***
Темнота в лаборатории была особенной — густой, вязкой, словно жидкий дым. Она обволакивала стеклянные колбы и скрюченные приборы, пряча их очертания, оставляя лишь смутные силуэты. Лишь слабый синий свет дрожал в воздухе, отбрасывая мерцающие тени на стены. Ты стояла у входа, не решаясь шагнуть ближе. Ты знала эту комнату. Знакомый запах — жжёная бумага, металл и что-то горькое, как полынь. Здесь он проводил ночи, склонившись над чертежами, забывая о еде, о сне, о тебе. А сейчас он сидел на полу, спиной к стене, согнув одну ногу в колене. Повязка съехала набок, открывая шрам на месте левого глаза — тот самый, который он вырвал собственной рукой, доказывая свою теорию. Он не обернулся. Но знал, что это ты. Ты подошла и опустилась рядом, не касаясь его. Между вами оставалось расстояние в ладонь — близко, чтобы чувствовать тепло, но далеко, чтобы не мешать. — Ты пришла, — сказал он. Голос его был спокоен, но в нём дрожала усталость, как у человека, который слишком долго шёл против ветра. Ты не ответила. Вместо этого протянула руку и коснулась его пальцев. Холодных. Сухих. На костяшках — царапины и следы чернил. Он не отдернул ладонь. За окном, в небе Амфореуса, ползла трещина — тонкая, как паутина, но неотвратимая. Сквозь неё лился багровый свет, будто где-то там, за пределами мира, уже разгорался пожар. Ты сжала его руку сильнее. — Я не буду просить тебя остановиться, — прошептала. Анакса наконец повернул лицо. В глазах — не безумие, не фанатизм, а что-то другое. Что-то, что ты видела лишь однажды: давным-давно, когда он впервые рассказал о звёздах. — Почему? — Потому что знаю тебя. Он закрыл глаза. — Ты единственная, кто знал.***
Ты вспомнила. Вспомнила, как впервые вошла в эту лабораторию — робко, словно боясь разбудить тишину. Тогда воздух здесь пах не гарью и металлом, а чернилами и старыми книгами. Анакса сидел за столом, окружённый свитками, с пером в руке. Чернила капали на пергамент, оставляя замысловатые узоры — то ли формулы, то ли стихи. — Ты умеешь читать? — спросил он, не поднимая глаз. — Нет, — сказала ты. Он усмехнулся — впервые за всё время. — Врёшь. Но мне нравится. Каждый вечер ты приходила с чашкой чая из горьких трав — того самого, что помогал ему не заснуть. Каждый вечер он ворчал, что это бесполезно, но пил до дна. А потом вы работали. Ты держала линзы, когда он собирал приборы. Ты записывала числа под его диктовку, пока его руки, дрожащие от усталости, чертили схемы. Ты ловила его, когда он падал от изнеможения, и смеялась, когда он сердился. — Ты мешаешь, — говорил он. — Врёшь, — отвечала ты. И он не спорил. Была ночь, когда пролился дождь. Он сидел у окна, прислушиваясь к стуку капель, а ты — рядом, завернувшись в его плащ. — Знаешь, почему вода испаряется? — спросил он вдруг. — Потому что ей надоело быть на земле? Он рассмеялся — по-настоящему, громко и некрасиво, как мальчишка. — Нет. Потому что солнце любит её слишком сильно. Ты не поняла. Но запомнила.***
Когда пламя наконец хлынуло внутрь, ты не зажмурилась. Ты смотрела, как свет пожирает его черты — острый подбородок, тонкие губы, морщинки у глаз. Как его пальцы сжимаются вокруг твоей руки в последнем порыве. Он не кричал. Он смеялся. Тихим, хриплым смехом человека, который наконец доказал свою теорему. А потом — Темнота. Тишина. И запах пепла в твоих волосах. Когда утро наконец пришло в Рощу Муз, на полу лаборатории, среди обугленных приборов, лежал один-единственный цветок. Чёрный. С каплями росы на лепестках. Ты подняла его и прижала к груди. А потом ушла — не оглядываясь. Потому что правда не нуждается в свидетелях. А любовь — в словах.