Химера дофамина

R
Завершён
7
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 978 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Часть

Настройки
Дазай сидел на диване, в темной, почти безвоздушной гостиной, согнувшись, словно под тяжестью чего-то куда большего, чем просто усталость. Его губы были прикусаны до боли, пальцы дрожали, а дыхание срывалось, как у пловца, долго державшегося под водой. Перед ним — тетрадь, давно уже не предназначенная для записей, разве что для отсчёта падений. На ней — аккуратно высыпанный белый порошок. Слишком знакомый, слишком сладкий в предвкушении. Он аккуратно разравнивал его линейкой. Рука то и дело сбивалась, и полоска получалась кривой, но, может быть, именно это и отражало его самого — неидеального, изломанного и потерянного. Комната дышала тишиной, нарушаемой лишь цоканьем часов. Они отбивали ритм, как отсчёт до конца — не громко, но навязчиво, будто маленькая бомба тиканьем своим напоминала: ты выбираешь смерть, Осаму. Он вздохнул и процедил сквозь зубы тихое ругательство, заметив, как часть порошка просыпалась мимо, и раздражённо откинул линейку в сторону. Та с глухим звуком отлетела в стену, задев пустые бутылки из-под сакэ, что стояли рядом ещё с прошлой ночи. Стекло задребезжало, будто испугалось, но сам Дазай и не шелохнулся — не обратил внимания, не захотел, или уже не мог. Он потянулся к трубочке — самой обычной, пластиковой, от коктейля. Когда-то она была частью чего-то весёлого и праздничного, а теперь — инструментом для бегства от собственных мыслей. Края обрезаны, чуть скручены — она стала послушной, как и он сам стал послушным своему голоду. Уголки губ дёрнулись в почти влюблённой улыбке: оно вернулось. Снова с ним. Его сладкое небытие. Он провёл языком по пересохшим губам, предвкушая — и внутри всё сжалось от нетерпения, от желания наконец утонуть. Три гребаных недели. Он продержался три долгих, ледяных недели. Без кайфа. Без заветного порошка. Без этой туманной ласки, в которой боль затихает, а страх уходит, как вода сквозь пальцы. Он ведь старался. И правда старался. Обещал себе — три месяца. Но даже трёх недель оказалось слишком. Слишком. Каждая ночь была агонией. Каждое утро — криком. Ломка не отпускала, как холодная рука на горле. И вот теперь, когда дрожь дошла до костей, а разум начал трескаться, он не выдержал. Принёс домой, как чужую вину, и теперь смотрел на порошок с жадностью голодного. Он наклонился ближе, дрожащими пальцами поднёс один конец трубочки к полоске, другой — к ноздре. Вдох. Резкий, острый, как удар. И сразу — вспышка. Мозг на мгновение вспыхнул белым светом, и стало так хорошо, так страшно хорошо, что он выдохнул с тихим стоном, откинулся назад, закрыв глаза. Он знал, что неправ. Знал, что это путь в никуда. Что это обман. Что всё это «небытие» — ложь, прикрытая сладким кайфом. Но когда тело так беззвучно кричит, когда душа выворачивается от пустоты — какой тогда смысл в правильности? Он снова затянулся. И в этом был он — весь. Тонущий между «хочу жить» и «не хочу чувствовать». Между виной и блаженством. Между адом и раем, где и тот, и другой давно уже стерлись в одно. Первый вдох прошёл, как ток по венам. Резкий, ледяной, с металлическим привкусом на корне языка. Почти сразу в носу запульсировало жаром, и Дазай инстинктивно зажмурился — не от боли, а от странного, сладкого ощущения, будто в его голову налили тёплого сиропа, и тот медленно начал растекаться по каждой клетке. Сначала пришло тепло. Оно поднялось от грудной клетки вверх, к затылку, распустилось в висках — так мягко, как будто кто-то провёл пальцами по внутренней стороне черепа. Мозг завибрировал, как натянутая струна, и внезапно — отпустило. Вся тяжесть, всё напряжение, что стояло в нём последние недели, исчезло. Пропало. Исчез, зуд под кожей, исчезли внутренние крики, исчезло время. Всё растворилось. Стало так хорошо, что он даже не сразу понял, что смеётся — тихо, губами, растрескавшимися, как земля после долгой засухи. Он откинулся назад, вжавшись в спинку дивана, и комната поплыла. Потолок, будто надувной, начал дышать, качаться над ним, как белый парус. Свет от уличного фонаря, просачивающийся сквозь жалюзи, расплылся в золотистые нити, которые вдруг задвигались, начали сплетаться в узоры, в сложные фракталы. Они были живыми. Они хотели что-то сказать. Дазай закрыл глаза, и тут же — вспышки. Лица. Смешанные, мимолётные, как в сломанном кинопроекторе. Вот мать, когда он был ещё маленьким, улыбается, но глаза её мокрые, и он не знает, почему. Вот он сам — чуть старше — сидит один на крыше школы, с руками в бинтах и грудью, полной ветра. И снова — провал, и вместо воспоминаний приходит что-то иное. Он медленно открыл глаза. Комната уже не была комнатой — она стала аквариумом света. Бутылки на полу отбрасывали радужные блики, как витражи в старом храме. Всё дышало — и стены, и пол, и даже воздух. Даже тетрадь с остатками порошка казалась живой, шепчущей: «Возьми ещё, Осаму. Ты ведь заслужил». Он не чувствовал тела. Только голову — как воздушный шар, привязанный тонкой ниткой к дивану. Тело стало лёгким, как у марионетки, забывшей свои нити. Никакой боли. Ни прошлого, ни будущего. Только это состояние — между миром и небом. Приход становился густым. Каждое ощущение было усилено в тысячу раз. Он слышал, как сердце бьётся — не просто внутри, а в ушах, в руках, в воздухе. Оно говорило с ним, как друг: «Живём, Дазай. Видишь, пока живём». А потом… что-то внутри него неожиданно дрогнуло. Как будто по краешку этой сладкой пустоты прошёл холодок. Мелькнула мысль — чужая, скользкая: а ведь ты снова сорвался. Но вещество мягко зализало её, утопило. Как добрый палач, оно говорило: «Тише. Не сейчас. Ты устал, Осаму. Тебе ведь просто нужно немного покоя. Только немного». Он снова закрыл глаза, погружаясь в черноту, как в воду. Там были звёзды. Тысячи. Они светились на внутренней стороне век, вспыхивали и угасали, шептали ему бессмысленные, но прекрасные слова. И среди них — голос. Он не знал, чей. Может, его. Может, кого-то, кого он уже потерял. Голос говорил: Останься. Здесь лучше. Здесь ты не должен быть сильным. Здесь можно просто… быть. Однако в какой-то момент всё хрустальное рассыпалось. Словно неосторожное движение внутри него сбило замысловатую хрупкую конструкцию, и она обрушилась — мгновенно, без предупреждения. Мягкий свет стал резким, удары сердца — неутешно громкими, почти агрессивными. Пространство, в котором он только что плавал, теперь давило, как вода на дне. Стало тесно, душно. Воздух внезапно лишился сладости и стал вязким, как сгущённый дым. Он попытался вдохнуть — и не смог. Грудь стянуло, как ремнём. Внутри начало что-то бешено пульсировать — уже не в такт, а как-то судорожно. Сердце сбилось с ритма, соскочило с рельсов, как старый поезд, и пошло вразнос. Он сжал пальцы в подлокотнике, словно хотел вцепиться в мир, чтобы не улететь — но мир уже падал, летел под откос вместе с ним. Рот пересох. Язык налился ватой. Горло словно обожгли изнутри. Где-то в глубине живота возник отвратительный ком, как будто под кожей заворочалась тошнотворная змея. Она поднялась к горлу, извиваясь, и Дазай едва успел наклониться, прежде чем его вырвало. Его всего скрутило, мышцы сжались в рывке, и он повалился с дивана на колени, уткнувшись лбом в прохладный пол и свою блевоту, распластавшуюся на полу едким пятном. — Чёрт… — прохрипел он, не узнавая собственного голоса. Рвота повторилась. Сначала — почти без звука, потом с отчаянным всхлипыванием, словно не тело, а душа пыталась вывернуться наружу. Слёзы хлынули сами — без причины, без эмоций, просто как результат какого-то внутреннего сбоя. Виски стучали, будто кто-то изнутри гвоздём царапал кость. Живот сжался в судороге. Он остался лежать на полу, дрожа мелкой дрожью. Холод начал подбираться к нему — липкий, словно влага после ливня. Всё тело ломило. Кожа зудела, как от тысячи крохотных иголок. Кайф улетел так же внезапно, как и пришёл — но теперь на его месте осталась зияющая, животная пустота. Она была противной, как след от рвоты на подбородке. И главное — бессмысленной. Он всхлипнул. Не нарочито. Не театрально. Просто — как ребёнок, который устал. Которому больно, страшно и больше некуда бежать. Ты ведь знал, что так будет. Опять. Каждый раз — одно и то же. Он зажмурился, уткнувшись лицом в сгиб локтя. Запах кожи смешался с запахом тошноты, дешёвого алкоголя и чего-то ещё. Он попытался подняться, но ноги не слушались. Тело стало, как мешок костей. Всё болело. Каждая клетка теперь как будто кричала: «Зачем ты это с собой делаешь?» Он не знал, что хуже — сам приход, или вот это. Этот откат. Это падение в яму, где вместо дна — только зеркало, в которое ты не можешь смотреть. Он зажмурился ещё крепче. Зашептал себе под нос какие-то бессвязные фразы, как мантру. Хотел отвлечься. Хотел снова вернуться в ту секунду, где было легко. Но возврата не было. Он остался в темноте, один, дрожащий, в луже собственных остатков, с испачканными руками и сорванным голосом, и только настенные часы всё так же размеренно отбивали своё безразличное: тик… тик… тик… Ты сорвался, Осаму. И тебе снова плохо. И ты снова один. Он не сразу понял, что это — не плод его бреда. Шорох. Скрип половицы. Где-то вдалеке, будто из-под воды, раздался чужой звук, будто кто-то бесшумно прошёлся по коридору. Дазай замер. Его тело дрожало, как выброшенная на снег птица, но он прислушался — одурманенный, с мутной головой, в которой звенели последствия кайфа и тошноты. Первой мыслью было: глюк. Очередной остаточный фантом от стаффа. Мозг ещё не отпустило, галлюцинации ползали под кожей, и он уже не знал, что реально, а что — нет. Но потом — снова. И ещё один шаг. Ровный. Настоящий. Такой тихий, как если бы человек, идущий по этому дому, не хотел быть услышан. Дазай медленно повернул голову, зрачки расширенные, налитые безумием и остаточной эйфорией. Он моргнул. В углу зрения — движение. Он напрягся, но было поздно: дверь приоткрылась, и в проёме появилась высокая фигура. Фёдор. Он стоял в тени, спокойный и сдержанный, как всегда. На нём было тёмное пальто, сползающее с одного плеча, тонкие пальцы сжимали край дверной рамы, и в глубине его лица не отражалось ни удивления, ни гнева. Только то знакомое, удручающее разочарование, такое выжженное, что не требовало слов. Дазай не двигался. Он лежал на полу, изломанный, измученный, в собственной рвоте, с трясущимися руками и бледным, покрытым потом лбом. Его волосы прилипли ко лбу, лицо пылало, а глаза… глаза не фокусировались вовсе. Он смотрел куда-то в сторону, мимо Фёдора, как будто пытался найти точку, где не будет боли, и не находил. Фёдор шагнул внутрь. Его сапог мягко прошёлся по пустым бутылкам, звякнувшими в ответ. Ни одного вздрагивания на лице. Только холодное наблюдение. Он остановился в двух шагах от распростёршегося на полу Дазая. Несколько секунд смотрел на него сверху вниз. На то, как его грудная клетка содрогается в попытках вдоха. Как руки тщетно цепляются за воздух. Как губы что-то шепчут бессвязное, словно имя — чьё-то, забытое. Молчание было долгим. Почти священным — как перед казнью. И потом Фёдор медленно выдохнул, с той особенной усталостью, которая приходит, когда ты тысячу раз представлял себе этот момент — и вот он настал, именно так, как ты ожидал. Фёдор медленно подошёл, и тень от его фигуры легла на тело Осаму, словно покрывало. Он смотрел на него с тем самой холодной нежностью, как будто наблюдал за умирающим лебедем, которого сам же когда-то покормил с руки. Скользнул взглядом по дрожащим пальцам, по губам, пересохшим от ломки, по глазам, в которых ещё металась искра — сломанная, но живая. Он наклонился, почти касаясь лбом мокрого лба Дазая, и шепнул так ласково, как шепчут возлюбленному перед сном: — Ну что, Дазай… понравился мой порошок? — спросил он с ядовитой усмешкой. После, хихикнув, продолжил: — А теперь… будь хорошим мальчиком — и дозу повыше прими с благодарностью. Фёдор выпрямился, неторопливо доставая из внутреннего кармана ещё один маленький, белоснежный конвертик. Бумага хрустнула в его пальцах едва слышно, как сухой лепесток. Он держал его на весу, на вытянутой ладони, будто предлагал лакомство щенку, который уже забыл вкус настоящей еды. — Дозу повыше, — повторил он едва слышно, с почти ласковым весельем в голосе. — Как ты и просил. Осаму, весь в испачканной одежде, со следами рвоты на рукавах, дрожал, как выброшенная на берег рыба. И всё же его руки — грязные, с липкими пальцами и ногтями, в которые впиталась пыль и вина, — сами потянулись к пакетику. Он не осознавал этого жеста, как не осознаёт вдоха человек, тонущий под водой. Просто тянулся — униженно, но покорно. Фёдор не двинулся с места. Лишь слегка приподнял бровь, наблюдая за ним — с такой врачебной внимательностью, будто любовался произведением искусства, которое наконец начало разрушаться так, как он и задумал. А в следующую секунду тишина хлопнула в виски, и Осаму исчез — растворился в щепотке порошка, в дрожащей затяжке, в тяжёлом выдохе и желании получить ещё больше… Он пропал. В сладкой дофаминовой яме, раскрытой специально под него — и только для него.
Примечания: