молчанием. Эмма могла бы назвать это заметками, попыткой разобраться, ночной слабостью, литературным упражнением — но бумага, как всякий честный свидетель, не интересовалась оправданиями. Она подняла бокал, сделала маленький глоток и поморщилась. Вино обожгло горло, оставив терпкую горечь. Девушка отставила его дальше, словно это могло вернуть мыслям достоинство. В такие минуты память ведёт себя бесцеремонно. Человек ждёт от неё недавнего: одного взгляда, одной фразы, той самой паузы, после которой всё стало окончательным. Но память, лишённая уважения к драматургии, вдруг открывает совсем другую дверь. Первым возник двор. Старый двор между двумя домами, где летом пахло пылью, нагретыми качелями и чужими обедами из открытых окон. Там Эмме было шесть — или семь; возраст, в котором дружба возникает раньше, чем взрослые успевают узнать фамилии друг друга. Маленькая блондинка стояла у песочницы с красным совочком в руке и внимательно смотрела, как незнакомая девочка строит нечто большое, кривое и, по собственному убеждению, великолепное. — Ты будешь принцессой или врагом? — спросила девочка, не поднимая головы. Вопрос был задан так деловито, будто обе должности давно существовали и требовали немедленного назначения. Эмма подумала. В столь юном возрасте человек ещё не знает, что от первого ответа иногда зависит не только игра, но и вся дальнейшая дружба. — А можно быть архитектором? Незнакомка подняла взгляд. У неё были тёмные живые глаза и выражение лица человека, который уже в семь лет не сомневался в своём праве командовать обстоятельствами. — Можно, — решила она после короткой паузы. — Но тогда ты отвечаешь за башни. Так Эмма познакомилась с Ликой. Их дружба началась без торжественности, без обещаний и без тех красивых слов, которые взрослые любят прикладывать к прошлому задним числом. Они строили песочные дворцы, спорили из-за формочек, мирились из-за мороженого, придумывали тайные государства и назначали себя то королевами, то разведчицами, то сиротами с трагической судьбой. Детское воображение великодушно: оно позволяет за один день пережить изгнание, коронацию и счастливое возвращение домой к ужину. Они жили не в одном подъезде, но достаточно близко, чтобы родители быстро устали от бесконечных просьб: «Можно я к Лике?» и «Можно Эмма к нам?» Девочки не учились в одной школе — обстоятельство, которое взрослые поначалу считали препятствием, а сами подруги воспринимали как досадную, но несущественную ошибку мироустройства. Разные уроки, разные учительницы, разные школьные сплетни лишь давали им больше тем для разговоров. Каждая приносила другой новости из отдельного маленького государства, и обе были убеждены, что без срочного обмена сведениями жизнь потеряет смысл. Скоро Эмма стала появляться у Лики дома так часто, что перестала чувствовать себя гостьей. Сначала её приводили родители, потом девочки ходили друг к другу сами, затем однажды оказалось, что в доме подруги для Эммы есть отдельная чашка, а в прихожей — место для её шарфа. Именно такие мелочи, а вовсе не громкие клятвы, делают человека частью чужой семьи. Руслан существовал в этой семье с самого начала — как неотъемлемая, но недосягаемая её часть. Он был старше на семь лет. Когда девочкам было семь, ему было четырнадцать, а четырнадцатилетний мальчик для семилетней девочки — существо почти взрослое, наделённое пугающими привилегиями. У Руслана были настоящие учебники, собственные ключи, наушники, которые нельзя было трогать, и право возвращаться домой позже, чем младшим позволялось даже мечтать. Он мог один сходить в магазин, спорить с матерью и, что особенно поражало Эмму, оставаться после этого любимым. Сначала она запоминала его фрагментами. Вот брюнет проходит через прихожую, бросает рюкзак на стул и говорит сестре: — Лика, если ты ещё раз возьмёшь мои диски, я отдам твоих кукол соседскому мальчику. — Я ничего не брала! — возмущалась Лика с такой силой, что вина становилась очевидной. — Ты врёшь громче, чем говоришь правду. — Мама! Эмма в такие минуты сидела на ковре, держа в руках куклу, и наблюдала за ними с тихим восхищением. В её собственном доме ссоры происходили осторожнее: обиду старались смягчать, раздражение — прятать, слова — выбирать. У Лики же чувства летали по квартире свободно, иногда задевая мебель, но никогда не разрушая главного. Старший брат мог ворчать, сестра могла кричать, через десять минут они уже делили мандарин или смотрели что-то смешное. Это казалось маленькой Эмме чудом: сердиться и не бояться потерять любовь. Иногда Руслан забирал Лику после кружков или занятий, а заодно провожал домой её подругу. Для него это было поручение, для сестры — досадное доказательство собственной несамостоятельности, а для Эммы — маленькое событие, которое она не назвала бы событием даже себе. Однажды он встретил девочек у художественной студии. Они вышли оттуда измазанные гуашью: пальцы синие, рукава в зелёных пятнах, на щеке у Лики — выразительная оранжевая полоса. — Вы обе упали в осень? — спросил Руслан, глядя на них с притворной строгостью. — Мы рисовали листья, — объяснила Эмма серьёзно. — Судя по вам, листья сопротивлялись. Лика фыркнула, а маленькая блондинка улыбнулась так широко, что потом ещё долго вспоминала эту фразу. В ней не было ничего особенного. Но детская память бережёт незначительное с такой преданностью, какой взрослые порой не удостаивают важнейших признаний. Эмма тогда не думала о Руслане как о человеке, который однажды займёт слишком много места в её мыслях. Да и как могла? Между ними лежала целая пропасть возраста. Он жил в мире контрольных, старших друзей, запрещённой музыки и разговоров, которые прекращались, стоило девочкам войти в комнату. Они с Ликой жили в мире заколок, школьных пеналов и обид, казавшихся вечными до следующего завтрака. И всё же он был рядом — как бывают рядом предметы, на которые не смотришь постоянно, но без которых комната уже не та. Годы в ту пору двигались быстро. Девочки росли, меняли кукол на тетради с секретами, тетради — на телефоны, телефоны — на длинные переписки о том, о чём при встрече говорить было неловко. Лика становилась всё ярче: смеялась громче, спорила смелее, первой примеряла мамины серьги и первой объявляла, что когда-нибудь уедет жить в большой город, где никто не будет знать её детских прозвищ. Эмма росла иначе. Она вытянулась, стала тоньше, сдержаннее, научилась слушать прежде, чем отвечать, и приобрела привычку отступать на шаг, если разговор становился слишком шумным. Их разные школы постепенно делали дружбу не слабее, а осознаннее. Им приходилось выбирать друг друга — после уроков, в выходные, на каникулах, в короткие промежутки между домашними заданиями и родительскими поручениями. Лика приносила новости о своих одноклассниках с таким драматизмом, будто речь шла о судьбах европейских престолов. Эмма отвечала историями о строгой учительнице литературы, о девочке с первой парты, которая знала всё и потому была невыносима, и о мальчике, приславшем ей записку, написанную с такими ошибками, что сочувствие победило всякий романтический интерес. — Ты слишком придирчивая, — заявила Лика однажды, лежа на полу в своей комнате. — Он написал «симпотичная» через «о». — Может, он волновался. — Тогда пусть волнуется грамотно. Лика расхохоталась. — Вот увидишь, ты однажды влюбишься в самого невозможного человека, и все твои правила станут бесполезны. — Я не собираюсь влюбляться в невозможных людей. — Так никто не собирается. В этом и подлость. Эмма бросила в неё подушкой. Разговор был обычной девичьей болтовнёй, не имевшей, казалось, никакого значения. Лишь годы спустя молодая женщина вспомнит его с неприятным ощущением, что некоторые пророчества произносятся самым легкомысленным тоном. Руслан в это время взрослел где-то впереди них, словно шёл по той же дороге, но на несколько поворотов раньше. Когда девочкам было двенадцать, ему было девятнадцать. Он уже учился, редко бывал дома, приносил с собой запах холодной улицы, кофе, университетских аудиторий и той усталости, которую младшие принимают за признак важной жизни. Однажды он застал их на кухне за сочинением. Лика сидела над тетрадью с видом человека, которого несправедливо приговорили к литературе. Эмма аккуратно выписывала заголовок, хотя сама ещё не знала, что собирается писать. — О чём трагедия? — спросил Руслан, открывая холодильник. — О чести, — мрачно ответила сестра. — Нужно написать рассуждение. Это пытка, узаконенная школой. — В вашем возрасте о чести обычно знают больше, чем взрослые. — Вот и напиши нам. — Нет. — Почему? — Потому что если я напишу, ты получишь хорошую оценку и решишь, что труд необязателен. — Ты ужасный брат. — Зато полезный. Эмма, до того молчавшая, вдруг спросила: — А если человек поступает правильно, но только из гордости, это всё равно честь? Руслан закрыл холодильник и посмотрел на неё внимательнее. Впервые, как ей тогда показалось, он взглянул не как старший на младшую, а как человек, услышавший мысль. — Хороший вопрос, — сказал он. Лика тут же возмутилась: — Почему её вопрос хороший, а мой нет? — Потому что твой вопрос был: «Сделай за меня». — Я просила помочь! — В твоём исполнении это почти одно и то же. Но через несколько минут молодой человек всё-таки сел с ними. Он не стал писать сочинение, как надеялась Лика, а начал задавать вопросы. Говорил, что честь без доброты легко превращается в самолюбие, а правильный поступок не всегда делает человека правым. Большую часть рассуждений двенадцатилетняя Эмма поняла не вполне, но сам факт, что с ней говорили серьёзно, остался в памяти надолго. На следующий день учительница поставила ей пятёрку и написала на полях: «Самостоятельная мысль». Эмма никому не призналась, что мысль была самостоятельной лишь наполовину. Ей хотелось сохранить этот маленький обман как тайный подарок. В четырнадцать лет она впервые испытала странное недовольство, когда Руслан привёл домой девушку. Та была красива — в этом Эмма не могла не признаться даже себе. У гостьи были гладкие волосы, уверенная улыбка и лёгкая манера смеяться над всем, что говорил молодой мужчина. Она сидела на кухне рядом с ним так непринуждённо, будто всегда имела право занимать это место. — Красивая, — сказала Лика, когда девушка ушла. — Обычная, — слишком быстро ответила Эмма. Подруга обернулась. — Обычная? — Ну да. — Ты видела её ресницы? — Видела. Они не делают человека необыкновенным. Лика расхохоталась. — Какая ты строгая. Эмма улыбнулась вместе с ней, но внутри испытала чувство, которому тогда не нашла названия. Ревностью оно ещё не было. Скорее досадой ребёнка, обнаружившего, что человек из знакомого дома принадлежит не только этому дому. Много позже она вспомнит этот разговор и удивится, как рано в человеке появляются признаки будущей слабости. Но в ту пору всё ещё было невинно. Невинность, впрочем, часто сохраняется не потому, что в сердце ничего нет, а потому, что сердце ещё не умеет читать собственные записи. Подростковые годы не дали их дружбе той непрерывности, какая бывает у одноклассниц. Они не сидели за одной партой, не списывали друг у друга контрольные, не ходили вместе на школьные линейки и не были гостьями на выпускных друг друга. Каждая проживала свою маленькую школьную историю отдельно. Но, быть может, именно это и спасло их близость от усталости. Они не надоедали друг другу ежедневностью, а встречались с ощущением, что необходимо успеть рассказать всё важное до того, как взрослые позовут ужинать или наступит последний автобус. Иногда Лика обижалась, что Эмма не знает её школьных друзей достаточно хорошо. Иногда Эмма ревновала подругу к людям, с которыми та проводила больше времени. Но ни одна не говорила об этом прямо: в юности гордость часто маскируется под занятость. — У тебя теперь новая лучшая подруга? — спросила Эмма однажды, стараясь звучать небрежно. Лика, разбиравшая браслеты на кровати, подняла голову. — Ты про Соню? — Я не знаю, как её зовут. — Знаешь. Я рассказывала. — Возможно. Подруга прищурилась. — Ты ревнуешь. — Нет. — Ревнуешь. — Я просто уточняю своё место в международной системе твоих привязанностей. — Первое место. Довольна? — Не очень убедительно. Лика соскочила с кровати, подошла к ней и торжественно положила руку на сердце. — Клянусь песочницей, красным совочком и башнями, которые ты строила криво, но с достоинством: ты моя лучшая подруга. — Башни были архитектурно сложными. — Они падали от дыхания. — Потому что ты командовала слишком громко. Они рассмеялись, и ревность, не успев окрепнуть, исчезла. В дружбе, как и в любви, многое держится не на отсутствии сомнений, а на способности вовремя рассмеяться. Руслан всё чаще исчезал во взрослой жизни: университет, работа, друзья, отношения, разъезды, редкие семейные ужины. Для Лики он оставался братом — иногда раздражающим, иногда надёжным, всегда своим. Для Эммы он постепенно становился чем-то менее определённым. Не мечтой — это было бы слишком громкое слово. Не любовью — к такому выводу она ещё не была готова. Скорее мерой взросления. Если он замечал в ней перемены, казалось, они получали подтверждение. Если не замечал, она делала вид, что ей всё равно. Однажды, летом после девятого класса, Эмма зашла к Лике вечером. Подруга задерживалась у родственников и обещала вернуться через полчаса. Дверь открыл Руслан. Он был босиком, в простой футболке, с книгой в руке и выражением лёгкого удивления. — Лики нет, — сказал он. — Я знаю. Она сказала подождать. — Тогда проходи. Эмма вошла и вдруг почувствовала себя не так свободно, как раньше. В детстве она могла без спроса идти на кухню, открывать шкафчик с печеньем, бросать куртку на стул. Теперь те же действия показались бы слишком домашними, почти бесцеремонными. Возраст не только открывает новые возможности; он ещё и отнимает прежнюю непринуждённость. — Чай будешь? — спросил мужчина. — Да. Спасибо. Он поставил чайник. На кухне было тихо, и эта тишина смущала сильнее любого разговора. — Как школа? — спросил Руслан. — Закончилась. — Замечательный ответ. — Временно закончилась. К сожалению, не навсегда. Он улыбнулся. — Ты стала язвительнее. — Это взросление? — Один из его самых безопасных симптомов. Эмма села за стол, не зная, куда деть руки. Руслан достал две чашки. Её старую — белую с маленькой трещиной у ручки — он поставил перед ней без вопроса. — Ты помнишь, что это моя? — Она всегда была твоей. Фраза была простой, бытовой, совершенно невинной. Но Эмма почему-то почувствовала, как внутри стало теплее и тревожнее одновременно. У неё была чашка в этом доме. Место. След. И Руслан это помнил. Через несколько минут вернулась Лика — шумная, загорелая, с пакетом абрикосов и массой новостей. Тишина рассыпалась. Эмма обрадовалась этому почти так же сильно, как и пожалела. Подобные мгновения не меняют жизнь сразу. Они лишь остаются маленькими отметками, значение которых открывается позже. К семнадцати Эмма стала красивой, хотя сама относилась к этому обстоятельству с подозрением. Красота, особенно замеченная не сразу, часто смущает свою обладательницу. Она не привыкла требовать внимания и потому, получая его, сначала искала подвох. Лика же расцвела иначе — смело, ярко, с тем удовольствием, с каким человек носит новый плащ и ждёт дождя только для того, чтобы пройтись в нём по улице. — Ты опять спряталась в чёрное, — сказала подруга однажды, рассматривая Эмму перед зеркалом. — Чёрное всем идёт. — Это оправдание ленивых и таинственных. — Мне подходят оба варианта. — Тебе подошло бы красное. — Я не дорожный знак. Лика закатила глаза. — Ты когда-нибудь позволишь себе быть заметной? — А ты когда-нибудь позволишь миру отдохнуть от твоей заметности? — Нет. Мир должен привыкать. Они спорили, смеялись, примеряли одежду, красились перед редкими вечеринками, на которые ходили не вместе со школой, а с общими знакомыми двора, кружков, соседей и бесконечных знакомых знакомых. Руслан иногда отвозил их, если было поздно, и всякий раз напоминал Лике писать, когда они доберутся. — Я не ребёнок, — возмущалась сестра. — Именно дети чаще всего говорят эту фразу. — Мне семнадцать. — Тем более. — Эмма, скажи ему. Блондинка сидела на заднем сиденье и улыбалась в окно. — Я разумно воздержусь. — Предательница. — Осторожный дипломат. Руслан встретился с ней взглядом в зеркале заднего вида. — Хорошее качество. — Скучное, — сказала Лика. — Не всегда, — ответил он. Эмма отвела глаза первой. В машине играла музыка, за окнами проплывали огни, подруга продолжала что-то говорить, но девушка уже слушала не слова. Она думала о том, что некоторые взгляды длятся меньше секунды, а потом живут неприлично долго. Впрочем, даже тогда она не называла это чувством. Девушка была достаточно умна, чтобы опасаться собственных фантазий, и достаточно молода, чтобы всё равно им верить. Руслан оставался старше, опытнее, дальше. Между ними лежали семь лет — пропасть в детстве, расстояние в юности и, как ей тогда казалось, непреодолимая условность во взрослой жизни. Потом начались университеты. Лика поступила туда, куда хотела, и первые месяцы рассказывала об этом с такой торжественностью, будто лично основала учебное заведение. Эмма выбрала другой путь, другой факультет, другой круг людей. Их расписания разошлись, встречи стали реже, но от этого только ценнее. Они по-прежнему находили друг друга в те дни, когда нужно было не развлекаться, а быть понятой. Руслан к тому времени уже работал. Он появлялся на семейных праздниках, иногда забирал сестру из гостей, иногда помогал с бытовыми бедствиями, которые Лика умела создавать с почти художественным размахом. Однажды она решила самостоятельно собрать книжный стеллаж. Когда старший брат приехал, конструкция стояла посреди комнаты под углом, выражавшим глубокое сомнение в законах физики. — Это современное искусство? — спросил он. — Это стеллаж. — Он не согласен. Эмма, сидевшая на полу среди досок и шурупов, не выдержала и рассмеялась. — Мы следовали инструкции. Руслан поднял листок с рисунками. — Здесь написано: «Не затягивайте винты до полной сборки». Лика нахмурилась. — Это звучало необязательно. — Инструкция редко флиртует. Обычно она говорит серьёзно. Он сел на пол рядом и принялся разбирать их труд. Некоторое время они работали втроём: Лика подавала детали, Эмма держала полку, Руслан закручивал винты и сдержанно комментировал каждый их прежний просчёт. Было весело, просто, почти по-семейному. Именно эта простота и делала всё опасным. Когда стеллаж наконец выпрямился и перестал угрожать жильцам, Лика объявила победу коллективной. — Без нас ты бы не справился, — сказала она брату. — Без вас мне не пришлось бы справляться. — Неблагодарный. — Точный. Эмма улыбалась, вытирая ладони. Руслан посмотрел на неё и вдруг сказал: — У тебя краска на щеке. — Где? Она провела пальцами по лицу, но промахнулась. Мужчина указал на своё левое скуло. — Здесь. Лика тут же подала салфетку. — Наша Эмма всегда найдёт способ испачкаться даже при сборке мебели. — Это талант, — ответила блондинка. — Наследие художественной студии, — заметил Руслан. Эмма замерла. — Ты помнишь художественную студию? — Конечно. Вы тогда выглядели так, будто проиграли войну с листьями. Лика засмеялась и начала вспоминать, как они ходили туда осенью. Эмма тоже улыбнулась, но в ней снова отозвалось то странное тепло. Он помнил. Не только крупное, не только очевидное, но и такую мелочь, которой, казалось бы, нечего было делать в памяти взрослого мужчины. Подобные воспоминания были коварны. Они создавали иллюзию избранности, хотя могли быть всего лишь особенностью хорошей памяти. Годы становились взрослее, а вместе с ними — и молчание Эммы. Она не была несчастна. Это важно. Несчастные героини удобны для романов, но жизнь редко бывает столь последовательной. У неё была учёба, работа, подруга, планы, книги, музыка, недолгие увлечения, которые заканчивались прежде, чем успевали причинить серьёзный вред. Она смеялась, спорила, уставала, мечтала о поездках, ругалась с Ликой из-за пустяков и мирилась с ней через десять минут. Но где-то в глубине оставалось имя, которое не произносилось без внутреннего движения. Лика ничего не знала. Возможно, иногда догадывалась — лучшие подруги редко бывают совершенно слепы, — но Эмма не давала догадкам стать разговором. Стоило подруге слишком внимательно посмотреть на неё после очередной фразы Руслана, блондинка немедленно меняла тему. Стоило Лике вскользь упомянуть брата, хозяйка квартиры отвечала ровно, почти небрежно, и эта небрежность была такой тщательно выстроенной, что могла обмануть любого, кто не любил её достаточно давно. — Ты опять исчезла, — сказала Лика однажды, когда они возвращались из гостей. — Я шла рядом с тобой. — Физически — да. Но лицом ты была где-то в другом романе. — Надеюсь, в приличном. — С тобой никогда не знаешь. Ты с виду благоразумная, а внутри наверняка драматичнее всех нас. Эмма улыбнулась. — Какое возмутительное предположение. — И очень точное. — Тебе хочется так думать. — Мне многое хочется думать, но не всё я произношу из уважения к твоей нервной системе. Подруга рассмеялась, и разговор ушёл в сторону. Эмма тоже рассмеялась — чуть позже, чем следовало, но достаточно вовремя, чтобы никто не потребовал правды. Она берегла эту тайну так долго, что сама перестала понимать, от кого именно её прячет. От Лики — потому что та была сестрой Руслана. От Руслана — потому что он был Русланом. От себя — потому что признанное чувство требует решения, а непризнанное может годами жить под видом привычки. Иногда ей казалось, что она справилась. Проходили недели, когда имя мужчины не ранило, его сообщения в общем чате не заставляли сердце вести себя глупо, а встреча у Лики проходила почти легко. Потом случалась какая-нибудь мелочь: он подавал ей пальто, вспоминал давнюю историю, задерживал взгляд, спрашивал, не устала ли она от шума, — и всё построенное благоразумие рассыпалось с досадной лёгкостью. Однажды они оказались вдвоём на балконе у Лики. Внутри шумели гости: день рождения подруги, музыка, смех, звон бокалов. Снаружи было прохладно. Эмма вышла подышать, Руслан через минуту появился следом. — Прячешься? — спросил он. — Отдыхаю от общего счастья. — Опасная формулировка. Лика бы обиделась. — Лика знает, что я люблю её выборочно: очень сильно, но с перерывами. Руслан улыбнулся и облокотился на перила рядом. — Ты всегда так делала. — Как? — Исчезала на несколько минут, когда становилось слишком шумно. В детстве тоже. Лика носилась по двору, командовала армиями, а ты уходила к скамейке и делала вид, что изучаешь листья. Эмма удивилась. — Ты это помнишь? — Я многое помню. — Зачем? Он посмотрел на неё. — Не знаю. Наверное, не всё выбирают специально. Пауза была короткой, но в ней оказалось слишком много. Воздух вдруг стал прохладнее. — Ты тоже исчезаешь, — сказала девушка, чтобы не молчать. — Я? — Да. Только делаешь это иначе. Остаёшься в комнате, разговариваешь, шутишь, а сам будто где-то далеко. Руслан отвернулся к городу. — Неприятно, когда тебя разоблачают твоими же методами. — Я училась у лучших. Он тихо рассмеялся. — Ты выросла, Эмма. В этих словах не было ничего опасного — и было всё. Потому что произнёс он их не как старший брат подруги, удивлённый течением времени, а как мужчина, внезапно увидевший перед собой женщину. Или ей так показалось. А человеческое сердце, как известно, мастерски выдаёт желаемое за наблюдение. Из комнаты донёсся голос Лики: — Вы там не замёрзли? — Сейчас зайдём, — ответил Руслан. Эмма первая отступила от перил. — Да, — сказала она слишком быстро. — Пора. Он не остановил её. Разумеется, не остановил. Никакой разумный человек не стал бы придавать значения разговору на балконе, если только не был уже заранее готов придать значение всему. После того вечера молчание стало труднее. Не потому, что случилось что-то определённое. Определённость была бы милостью. Но между ними появилось то едва заметное изменение, которое невозможно предъявить как доказательство и невозможно забыть как случайность. Руслан стал чаще спрашивать её мнение, иногда писал отдельно, без Лики, присылал книги, статьи, фотографии смешных городских вывесок, потому что когда-то она сказала, что любит нелепые подробности улиц. В каждом таком жесте было достаточно дружбы, чтобы не надеяться, и достаточно внимания, чтобы надежда всё равно находила пищу. Эмма отвечала не сразу. Иногда — через час, иногда — на следующий день. Она гордилась этой выдержкой, пока не понимала, что всё это время думала только о том, когда именно ответить, чтобы не выдать, как долго ждала. В жизни молодой женщины появились и другие мужчины. Один был безупречно любезен, но говорил о себе так подробно, что после второго ужина Эмма знала о его карьерных планах больше, чем о собственных желаниях. Другой умел красиво ухаживать, но слушал её с выражением терпеливого человека, ожидающего своей очереди снова стать главным героем разговора. Третий нравился ей почти всерьёз — до тех пор, пока она не поймала себя на жестоком сравнении: он смеялся не так, смотрел не так, молчал не так. Она презирала себя за эти сравнения. Ничто так не доказывает власть одного человека, как несправедливость ко всем остальным. Лика иногда спрашивала о её свиданиях. — Ну? — требовала подруга, забираясь с ногами на диван. — Этот хотя бы умел пользоваться вилкой и не называл тебя загадочной? — Умел. И не называл. — Уже прогресс. Что не так? — Ничего. — «Ничего» — это худший диагноз. — Просто не моё. — А что твоё? Эмма пожимала плечами. — Когда узнаю, сообщу. Лика щурилась, будто собиралась сказать что-то ещё, но всякий раз удерживалась. Возможно, из деликатности. Возможно, потому что не хотела знать ответ. Дружба тоже имеет свои страхи. Так проходили годы: не пустые, не несчастные, но пронизанные одним невысказанным смыслом. Эмма училась жить рядом с ним так, словно он был старой болью в кости: иногда почти незаметной, иногда отзывающейся на перемену погоды. И всё же даже самая терпеливая тайна однажды устаёт быть тайной. Ночная квартира снова вернулась к ней. Блокнот лежал раскрытым, лист по-прежнему ждал. Дым почти исчез. Лампа устало светила на стол, будто была единственной свидетельницей того, как много лет могут сжаться в одну минуту. Эмма закрыла глаза. Теперь память приблизила уже не двор, не песочницу, не детские смешные клятвы, а совсем другой вечер — тот, который она старалась не трогать, будто свежий ожог. Но до него ещё нужно было дойти словами. Она снова взяла ручку. Вернувшись к столу, хозяйка квартиры наконец поставила первую букву. Затем вторую. «Привет. Я долго думала, стоит ли тебе писать…» Каждая строка отзывалась внутри лёгким, но ощутимым скрипом — будто открывалась старая дверь, давно требовавшая смелости. «Обычно я всё оставляю внутри. Молчу, улыбаюсь, делаю вид, что всё под контролем. Привыкла прятать то, что может сделать меня уязвимой. Отстраняюсь, когда нужно наоборот — шагнуть вперёд…» Перо двигалось быстрее, чем позволяли мысли. Вино обожгло горло; бокал был отставлен в сторону — не в знак решимости, но как скромная попытка сохранить ясность. Память повела дальше — к признанию. В тот вечер сердце билось так отчётливо, что казалось слышным окружающим. Голос дрожал, хотя слова произносились без пафоса. — Я должна сказать тебе это, — начала она тогда, стараясь удержать спокойствие. — Не ради ответа. Просто потому, что иначе не могу. Он слушал внимательно, не перебивая. И после долгой паузы произнёс: — Уже поздно. Всего два слова — и в них не было ни жестокости, ни раздражения. Лишь факт, сухой и безжалостный в своей правдивости. Между ними стояла не обида, а невозможность. С той минуты всё внутри неё изменилось. Огонь не вспыхнул — он, напротив, угас, оставив после себя ровный слой пепла. Пепел — это не боль в её остроте; это тихая тяжесть, оседающая на мыслях и движениях. «С тех пор всё оседает внутри медленно, как серая пыль, — писала она. — Не настолько тяжело, чтобы упасть, но достаточно, чтобы не взлететь». Внешний мир не заметил перемен. На встречах она смеялась, в делах проявляла усердие, в разговорах — живость. Но под этим благоразумным поведением лежал лёд — тонкий, но упорный. Воспоминания подсказывали и другие сцены. Полутёмная комната. Свет, падающий лишь на их руки. Он говорил о планах, о работе — о самых обыкновенных вещах. А она ловила себя на том, что слушает не содержание, а тембр. Голос казался убежищем. Однажды они почти не разговаривали. Просто сидели рядом, и воздух между ними казался наполненным возможностью. Тогда ещё всё представлялось открытым. Теперь же оставалась лишь рутинная последовательность дней: музыка, звучащая на повторе; вечерний бокал; дым, стелющийся по комнате. Не трагедия — нет. Лишь честность. Перо замерло над строкой. «Я не свободна, — продолжала она. — Не потому что ты удерживаешь. Ты честен и добр. Но я не научилась переставать чувствовать». В воображении жила сцена, которой никогда не было. Шаг вперёд. Осторожные руки на его плечах. — Закрой глаза, — шепчет она. — Зачем? — мягко спрашивает он. — Просто… закрой. И тихая просьба, почти неслышная: — Поцелуй меня. Но в этой мечте неизменно следовало бережное отступление. Не жестокость — невозможность. Эта сцена существовала лишь как символ того, что могло бы быть, но не стало. Когда последняя точка была поставлена, молодая женщина поняла, что письмо не будет отправлено. Это решение существовало с самого начала. Однако сам факт написанного приносил странное облегчение — будто тяжесть была разделена с листом бумаги. Блокнот был закрыт. Лампа погашена. Комната погрузилась в темноту, но внутри стало немного светлее — и это скромное изменение показалось достаточным, чтобы встретить утро без упрёка к себе.
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник