***
Солнечный свет, играя бликами на полированных столиках, мягко омывал золотистой дымкой небольшой кафетерий. Пряный аромат свежесваренного кофе переплетался с едва уловимыми нотами выпечки, создавая тончайшую симфонию. Элиотт, не отрывая увлеченного, несколько горячего взгляда от Луки, без интереса потягивал содовую, сыто причмокивая губами. Он, если позволите, не пялился, а любовался. Любовался каждым жестом Луки, каждым движением его лица, каждой деталью его облика, точно пытаясь запечатлеть его красоту в своей памяти. Лука, погрузившись в процесс трапезы, старался уделять все свое внимание еде, пытаясь скрыть под напускной отрешённостью то смятение, которое вызывал в нем столь сосредоточенный взгляд Элиотта. Демори же, ухмыляясь ещё шире, почти болезненно широко, не спускал с него глаз, переплетая их пальцы. Вдруг, будто больше в силах сдерживать переполнявшие его чувства, Элиотт наклонился к нему, заглядывая глаза. – Du bist so schön, mein Schatz. Лалльман, услышав это, тут же вздрогнул, от чего-то подавившись кофе. Он ощутил, как Элиотт, испустив смешок, ласково стёр «усы» из кофейной пенки, вовсе не невинно слизав ту с большого пальца. Щеки Луки мгновенно потеплели, заставив его отвернуться, дабы не созерцать пляшущих чертят в чужих глазах. Опустив взгляд, он пытался вновь сосредоточиться на своей тарелке, но продолжал чувствовать безотрывное внимание Демори на себе. – Что... Что это значит? – Не выдержал Лука, все же встретившись глазами с Элиоттом. – Точно ничего плохого. – Игриво улыбнулся он, поднося их сплетённые руки к губам. – Но можешь попробовать угадать. Лука слегка замялся, задумчиво прикусив нижнюю губу, пока Элиотт осыпал ласками его запястье, все ещё наблюдая за ним. – Раз это что-то хорошее, то наверное... – Лука морщит лоб, перекатывая слово на языке. – Типа... Дорогой? – Более неуверенно заключил он. Элиотт рассмеялся. – Правильно, Liebling. Сокровище, дорогой. Ты – мое сокровище. Лука почувствовал, как сердце делает кульбит в груди. Сокровище. Его назвали сокровищем. Он сильнее сжал руку Элиотта в своей, не в силах сдержать счастливую улыбку.***
Они прогуливались по аллеям старого парка, утопающего в отблесках угасающего дня. Листья, опавшие с деревьев, мягко шуршали под ногами, создавая тихую мелодию осени, которая сливалась с размеренным гулом города, доносящимся издалека. Элиотт яро жестикулировал свободной рукой, чересчур живо описывая какую-то сцену из недавно просмотренного фильма, а Лука правда пытался поспевать за его мыслями, кивая каждому слову. Вдруг Элиотт, внезапно прервав свой рассказ, остановился у витрины старинной книжной лавки, заставив Луку врезаться в его плечо носом от неожиданности. Приглядевшись, они поняли, что за стеклом лежали потрепанные временем томики стихов, чьи обложки были истерты и изъедены временем. Демори, странно зачарованный, уставился на них, и его лисьи глаза, обычно сверкающие озорством, на короткую секунду приобрели тень задумчивости. Тряхнув головой, словно согнав мимолётное наваждение, и обыкновенно ярко улыбнувшись на немой вопрос на лице Луки, Элиотт мягко обнял его сзади, прижимая подбородок к его макушке. – Sei la mia poesia, amore mio, – Голос Демори звучал приглушенно, нос играюче зарывался в волосы, вынуждая Лалльмана сдерживать смех из-за непреднамеренной щекотки. Лука, ощутив жар его тела, откинулся ему на грудь, старательно впитывая сущность сказанного. Походило на итальянский. Да, наверняка итальянский. Звучало так... красиво. Так изысканно, проникновенно. И это «amore mio»... Он точно слышал нечто подобное и раньше, – певучее и страстное «amore», – что, как он помнил, могло означать «любовь». Но amore mio... Но именно в этой комбинации оно звучало совершенно по-особенному, неким тайным языком, откликаясь в самой душе. Медленно, будто неосознанно повинуясь неодолимому влечению, Лука юрко извернулся в объятиях Элиотта, запрокидывая голову, чтобы поймать его смеющийся и донельзя обожающий взгляд. Взор Лалльмана затуманился вопрошающим любопытством, ожиданием, и чувства тончайшей нитью натянулись где-то там, в самом сердце. –Amore mio? – С явным, ужасающе нелепым акцентом повторил Лука, выразительно выгибая бровь на вновь неприлично широко растянувшуюся улыбку, обнажившую ряд неестественно белых зубов. Элиотт довольно кивнул, выразительные глаза засветились драгоценными камнями, отражая взвесь вечернего марева. Склонившись ближе, он прижал нежный поцелуй к губам Луки, прямо там, на людной улице, не обращая внимания на проходящих мимо людей. Заверив, что в этот момент, существовали только они вдвоем, их чувства и их мир. – Il mio unico, vero e grande amore. – Выдохнул Элиотт прямо ему в губы, отстраняясь лишь слегка, чтобы снова взглянуть в глаза Луки. – Моя единственная, истинная и большая любовь.***
Вечер медленно окутывал комнату мягкими, сумеречными тенями, когда Элиотт, охваченный приступом бесцельной скуки, обнаружил себя в непривычном состоянии бездействия. Обычно его дни были полны весёлых встреч, проектов, вдохновляющих прогулок или спонтанных зарисовок в альбоме. Но сегодня все это казалось далеким, лишенным той искры, что обычно подпитывала его энергию. Он бродил по квартире, как призрак, скользя взглядом по знакомым предметам, ища хоть какую-то зацепку для мысли или действия. В его внутреннем мире, столь же безграничном, как и его внешние увлечения, сейчас царила рассеянность, которая тонкой дымкой туманила ясность мысли. И вдруг его взгляд невидимой стрелой пронзил и разрезал воздух, замерев, прикованный к фигуре Луки. Тот сидел за столом, склонившись над учебником, его кудрявые волосы слегка прикрывали лоб, а губы были чуть приоткрыты в безмолвной концентрации. Карандаш, зажатый в тонких пальцах, время от времени делал пометки на полях. В его сосредоточенности была какая-то особая, почти интимная созерцательная красота, тонкая аура ума, что каждый раз привлекала его. Демори застыл, собственное беспокойство мгновенно улетучилось, растворившись в благоговейном наблюдении. Он смотрел на Луку, и сердце его наполнялось нежностью, которая была глубокой и безмолвной, принадлежащей лишь ему. Этот момент, когда Лука был так поглощен своим делом, казался Элиотту чудом, открывающейся перед ним сокровенной истиной. Не сдерживая порыва, который был таким же естественным, как вдох, он тихо произнес, его голос был мягким, словно он боялся нарушить хрупкую ткань концентрации: – Kai galvoji, esi toks mielas, mano meile. Непривычные звуки проникли в кокон сосредоточенности Луки. Голова медленно поднялась, и его взгляд, до этого прикованный к строкам учебника, теперь был направлен на Элиотта, в нем читалась смесь растерянности и привычной уже вопросительной интриги. Мелодика слов была чуждой, но в то же время несла в себе отголоски чего-то знакомого – быть может, славянской или балтийской инфлексии, что-то, что выбивалось из уже привычного, но обширного, языкового репертуара Элиотта. Лука ощутил легкое смущение, которое всегда сопровождало эти внезапные лингвистические «подарки». Оно было не неприятным, но заставляло его внутренне собраться, словно готовясь к новой разгадке. Элиотт, словно чуткий барометр, уловил едва заметное колебание в атмосфере вокруг Луки. Он подошел ближе, его движения были плавными, неторопливыми, не нарушающими тишины. Сев рядом, он обнял Луку за плечи, его прикосновение было легким, но исполненным заботы. Он почувствовал легкое напряжение в теле Луки – это не было сопротивлением, скорее, неким внутренним сжатием, присущим Луке в моменты усталости или глубокой сосредоточенности. – Устал? Лука, ощущая тепло и надежность объятий Элиотта, инстинктивно прижался к нему, уткнувшись носом в его щеку. Это был жест, в котором смешивались усталость дня, привычная ему застенчивость и глубочайшее доверие. Вблизи Элиотта он всегда чувствовал себя свободнее, позволяя себе немного ослабить контроль. – И что это значит на этот раз? – Приглушённо вздохнул Лука. Элиотт влажно поцеловал его в висок, теплые губы задержались на коже Луки немым обещанием. – Это литовский. Думаю, один из самых красивых языков. – Его пальцы ласково погладили плечо Луки, нежно массируя напряженные мышцы. – А значит... – Он сделал паузу, его улыбка стала еще теплее, расцветая на лице, а глаза, в которых всегда мерцал огонек любопытства, теперь светились глубокой, почти благоговейной нежностью. – Это значит: «Когда ты думаешь, ты такой милый, моя любовь». Слова Элиотта, произнесенные с такой непосредственностью окутали Луку жаром. Он почувствовал, как тепло, медленно, но верно, разливается по его груди, прогоняя прочь последние остатки дневного напряжения.***
День Луки развернулся как старинный гобелен, сотканный из нитей мелких, но назойливых неурядиц, каждая из которых, словно крошечный заусенец, цепляла за нервы, наращивая к вечеру ощутимое раздражение. Утренний кофе, нечаянно пролитый на свежую рубашку, заставил его начать день с ощущения неопрятности. Затем – досадная задержка автобуса, из-за которой он опоздал на встречу с Иман. Кульминацией этого парада мелких бедствий стала электронная почта, утраченная в цифровых глубинах, что лишило его нескольких часов кропотливой работы. Каждый поворот этого унылого сюжета наращивал невидимый груз на плечах Луки, превращая его обычно сдержанную натуру в бурлящий котел досады. Вечер, который должен был принести утешение в совместном приготовлении ужина, обернулся апогеем этого нарастающего диссонанса. Они стояли на тесной кухне, залитой мягким светом лампы, который обычно умиротворял, но сегодня казался не более чем насмешкой. Элиотт, увлеченный приготовлением какого-то экзотического соуса, тихонько насвистывал, двигаясь размеренно и уверенно. В то же время Лука, взявшийся за замешивание теста на пиццу, чувствовал, что все выходит как из одного места. Его руки сегодня словно потеряли всякую чувствительность. И вот, когда он попытался пересыпать муку из пакета в миску, неуловимое движение, мгновенная потеря координации, и белое облако, словно внезапный зимний вихрь, рассыпалось по всей кухне, оседая пушистым, плотным слоем на полу. Лалльман рыкнул – не от испуга, а от чистой, обжигающей досады. Звук его голоса был резким, как порванная струна, и мгновенно заполнил пространство. Худые плечи ссутулились, и он с недовольством ощутил, как волна самокритики, этот старый, хорошо знакомый враг, поднимается из глубин сознания, готовая поглотить его без остатка. В голове вмиг забегали едкие мысли о собственной некомпетентности, о том, как он всегда умудряется испортить даже самые простые вещи. В этот момент, когда его разум уже рисовал картину полного ничтожества, Элиотт, стоявший рядом с лопаткой в руке, нарушил тишину, словно в ответ на невысказанное отчаяние Луки. Его голос был спокойным и приятно обволакивающим, как теплый плед в холодный вечер: – Nie złość się tak, moja miłość. Плечи луки тут же опустились, гадкий внутренний монолог оборвался на полуслове. Элиотт опять это сделал. Слова звучали предельно чуждо, их мелодика была незнакома, но интонация, боже – она была наполнена такой нежностью, что смягчала остроту момента. Его брови сдвинулись в попытке понять, что за странную игру ведёт Элиотт. С каждой неделей таких незатейливых лингвистических «вбросов» становилось всё больше. Лука находил это романтичным, завораживающим, и, несомненно, чуток сексуальным, конечно. Это было так… по-эллиотовски – изобретательно, экспрессивно, наполненно глубоким, невысказанным смыслом. Но в то же время, с каждым новым словом, с каждой новой фразой на незнакомом языке, в его душе росло и легкое недоумение. Что это? Неужели просто творческий порыв, безграничное желание художника выразить свои чувства всеми возможными способами? Или же это была какая-то скрытая задача, метафора, которую ему предстояло разгадать? Он часто размышлял об этом, не до конца понимая глубинных мотивов Элиотта, чувствуя себя порой ребенком, которому показывают диковинную игрушку, но не объясняют ее предназначения. Это было интригующе, но и немного изматывающе для его склонной к порядку натуры. Демори, точно читая его мысли, поставил лопатку на столешницу, подзывая к себе. Движения, выражение лица, лишенные спешки, излучали нужное, жизненно необходимое Луке спокойствие. Элиотт быстро вытирает руки о полотенце, тщательно, словно смывая с них не только влагу, но и любую тревогу, прежде чем подойти к парню. Его улыбка была мягкой, почти неуловимой, но в ее нежном изгибе читалось полное понимание. Аккуратным движением, которое было больше похоже на ласку, чем на действие, он стряхнул муку с кудрявых волос Луки, словно стирая с него невидимые следы неудачного дня. – Всё в порядке, милый? – Ровно спросил Элиотт. – Ты весь день не в духе. Лука медленно выдохнул, позволяя напряжению, накопленному за день, медленно покинуть его тело. Это было не просто признание – это было позволение быть слабым, быть расстроенным, быть неидеальным, и это было невероятно ценно. – Я… просто день не задался, ты и сам видел. – Слабо пробормотал он, его голос был чуть хриплым от нахлынувших чувств. Извинения, которые всегда были наготове, сами вырвались наружу. – Прости. За муку. За моё настроение. – Лалльман поднял глаза на Элиотта, и в его взгляде читалась смесь усталости и нового, зародившегося любопытства. – Что ты сказал в этот раз? Я… не понял. Элиотт наклонил голову, его взгляд встретился с взглядом Луки, создавая невидимый мост между ними. В его глазах, обычно озорных, сейчас светилась глубокая, всепоглощающая нежность. – Это на польском.— Мягко ответил Элиотт, его голос был низким, почти шепотом, словно он делился сокровенной тайной. Он нежно погладил Луку по щеке, его прикосновение было легким, но наполненным такой заботой, что Лука почувствовал, как его мышцы расслабляются. – «Nie złość się tak» — это «Не злись так», а «moja miłość» — это «моя любовь», милый. Он задержал взгляд на глазах Луки, словно желая, чтобы каждое слово, каждая буква пропиталась его сознанием. – Я хотел сказать тебе, что даже когда что-то идет не так, когда ты расстраиваешься, когда кажется, что весь мир обернулся против тебя, это не меняет моей любви к тебе. Ни пролитый кофе, ни опоздания, ни даже целая кухня, покрытая мукой, не смогут изменить этого. Мои чувства к тебе – это не флюгер, который поворачивается от ветра неудач. Не позволяй им заставлять тебя злиться на себя, Лука. Ты больше, чем сумма своих ошибок. Ты – целостность, которая остается прекрасной, даже когда ей тяжело. Лука слушал, затаив дыхание. В его душе разлилось тепло, прогоняя прочь холодный туман самокритики. Он почувствовал, как этот тяжелый груз, давивший на него весь день, медленно, но верно растворяется, уступая место ощущению принятия и безусловной любви. Он не смог ничего ответить, лишь крепче сжал ладонь Элиотта в своей. Этот момент, когда посреди рассыпанной муки и невысказанной досады звучали слова поддержки на языке, который он не понимал, но сердцем чувствовал, стал для Луки еще одним, глубоким откровением.