*
22 мая 2025 г., 15:57
— Здравствуй, Катя.
Он появляется следом за горничной, сразу, стоит у нее за спиной. Теперь, когда все стало так, как стало, пустой формальностью было бы заставлять его дожидаться приглашения — она ждет его в любое время. Он знает об этом. Она сама сказала ему — и он принял ее слова без удивления и запомнил с первого раза. Но и до того, чтобы совсем без объявления, без “барышня, к вам Иван Федорович Карамазов”, они пока не дошли. Горничная проскальзывает между ним и дверью и поспешно ретируется, будто бы чувствует свою ненужность. Он закрывает за собой дверь. Пальто он бросает на стул — все в доме уже привыкли, что он приходит и уходит, когда хочет. Как получается.
Она приветствует его кивком — в горле почему-то пересыхает. С ним входит морозная свежесть, запах снега, если бы у снега был запах, и ей хочется поежиться, несмотря на то, что в комнате весело полыхает камин. Одного взгляда на него ей достаточно, чтобы понять: что-то случилось, опять случилось, сверх того, что случилось уже. События последних двух месяцев копились и накладывались друг поверх друга, как карты в карточном домике: вот он стоит, но кладешь еще одну, бумажную, легкую — и все рушится.
— Мне нужно кое о чем рассказать тебе, Катя.
Говорит сухо и твердо, значит, долго решался. Иван стоит и смотрит на нее, глаза за очками прищурены, будто бы света ему слишком много, хотя камин и свечи едва позволяют им разглядеть лица друг друга. Губы у него плотно сжаты — говорить он не хочет. Не хочет, но пришел и будет говорить.
Катерина Ивановна предложила бы ему сесть, но боится заговорить и спугнуть. Она просто отодвигает стул и кивает на него головой, а потом садится сама напротив, через стол. Не стоять же ей над ним. Иван садится. Смотрит вперед, на огонь в камине, на стену, на зашторенное наполовину окно. Только не на нее. Сжимает губы еще сильнее, так, что ему, наверное, больно. Закрывает глаза и сидит так несколько секунд — Катерина Ивановна сдерживает дыхание, чтобы дышать как можно тише. А потом он открывает глаза и говорит, негромко и ровно:
— Катя, я схожу с ума.
Катерина Ивановна смотрит на него, открывает рот, закрывает. Он усмехается, выходит криво, губы у него, после того, как он разжал их, дрожат.
— Почему ты так решил? — наконец говорит Катерина Ивановна.
— А как, по-твоему, люди понимают, что сходят с ума?
Она думает, что он скажет что-то еще. Он молчит.
— Я не знаю.
— Я тоже… не знал. Пока ко мне не явился черт.
Иван произносит это таким тоном, как будто это смешно, а сам он не смеется только потому, что не хочет портить ей интригу.
— Черт?!
— Он самый. С рогами и хвостом. Впрочем, нет… только с хвостом. Это дрянной такой черт… но одет по-человечьи, по моде даже. Я не брежу, Катя, видел его и говорил с ним.
— Это… это тебе приснилось?
— Нет. Это наяву.
Иван говорит отрывисто, как если бы ему было трудно открывать рот. Он снимает очки и сжимает пальцами переносицу.
— У тебя болит голова?
— Нет… да… болит. Но это неважно.
Катерина Ивановна перегибается через стол, удерживая себя от того, чтобы встать и подойти к нему.
— Важно. Если ты видишь наяву… такие вещи… у тебя, должно быть, лихорадка. Ты был у доктора?
Он яростно мотает головой, и от этого резкого движения шипит сквозь стиснутые зубы. Катерина Ивановна не выдерживает и встает.
— Сходи непременно. Хочешь, я пришлю тебе того, которого я… который приехал из Москвы.
Конец фразы получается скомканным, смятым. Поминать сейчас то, что стоит за этими словами, “того доктора, которого я пригласила на Митино дело”, было бы кощунством. Святотатством. Она чувствует это.
Иван снова качает головой — уже осторожнее, отмеряя каждое движение, но не менее решительно.
— И что мне скажет твой доктор? Что я схожу с ума, я и сам знаю, большое спасибо. А упечь меня в сумасшедший дом — не дамся. Пока для окружающих не опасен, на людей на улице не кидаюсь. Как только начну — хоть веревками вяжите.
Иван закрывает лицо руками и втыкает большие пальцы в виски, как если бы хотел продырявить череп насквозь. Катерина Ивановна делает к нему шаг, но что делать после этого шага — не знает. Не знает, но делает: накрывает его руки своими и отводит от лица. Он не сопротивляется. Поднимает на нее глаза и морщится — слишком резкое движение.
— Сходи завтра к доктору, я тебя прошу.
Иван криво пожимает плечами — как-то одним плечом, как будто на втором удерживает груз. Он поднимает голову, чтобы посмотреть ей в глаза, мучительно медленно — мучительно даже для нее.
— Ты будешь презирать меня, Катя? Если я… если окажется…
Он говорит тихо и почему-то хрипло.
— Почему презирать? — выдыхает Катерина Ивановна, хотя это вовсе не то, что ей хочется сказать. Ей даже не хочется узнавать, о чем именно он говорит, лучше просто закричать “нет”, закричать так громко, как она только может, так, чтобы он в это поверил. Заставить его в это поверить.
На ее вопрос он не отвечает, и она не задает нового. Они молчат, и ей это не нравится: такие вещи не должны говориться последними. Иван смотрит на нее и щурится — веки сопротивляются боли волевым напряжением.
— Закрой глаза, — внезапно просит Катерина Ивановна. Почему-то шепотом.
Иван даже не спрашивает, зачем. Просто закрывает. И Катерина Ивановна осторожно касается его лица. Горячего лба, пульсирующих висков, напряженных век, дрожащих ресниц. Иван дергается, немного отстраняясь.
— Больно? — спрашивает Катерина Ивановна.
— Нет, — Ивану впервые удается улыбнуться по-настоящему, не криво, — щекотно.
Тогда Катерина Ивановна берет его голову в ладони и гладит по волосам, стараясь, чтобы выходило без нажима, но и не слишком легко. Наверное, так лучше. Его лицо не меняется, но ресницы дрожат меньше — он расслабляет глаза.
— Больно? — снова спрашивает Катерина Ивановна и надеется, что это не звучит так, будто она ждет положительного ответа.
— Больно, Катюш, — спокойно отвечает Иван. На его щеках в тусклом свете свечного пламени что-то блестит.
— Спасибо, — говорит Катерина Ивановна, потому что то, что и так висело внутри нее на тонкой ниточке, обрывается, летит, разбивается вдребезги и собирается заново. “Спасибо за то, что пришел ко мне и сказал то, что не хотел говорить. Спасибо, что я вижу твои слезы. Потому что я знаю тебя, я знаю, как тебе это непросто, и именно за это я тебя и…”
От ее “спасибо” он вздрагивает и зачем-то поднимается на ноги, она не сразу замечает, что его лицо оказывается рядом с ее лицом, и губы оказываются рядом с ее губами, и — когда замечает, отступает на шаг. Потом еще на один. И еще.
И тогда Иван смеется. Смех выходит хриплый, отрывистый, похожий на кашель. Иван опирается на стол, чтобы не покачнуться.
— Браво, Катерина Ивановна, на этот раз вы превзошли саму себя, — выплевывает он сквозь этот незнакомый страшный смех. — Как тыкать в людей пальцами — это мы первые! Мы ведь жалеем убогих! А поцелуев лишних вы не держите — что же, похвально, преклоняюсь перед вашей добродетелью!
Он сгибается в издевательском поклоне, и, глядя на его лицо, Катерина Ивановна уже не понимает — кривится он от боли или от гнева.
— Нет, вы не подумайте только, что что-то не так, — он одним рывком надевает очки и судорожно запускает руку в волосы, — я все понимаю, бережете себя для убийцы, чтобы с ним в Сибирь ехать. Примернее жены он нигде не найдет, так извергу и передадим. На свадьбу-то позовете?
Он снова складывается в болезненном смехе, на этот раз беззвучном, и выламывается из комнаты, махнув ей — или на нее — на прощание рукой. Дверь с силой хлопает, закрываясь за ним. В темном зеркале Катерина Ивановна встречается с собственными испуганными глазами.
— Это ты во всем виновата, — говорит она себе, стараясь вложить и в голос, и во взгляд как можно больше ненависти и презрения. Выходит почти страшно. Она замечает вдруг что-то, чего в комнате обыкновенно не было, — что-то черное на стуле. Пальто. Он ушел без пальто.
Она хочет бежать за ним, но замирает на пороге. Ведь он, пожалуй, и не захочет сейчас ее видеть, а нагонит она его хорошо если в нескольких кварталах — она знает, как быстро он ходит, когда злится или тревожится. Но он придет к ней завтра. Он придет к ней завтра, пусть и без пальто, и тогда она отдаст ему его.
Катерина Ивановна падает на стул и порывисто прижимает к себе пальто. Утыкает в него лицо. И между лицом и тканью становится горячо и солоно.