Adiós

R
Завершён
9
1
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 5 013 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
9 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

***

Настройки
Примечания:
      Боль, разрывавшая его тело, утихла. Так утихает зверь в кустах перед последним, смертельным рывком. Пока Грэм Гор думал об этом, посиневшие губы не слушались, повторяли проклятия, заученные назубок, как «Отче наш», слова из тонкого морского словаря, шириной не больше ногтя на мизинце после последних правок. Девятнадцатый век — не шестнадцатый, вот его и сократили, словарь. Теперь он такой крошечный, что, по сравнению со старой своей версией, сгодится лишь подтереться. Теперь ни чайников, ни килек, одни салаги, будто люди с корабля не важные персоны, обедающие в отдельной каюте на блюдцах с позолоченной каемочкой, а вольная компания моряков, выбравшихся слегка подшофе из рюмочного штурвала, точно мартышки повесившиеся там и тут на вантах, пока навигацкая крыса не свистнет так, что уши заложит, вот и придётся слезать. При мысли об этом комично корежит лицо — капитан Крозье на вантах корабля. А если вспомнить старину Росса с его замашками в сторону светлого нефильтрованного, да побольше…       Вот его и сократили, этот словарь. Вроде как для приличия, конечно, но наоборот вышло, и глупо как-то, бесполезно; давненько-давно, кажется, сотню лет назад, Гор ударил Дэвида Янга по тощим рукам и наградил тычком в покрытое желтой кожей лицо, когда тот, роясь в ящиках с тушенкой, слегка прихватил лишнего. В ответ на грозное «пират» мальчишка лишь моргнул — о, молодёжь, а в наше время! — и убежал. Он весь был какой-то крысиный, этот Дэвид Янг. Не в смысле хитрый или подлый, а в смысле пугливый, точно вечно загнанный в угол. И от лица его просаленного всех воротило — зубы как у моржа, глаза запавшие… А ведь кормят всех одинаково! Ещё и глупыш, каких мало. Кажется, сотню лет назад Грэм оттолкнул Дэвида от кучи с тушенкой и сделал пальцами нехорошее движение, которого сейчас в словаре моряков вы тоже не найдёте. Кажется, сотню лет назад мальчишка отпрянул, скорчив вытянутую, как у питбуля, морду. А потом он умер.       Вывернул кровь свою на тыльную сторону ладони, да так, что куски горла фонтанировали на лавки и мундир, как шмотье по рубке во время собачьего вальса. Гудсер, конечно, помнит, что это лишь преувеличение. Ещё Гудсер помнит позеленевшие лица килек и странное, сухо-страдальческое выражение Хикки — тот отвернул голову с каким-то клиническим, отвращенным искривлением рта.       Лицо, говорящее: «Конечно».       Лицо, говорящее: «Не обращайте внимания».       Лицо, говорящее: «Естественно, мы всё переживем. Нам не нужен врач. Что вы, какой врач…»       Кажется, это было тысячу лет назад. Когда полный словарь ещё был разрешён, и Грэм Гор, здоровый, полный сил Грэм Гор, приобнимал услужливого Фитцджеймса за плечи, бормоча шутливое «что ж ты, старпом, как живот втянул». Кажется, тысячу лет назад Грэм Гор, не очень заметный Грэм Гор, он хлопал судно рукой в перчатке по боку, как старикан ласково шлёпает свою молодую вертихвостку по заднице, и повторял всё:       — Вы не знакомы, товарищ-док-пассажир, с нашим кораблем? Самое время познакомиться! Вас ждёт с ним долгое свиданье, но уж на последующее можете не надеяться, — и он улыбался как-то не стеснительно, а именно стесненно, как артист, влезший в маловатый ему костюм, но затем всегда гордо прибавлял, приосанившись: — Итак, мистер-доктор-сэр-пассажир, это броненосец. Но мы ведь с вами друзья, правда? — и Гор, Гор, стеснявшийся упоминаний грубости и всего нетоталитарно деликатного, Грэм Гор, неумело, точно школьник, подмигивал. — А мои друзья — друзья моих друзей. Вот и зовите его просто «броняга», что ж церемониться!       Кажется, тысячу лет назад Гарри приподнимал уголки губ, стряхивая остатки снега с бакенбард, и тихо поправлял:       — Я не доктор, друг мой. Я не доктор, я так…       Кажется, тысячу лет назад. Тысячу лет назад, когда Гудсер пытался отнять чахоточные руки малыша Дэвида от его не менее чахоточной шеи, Грэм видел девятый сон, сжавшись под тощим, не отличить от того словаря, покрывалом. Когда уже под утро Стэнли без прилипшей, как маска, наигранной высокомерности, точь-в-точь барин, отдал приказ: «Пора бы вам и на покой, мистер Гудсер», когда тот пришёл в кубарь, Гор приподнялся в своем гамаке, хлопнул себя по бедрам, зашипел, веля подойти сюда.       — Свободное место, док, — он улыбается, и шёпот у него тихий-тихий — на соседней койке сопит мучимый кошмарами салага. Такой тихий, что медик наклоняется пониже, чтобы расслышать, а в ответ получает лёгкое щекотание, чужие губы вдоль шеи — глубоко, до самой ямочки ключиц. Ещё наполовину спящий, в своих первых порывах к близости один мужчина слабее ребёнка и неувереннее невинной дамы, уже наполовину спящий второй мужчина неловок и слишком измотан для сопротивления. И ладонь — странная, абнормальная ладонь с растопыренными пальцами — она с уверенностью толкает Гарри в отлежанный, согретый гамак.       Когда утром Фитцджеймс прогуливался по палубе, прижав чужие очки накрепко к переносице, хоть солнце ещё и не вышло, хоть до солнца и было ещё далеко и холодно вглубь, он видел пританцовывающего на месте Грэма в лихо надвинутой беске, и оставалось лишь развести руками.       — Не спится? Не помню, чтобы в этом часу была твоя вахта.       Но офицер лишь улыбался, и улыбка эта, как от паралича, согнала с Джеймса всю утреннюю негу. Две, три тысячи назад. Ещё до пришествия Христа на землю.       В кубрике, болтая головой из стороны в сторону, так, что вороные волосы трепались, похожие смутно на невычесанный лён, Гудсер упрямо повторял:       — Я не доктор, офицер. Право, я настолько же доктор, насколько вы доктор, ничуть не ближе.       И добавлял, с чуть меньшей упрямостью:       — Мне следовало бы лечь в лазарете…       — Не в лазарете, а в доке! И с трупом? Да ни за что в жизни. Пусть я подавлюсь собственной печенью, но на этом корабле с трупами будет спать только чокнутый Стэнли и никто больше. К тому же, вы же не врач, сами говорите. На кой черт вы им там сдались, пассажир? Чести ради, вы не матрос, не врач, не шляхич, так куда ж вас, за борт, логики такой ради? Вы, вроде, и не рыба.       Тысячу лет назад. Пять тысяч. Сквозь замирание сердца и шепот. Глаза у Гора были какие-то серые, но с искрой, мутные, но не как дно бутылки, а как размытый, засевший глубоко под водой свет фонаря. Руки у Гора были грубыми, на больших пальцах по мозоли, на лице остатки оспы, а на ушах красные ободки от того, как извечно неправильно он таскал беску — вбок, специально так, чтобы давило. И всё же приоткрывшиеся губы его ласкали каждую выступающую линию, идеально ровную, стоило только Гарри изогнуть шею — сменявшую грани. Из бесконечной чёрной дыры между губами едва тянуло лимонным соком, и это было не то чтобы отвратительно, но и ничего приятного — лежать там, в потном врачебном мундире, среди посапывающей матросни, в темноте. Губы касались влажной, как губка, кожи, жадно прижимали её вовнутрь, вакуумом, как бы высасывая те крошечные россыпи брызг, похожие, как с натуры, на россыпь звезд Млечного Пути. Пересохшие губы от густого, гуще киселя, воздуха общей каюты, пересохшие губы от сна с открытым ртом. Когда у Грэма Гора таки начинает болеть горло, он уже далеко от этой сцены. Он стоит перед Фитцджеймсом и давит улыбку, чувствуя под языком привкус желчи; на самом языке — лишь божественный сок плоти. Пересохшие губы в какой-то момент жадно открываются навстречу адамову яблоку, обхватывают его, языком проводят, поставив ребром — и Гудсер резво вцепляется руками в чужие сальные волосы, вот только уже поздно: язык делает громкое, тошнотворное клак-клак, и розовый кружок со звучным причмокиванием отходит, как присоска. Никто в кубрике даже не шевелится, но для Гарри эти звуки оглушительны и непривычны, для Гора эти звуки страшны и непредсказуемы, ведь вокруг кадыка, покрытого маленькими капельками слюны и пота от учащенного дыхания, появляется ободок нежно-лилового синяка. Цвета ранней сирени. Цвета первой любви. Грэма трясёт, точно в припадке, когда он видит синяк, трясет, ведь одновременно и страшно, и хочется снова, снова приложиться губами к чужой бледной шее, почувствовать крошечные — мельче, чем на голове — кудряшки бороды у лба и переносицы, уловить смесь запахов лекарств, сладкого, травящего гниения и чего-то теплого, как свежевыпеченный хлеб, гортанно, точно белый медведь в брачный период, позвать что-то из глубин, что-то инстинктивное, что-то прекрасное, как огромный горбатый кит, демонстрирующий спину.       Рука Гудсера дергаными движениями трет синяк. Он не может его увидеть, но знает, что маленькая метка, заметка для всего экипажа, она здесь. Как его ребёнок. То же самое, должно быть, чувствуют беременные женщины.       При взгляде на сжавшегося Гора, на губы анатома наползает лёгкая улыбка, и он зовёт, зовёт, таким же тихим шёпотом, каким звал офицер.       — Сэр… Тут свободное место, — и блеклая рука, рука, меньше часа назад ощупывавшая печень живьём, ложится на плотный атлас персиковой от поцелуев и стыда шеи.       Когда утром Фитцджеймс все же с подозрением глядит на Грэма, тот раздраженно отмахивается:       — Брось, Джеймс. Неужели тебе по утрам не хочется выйти и освежиться? Почистить киль, знаешь ли…       — Вовсе нет, — командор с улыбкой разводит руками, снова разводит и снова сводит за широкой спиной. — Отдохнуть я могу и у себя в каюте.       Гор с минуту глядит в чужие глаза, разглядывает пристально чужое мягкое, широкое лицо, а затем задумчиво бурчит:       — А я вот в кубре не могу спать. Мысли, знаешь ли, не дают покоя. Весь шкертик истрепан муркой этой, знаешь ли, хоть за борт прыгай, знаешь ли.       — О, еще пара выученных слов, и ты станешь карни-от-карни с Томасом, — с непривычно полных губ диалект звучит презрительно. — Постарайся все же не забывать свои корни, Грэм. Ты не самый застоялый моряк и не косись под них, они того не стоят… — с улыбкой Джеймс разворачивается на толстенных низких каблуках сапог и уплывает вдаль. Офицер косится ему вслед и даже на секунду вскидывает кулак — экие неженки будут раздавать советы! — но затем останавливается, вздыхает. В чем-то пассажир-белоручка прав, хотя не питомцам судить. Кажется, тысячу лет назад офицер Грэм Гор, подперев красную с мороза щеку, глядел в туманное, по-злому темное море. И думал. Думал о том, что, быть может, маленький доктор с черными кудряшками предпочитает не громкую речь, а тихий шепот. Нежные слова без ярых фразочек… Офицер прикрывает глаза, мечтательно снова складывает губы в небольшую трубочку, представляя влажную кожу под ними, пульсирующую и отсыревшую, как свежий срез доски. Только доска жесткая и колется, а Гарри, даже бородатый Гарри вовсе не колется, и волосы у него сплошь везде одинаково кудрявые и мягкие. Он такой культурный, этот Гарри. В нем ничего от моряка или даже от морского врача вроде Стэнли с его бесами. Грэм думает, что для Гарри он, должно быть, просто очередная боль в сердце. Впрочем, Гудсер не выглядит как человек широкого шага по потемкам, но и внешность обманчива. Гор прикрывает глаза. Любые мысли о коварности отходят прочь, когда вспоминается вечно встревоженное лицо, вечно приоткрытый рот, вечно широко раскрытые чёрные, цвета давно не полированного люка на нижнюю палубу глаза. И руки эти — умелые руки, но мягкотелые, не приспособленные к тяжелому труду, уж скорее вовсе женские руки. Сейчас бы положить эти руки, как двоих удавов, вокруг шеи, усадить ломкое тело на боковушку марса, так, чтобы адреналин бил глухо в виски от высоты, чтобы ветер трепал одежды, чтобы видеть эту улыбку, доверчивую улыбку, маленькую, немного тревожную, но доверчивую, доверчивую, бесконечно доверчивую. Грэм, прикрыв глаза, ощущая под своей ладонью лишь покрытую свалявшимся ворсом бородки щеку, думал о том, как руки его бы скользили по тонким изгибам ключиц, по дрожащей, выгнутой кпереду спине, ласково нажимая на каждый выступающий позвонок, глубоко под одеждой, за рубахой и мундиром, чтобы не простыть — нельзя, чтобы пассажир простывал, авось пригодится потом — но это пока. Позже, стоило бы только добраться до кубрика…       Порой мысли офицера переваливали всякие границы, и ему аж самому становилось тошно от них. Чистенький Гарри Гудсер, пожалуй, не был создан для подобного; в своих дневниках, которыми на протяжении месяцев урывками делился с Грэмом, анатом описывал нечто возвышенное. Человеческую душу. Гор не был незнаком с понятием, и от того лишь больше грело на душе адским пожаром стыда — как можешь ты думать о страстных поцелуях и вкусе чужой кисловатой от голода слюны, когда человек открывает перед тобой душу? Испытывая припадки редкостного презрения к себе, мужчина уединялся и долго глядел в подволоку, всё думал, думал, думал. Будто бы нечистые мысли о Гарри создавали вокруг ауру предательства, точно бы одна мысль о чем-то большем, чем поцелуй, выворачивала насквозь все скрытые мотивы — и офицер чувствовал себя не более чем животным, охочим до вспышки. Гарри Гудсер казался ему каким-то особенным, чу́дным существом, так что любые мысли подобные гнать оставалось нещадно.       Тысячу лет назад для офицера Грэма Гора, протеже самого Джона Франклина — если оставить питомца в сторонке — Гарри Гудсер был в первую очередь лекарем души. Все-то в нём было приятно: и озабоченные глаза, и торопливые движения, и неловкие улыбки. Когда же медика прорывало на откровения, и прорыв этот заставал гостей или в гостях, весь кубрик лежал в задумчивом молчании, подняв глаза к небу. Кто-то молился. Сам Гор не молился никогда и к Богу трепетного отношения не имел; помолился сознательно он лишь один раз, когда, сжав руку своего доктора, шепнул на ухо смущенное «я думаю о тебе».       И Гарри понял всё без прочих слов. Без уточнений и столь нервозных для офицера подробностей. Также чуть слышно он выдохнул:       — Но разве это плохо? Возможно, однажды мы попробуем.       Но они так и не попробовали.       Грэм Гор, офицер Грэм Гор, больше не здоровый и едва ли сажень в плечах, думал об этом, когда мутная вода глаз становилась секундами ещё более грязной. Они так и не попробовали. Прошли месяцы, но Грэм Гор, здоровенный Грэм Гор, покоритель Арктики — он так и не смог. Не в смысле не смог физически — ночами, пожалуй, он слишком часто мечтал о Гудсере, так что стыд снова взбирался по горлу, нет — не смог осилить эту мысль саму по себе. Гарри не был привлекателен с сексуальной точки зрения, в нем отсутствовала страсть, и в Грэме ее тоже недоставало, но даже не это было причиной; они просто не успели.       Уже не тысячу и не сотню лет назад разбуженные рассветом, они собирали лодки. Им махали вслед; настроение было приподнятое. Им желали удачи. Стэнли не поехал с ними, с ними поехал Гарри. С ними — с самыми надежными средними звеньями цепи. Фитцджеймс тогда особенно крепко закладывал руки за спину, надвинув беску поглубже. Крозье был хмур и несуразно пьян, хоть и скрывал это умело, как и всегда. Франклин улыбался — на вытянутом лице с прижатым к основанию шеи подбородком улыбка выглядела особенно неприятно. Странная смесь горделивости и вместе с тем — детского восторга. Гор не испытывал чрезвычайно теплых чувств к Джону Франклину. Он ни к кому их не испытывал, Франклина лишь больше всех терпел. На Гудсере была одна из тех дурацких шапок, пальто из стекляшки неплохо висело на нем, но не то чтобы достойно. Офицер подошёл и сильно одернул подол плотной ткани — и Гарри талантливо засиял своей виноватой улыбкой снова.       — Пешком пойдете по борту, доктор Гудсер, — глаза Фитцджеймса прожигают мужчине затылок, и он улыбается привычно взволнованным черным глазам. — Вы не тягловая лошадь. Выдохнетесь быстро.       И никакой лихости. Никаких выходок. Никакой фамильярности. Когда взгляд Джеймса на секунду пробежался по бакам, в глубине зрачков Грэма мелькнул огонек подслеповатой, не лучше старухи, преданности. Это была его маленькая жертва — ступив на землю растерять весь задор, всю издевку, торчащую ранее отовсюду, как из-под пятницы суббота. Каждую секунду своего бытия Гор напоминал себе, что он лишь ещё одна рана на чужом сердце. Ещё одна голова, которую, отрезанную от плеч, придётся нести под злое завывание. Ещё одна забота. Фактически, должно быть, своими признаниями он отягощает душу анатома, заставляет его беспокоиться больше, чем нужно — а тонкий залом меж густых бровей и так навеки остался там, без чужих страданий. Но рука Гарри плавно, легонько касается руки офицера, помогая закрепить канат, и из легких внезапно пропадает весь воздух — так было в первый раз, в первый раз, когда Гудсер ответил на поцелуй, в первый раз, когда кудрявая голова упала на плечо, не в силах позволить себе бодрствовать, в первый раз, когда, ещё совсем давно, тысячу лет назад, они стояли совсем близко, и голос, обеспокоенный и ласковый, как голос уставшей матери, отвечал лишь «я не доктор».       — Я не доктор, офицер. Всего лишь анатом…       — Разница невелика, — Грэм наклоняется к чужому уху и бормочет, обжигая дыханием. — Вы спасаете мне жизнь каждый день лишь тем, что существуете. Как можете вы не быть врачом?       На это Гарри молчит, лишь легкая пунцовая краска взбирается вверх по щекам от основания бакенбард. Фитцджеймс снова жжет их взглядом, но сейчас это не очень важно. Не очень важно обращение на «вы» или на «ты». Но зато очень важно, что рука Гора ласково переплетается пальцами с рукой доктора, нет, не доктора, и так же пожимает её, вполсилы, как будто боясь сломать белесые костяшки. Офицер представляет, как Гудсер тянет за собой лодку, представляет длинные рытвины от канатов на чужих блеклых плечах, похожих на порченое куриное мясо с плесенью под корочкой этих по-холодному серых веснушек, представляет синяки и порезы от жестких волокон, стягивающих одежду…       — Пару часов пройдете, пока кто-нибудь не выдохнется. Вы там не ахти всяко потянете что-то, а врача нам лучше иметь на ногах стоящего крепко, — строгий взгляд проследовал от подбитых шиповкой валенок до вновь задравшегося сбоку краешка пальто. — В меру сил, конечно. Если понадобится — в лодку сядете. — и, не слушая встревоженных окликов, Грэм вскинул руку, размахивая на прощание.       Джон Франклин поджал губы. Крозье кивнул; на лице капитана «Террора» была серьезная, обвисшая с щек мина. Фитцджеймс отвлекся на крик Томаса о баках — какой-то из них разошелся по тонким смоляным уголкам. Позвали конопатчика.       Совсем не тысячу лет назад. Кажется, пять минут назад — времени прошло столько же, насколько тонок новенький исправленный словарь. И за это время Гор позабыл каждое витиеватое словечко, которое слышал от Тома Харта вечерами на обедах в общих кубрях, если террорцы заглядывали к эребам. Вокруг — только снежная гладь. Крепкие веревки, впивающиеся в тело, блеск под ресницами, топающие и прихлопывающие шаги; у кого побогаче — сапоги с меховой пошивкой, у кого победнее — такие, простые, даже не сапоги, а так, валенки, обшитые грубой тканью, то ли парусиной, а то ли тоже стекляшкой. Их не так много было, по пальцам пересчитать, но все безумно разные. И тени их были разные — кто хромал, кто пригибался и спину изворачивал; Грэм шел ровно, перехватив ладонью тяжелый канат, чтобы он не так сильно давил на пуговицы утепленной шинели. Возле перетаптывался Гудсер, то и дело бросая косые взгляды. Клочки чёрных бакенбард, торчащие в разные стороны, походили на забавные всклокоченные перья грачей. На ум офицеру всплывают разные словечки — и береговая крыса, и безводник; но всплывает и теплое слово адвокат — просто на эмоциях, на ассоциациях. Гор чувствует домашний запах дорогих листьев из Китая, кислоту лимона на языке, приторность рома… Такую же приторность он чувствовал, целуя, кусая, вгрызаясь тогда в чужое тело, ещё не совсем тощее, но уже носящее первые следы голодушных отеков. Оно тоже казалось родным и нежным, но вместе с тем горьким, жалостливым, холодным. Гарри Гудсера хотелось согреть и приласкать. Возможно, дело было в вечной складке между бровей, в вечно блестящих печальным волнением глазах. Возможно.       Отвечая анатому такими же косыми взглядами, офицер вспоминал, что он лишь ещё одна боль в чужом сердце. Очередной рот, который нужно прокормить заботой и любовью. Если ему их достается больше остальных — значит, кому-то недостает. С одной стороны, это приятно, иметь преимущество. С другой это напряжение, дрожащие руки, непосильный груз на те бледные, но такие сильные веснушчатые плечи, очередной плачущий младенец на тех руках, руках с длинными предплечьями, с острыми локтями, с тонкими в обхвате запястьями. А что, если доктор захочет дать всем всего, да любимому побольше? Лишь ещё одна боль в чужом сердце. Заноза, которую нельзя вытащить.       Ночами на корабле, на без пяти минут адовом судне, этот непрокормленный рот приходил стенать о своих муках, как корабельный пес приходил скулить к айболиту в каюту, а то и заглядывал прямо в лазарет. Иногда без стука, порой — роняя капли крови после драк. Офицер был не драчлив, лишь за словами в карман не лез и лжецов не терпел — так он объяснял это Гарри, ласково зашивающему шрамы тоненькими нитками, прикладывающему холод к свежим синякам и кровоподтекам, разглаживающему складки на рваных слоях мундиров. Лишь ещё одна боль в его сердце.       Обнаженным Грэм видел Гудсера лишь раз и лишь сзади, но почему-то очень обрадовался тогда. Должно быть, тому, что образ, который лейтенант успел сформировать, полностью окупился. Чресла были вытянутыми, под тонкой кожей виднелись полосы мышц; тело тут и там покрыто жёсткими, кучерявыми волосками — даже когда Гарри пытался их брить, выходило из того немногое. Плечи под одеждой оказались не очень и узковатыми — но всё равно как будто тонкими, короткими, сжатыми. Вообще все кричало в этом теле о вежливости и зажатости: неровные линии груди, подтянутый, но не впалый живот, едва видные рёбра. Пожалуй, самым красивым участком Грэм всё же считал эти слегка выпирающие кости таза, эти два выпуклых и изогнутых, как рога Зевса-быка, бугра. Когда Гудсер снимал рубашку, у самого края широких парусиновых брюк виднелись окончания этих самых бугров. Гарри не был феминен; и всё же, ощущалась эта линия нежности и заботы, что-то ласкающее, как горячий прибой. Привлекали офицера и задние да боковые стороны лядвеев; как-то по-особенному вытянутые, но заметно округлые, как у мраморных статуй. Тут, как и на руках, выступали тонкие жилы — возле самого крестца. Подтянутые ягодицы казались совершенно круглыми, точно маленькие гипсовые шары в том кабинете анатомии. И бёдра, бёдра, бёдра, похожие на бёдра морских нимф…       Приметив Гора, Гарри тут же заслонился покрывалом, обернулся и свёл брови.       — Лейтенант, я просил вас стучать, — но видно, что он нисколь не злится. По выгнутым шее и плечам вверх под шапку волос взбирается полоска из укусов и синяков, они уже намазаны какой-то мазью. Пахнет ментолом, и комки мази всё-таки попадают на роскошные кудри, оставляя сальные следы. Буревестник: серые следы на коже, зоркие чёрные глаза, непримечательность поначалу, но внутри — жутко громко и запредельно близко. Лекарь души. Маленький золотой телец офицера Грэма Гора. Секрет.       Это было ту же тысячу, кажется, лет назад. В ту же тысячу, должно быть, в какую они целовались, прижимаясь друг к другу, но не касаясь, не сжимая, не потираясь. Их губы страстно ловили воздух, но это всё, к чему они стремились, их предел мечтаний. После кратких уроков поцелуев губы Гарри были алыми, словно спелые вишни, и на вкус они были такими же, Гор знал. Но более ничего. Их касания друг друга были слабыми и вежливыми, пальцы не впивались, а перебирали, руки не оплетали, а поддерживали. Если бы у Гудсера спросили, какой самый красивый момент был в их кратких отношениях, он мог бы назвать тот миг на заре, когда, сжимая в руках по чашке разбавленной сладковатой смеси странных порошков от кашля, они утопали в серебристых лучах формально еще не встающего, а так, лениво освещающего корабль солнца. Их ноги дрожали от холода — под холстяные брюки они не успели ничего надеть, наскоро вылезая из своих гамаков. Они тихо смеялись. Каждый о чем-то своём, но вместе. Вместе. Держась за руки. Стоя вплотную — так, что разделяли лишь слои одежды. Грэм тогда спросил:       — Не соизволите ли станцевать, доктор, то есть мистер Гудсер? Уверен, ваши навыки нуждаются в заточке.       И Гарри, робко улыбаясь, не смог отказаться.       Если бы Гора спросили, какой самый красивый момент был в из кратких отношениях, он бы вспомнил сотню. Тот первый укус, когда доктор издал тихий вздох, а затем почти взвизгнул, дрожащий, точь-в-точь щенок. Ту сигарету, которую Гарри поджёг и сунул мужчине прямо между губ — после какой-то обиды, движения были резкими. Каждый из тех синяков, залечиваемых скорее уж поцелуями и нажатиями шершавых пальцев, чем бесконечными дозами лекарств. То мгновение, когда они, стоя на баке корабля, разглядывали длинные очереди точек и запятых дыма, угадывая причудливые фигуры. Грэм тогда уложил руку Гудсеру за карман шинели и тихо шепнул:       — Я нуждаюсь в тебе точно также, как кливер в его такелаже.       — Лейтенант, вы рифмоплет?       — Нет, — он улыбнулся. — Просто в глубине очень чувственный человек, пожалуй.       Ничего пугающе страстного.       Но их ведь никто не спросил.       Продирая глаза от боли, великий офицер Грэм Гор плакал, как ребёнок. Перед ним проносилась его жизнь — и кто, как не он, знал, к чему это ведёт. И вдруг он почувствовал их. Руки. У Гарри руки теплые и мягкие, за кожей перекатываются штанги вен. Они пологие, эти руки, ладони, как маленькие поля, ровные, гладкие, с мягким спуском в овражек, где, точно пересыхающий ручей, протягивается складка-линия. Его женские руки. Руки его тельца. Гор лежал, затаив дыхание, пока гладкая, нежная ладонь скользила по грудной клетке вверх и вниз, кончиками пальцев улавливая эту тонкую полоску, когда рёбра срастаются вместе, это сильное сердце, сейчас бьющееся рвано, точно раненая птица в клетке. Одно касание грубых, красных ран, второе — но Грэм молчал, уставившись на Гудсера, как на видение. Ни звука. Ни писка, даже когда пальцы легонько задели край огромного, покрытого свежими коптящимися струпами пореза. Гарри — чуткий, страшно взлохмаченный, с усталыми глазами и бледными щеками — Гарри стоял здесь, спокойный, касаясь рукой слабого тела, то надавливая, то дергаясь. Уверенный, он что-то шептал себе под нос, иногда лихорадочно записывал что-то в блокнот. Офицер видел буквы со своего места — лихую «л» с большой петлёй на углу, узкую «д», похожую на заморыша-Янга, резкую, растопыренную «к» — но буквы эти не складывались в слова, расплывались. Вообще вся комната расплывалась и шла ходуном; всё, что оставалось — ощущать тонкие пальцы везде, клинически-холодные, вызывающие мурашки. Руки доктора. Доктора, ощупывающего очередную боль в своём сердце. К горлу Гора подкатывает комок, и он ловит Гарри за руку.       — Гарри… — он силится что-то выговорить, но безуспешно.       — Помолчи! — мужчина лишь в отчаянии вскидывает руки. — Тише. Не говори, тебе станет хуже. Пожалуйста, просто помолчи.       — Но это важно. Я-я умру, верно ведь? — и лицо озаряет улыбка, бесчувственная, восковая, мрачная.       Гудсер молчит, но именно это молчание и есть ответ; Грэм тоже на секунду замолкает, а затем тихо, сипло просит:       — Если это мой последний день — ответь, ты бы когда-нибудь вышел за меня, если бы мог? Это всё — оно что-то значило для тебя? — голос неожиданно вздрагивает, торопливо срывается на бег, пропуская гласные и трясясь, как в припадке. — Или я для тебя лишь интрижка? Ответь. Пожалуйста. Я думаю… — на губы вновь наползает улыбка, но не такая, как прошлая — в этот раз она мечтательная, тонкая. — Я думаю, мне больше нечего терять. Кроме тебя.       И доктор молча ломается в слезах, сжав веки, стиснув зубы, сгорбившись над холстяным гамаком. Шея его всё ещё носит засосы. Всё ещё носит укусы. Чем они станут, когда Гор умрёт? Последним воспоминанием? Проводником в мир живых?       Офицер в такт биений своего сердца то сжимает, то разжимает руку, задумчиво глядя в такое чужое, но такое родное лицо. Даже сейчас Гарри красив — и перед глазами снова пролетает тот миг, когда вороная голова ухнула вниз, когда посыпались мягкие, стеснительные извинения, ведь его Гарри не мог тащить сани, его Гарри неумело переставлял ноги, шмыгал покрасневшим носом, пускал вокруг бесчисленное количество «простите», стоило только ткнуть кого-то в бок локтем. Даже сейчас Гарри красив — с отекшими глазами, с дрожащими губами, с блестящими солёными ресницами. Грэм снова вспоминает то обнажённое тело, тот лёгкий поворот точеных бёдер, те ломкие, кудрявые, как и все на его теле, волоски чуть выше лобка, те мягкие полосы растяжек и тени под грудной клеткой, те светло-коричневые, цвета песка, выпуклые от холода соски. В тот день, в тот день, когда Гор увидел доктора, тот специально повернулся на секунду в пол оборота, а затем, снедаемый смущением, быстро прикрылся. Будто бы передумал. Лишь чуть-чуть подразнил, но эффект был противоположен — вместо возбуждения в тот день офицер почувствовал лишь жгучую тоску в сердце, желание взять чужую руку в свою, выйти в свет, легко щекотать щеки друг друга поцелуями прямо на улице, не сдерживаясь. Его маленькая американская мечта.       Эта тоска — прямо сейчас, когда солёные слезы Гарри падали на обнажённую, покрытую кровавыми ранами грудь — она пожирала сердце. Как он будет здесь, когда я умру? И Грэм снова робко повторил:       — Гарри, ты… Любишь меня? Гарри…       Но закончить он не успел. В общем-то, за тысячи, сотни лет, за минуты и секунды, офицер Грэм Гор с чистыми англосакскими корнями и ярким британским акцентом — в общем-то, он ничего не успел.       Гудсер прижался шероховатыми, кровоточащими с мороза губами к аридным губам чужим, дрожа и издавая тихие вздохи-визги, истеричные, такие, что было страшно слушать. Губы ерзали по этим чужим, уже синеватым, раздувающимся собратьям, покрывая каплями слюны, мелкими крохами поцелуев — от одного краешка губ до другого. Язык пробился вовнутрь, не жадный, а скорее отчаянный, делающий последний рывок, он пробежался сверху и снизу, клацнул по липкому от сухости нëбу, влез глубоко-глубоко, а затем вылетел прочь, как пробка из бутылки шампанского. Гарри боялся сильно кусаться — не хотел оставить меток, а вот Грэм кусал нещадно, зная, что в последний раз, как клещ вцепился в чужую шею поперёк, кусая и облизывая, похожий на псину, распинающую своего врага. Потом их губы слетели ниже — они терлись носами, то хватаясь друг за друга, то поочерёдно дыханием обжигали грудь и ключицы, нависали, целовались, целовались, целовались. В какой-то миг Гор схватил доктора за щеки, взял округлое лицо в ледяные руки и поцеловал уже по-старому, как тогда, когда губы окрашивались в карминово-красный от усердия и болели. Гудсер прерывисто, шумно выдохнул и вдруг рука его, та пологая тёплая ладонь, ползавшая ранее по низу живота, оказалась у офицера на промежности, инстинктивно сжав. Тот широко раскрыл томно сомкнутые глаза и шепнул:       — Гарри, что ты делаешь?       Мужчина тут же отнял руку, оторвался, выпрямился, чуть вздрогнув, издал нервный смешок. Хрипло засмеялся и сам Грэм. Поправляя упавшие кудри, Гарри прошептал в ответ:       — Господи, прости. Не знаю, что на меня нашло…       И они целовались, целовались, целовались, как раньше, как в лучшие времена, целовались даже тогда, когда у Гора уже кончалось дыхание, свербило в горле и мутнело в глазах, а Гудсеру сводило желудок от вины и желания. До последнего вздоха…       В какой-то момент губы офицера замерли, но доктор заметил это будто бы не сразу. Ещё минут пять он ласкал и целовал холодное, бездушное тело, а потом отскочил, брызжа слезами, оттирая губы, дрожа, как осиновый лист. Глядя в замершее лицо. Стоя там, безумный, всклокоченный, как сова, разбуженная ото сна, с мглистыми пустыми глазами, всё, о чем он думал — что не ответил на вопрос. Не проводил карни-от-карни моряка в последний путь словами, которые тот жаждал услышать. Не выполнил клятву Гиппократа. Попёр всё, за что боролся ради поцелуев. Стоя там, лишь дергая руками, руками цвета слоновьей кости с просинью, дергая ими, прикрывая неловкие метки на шее трупа и спешно задергивая чужой мундир, доктор Генрих Гудсер думал лишь о том, что пожалел даже не то что простого «я тебя люблю».       Сказать по правде, с офицером он, выходит, даже не попрощался.
Примечания:
9 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник