☽
25 мая 2025 г., 05:00
…ах, Финист. Он не гордый, нет — печальный. От того, что спина увечная, бескрылая. Приголубить бы калёные рубцы… Там, где плоть до кости выворочена, с корнем вырублена, насилу срослась — алатырной нитью зашита. Слушай, слушай! На белом — страшное, алое. Я сама видала… Вложить бы в раны его персты — до хребта достать.
Пред глазами — алым ало, день и ночь, и сама вся — растрепалась, раскраснелась. Стыдно, а терпеть невмочь.
Цвырь лежал у неё на коленях. Не слушал, лишь исподволь посматривал, как Марья, потупившись, плела венок — злилась, все стебли перемяла… Медленно гибли в неловких её руках млечные маки. Бросила плести, чуть не плакала. И вновь своё завела.
— Ну что тебе стоит… Не для забавы ведь.
— М-марья, отстань.
— А ну как помру. У меня… в узел всё внутри завязалось. Не дышится. Никому не сказала, ты один знаешь. Сроду не просила же… И не попрошу.
И руку его на сердце себе положила, — чуешь, как заходится?.. — и погладила по щеке. Трепетно, моляще. Вот ведь, так и льнёт. Лучше б вдарила что есть духу, легче было бы.
Умереть бы, как цветку, под жестокой её лаской.
— Л-ладно уж, не вздыхай.
Марья нахмурилась, утёрлась кулаком.
— Посмейся мне ещё.
Цвырь сел рядом, близко-близко. Обречённо стиснул зубы. И тотчас помлилось Марье, что с лица он — Финист. Не он — Финист обнимал её, безвольную и недвижную. А сам-то как холоден… Едва-едва — робея, не смея коснуться — он поцеловал краешек приоткрытого рта. И горький след у виска: где, утираясь, маковой кровью мазнула.
Она потянулась к нему.
— Финист…
Как ножом резануло. Хватит. Хвост, мягко обвивший её запястье, развернулся.
И Марья — очарованная, спящая царевна — задышала. Отдёрнулась, спрятала пылающее лицо.
— Как… как хорошо, — простонала она. Куснула разбитые, изгрызенные костяшки, резко зашептала. — Больше никогда. Никогда. Даже если умолять начну.
Хотела было встать, но Цвырь удержал её. От близости, от тепла зазнобило. Будь что будет.
— П-погоди.
Он уткнулся щекой в её горячую, взмокшую ладонь. Молча, смиренно поцеловал перекрёст линий, царапину меж пальцев… И Марья вдруг вскинулась. Покачала головой, ошарашенно, не веря — вырвалась. Скривилась. Отряхнула руку, будто пригоршню гадов набрала. Поняла наконец, недогадливая.
Ушла, не обернувшись. Вот так, а ему мучься теперь.
И не человек, колдуна изымыш как есть — кровь не греет, тело переломанное, из навьих костей, из комья змеиного понаверченное, одна душа — чертова, другая — тоже чертова, — а больно, как живому. Всё, что было у него — поцелуй, украдкой сорванный, долго-долго вызревавший в уголке её рта: там от холода — трещинка, и сладкая сукровица слезой выступила…
И того довольно. Не стерпелось, не слюбилось.
Кабы знал слова, уж давно бы и в сердце, и в очи, и в разум, и в волю, и в тело, и в самую косточку, в самую жилочку малую пустил бы ей сухоту — на зарю вечернюю, на ветер полунощный. Нет, слов не знал — и дознаться не мог. Ночами мыкался по лесам, где нежить с мертвяками хороводы водит, по сорной траве, по бурьяну хвост волочил, — толку-то с него! — выглядывал на болотном дне невесть что, и во мхах — любовные злые коренья. А ещё, говорят, земли с могилы взять нужно. Или нетопыря в муравейнике зарыть, покуда ворожейная вилочка от него не останется… Много чего говорят.
Марья, Марья. Век бы тебя не видеть, век бы на тебя одну смотреть. Любоваться, как спишь — и косы во сне разметались… От светлости, от чистоты твоей унялась бы боль. Зачем просила? Знала же, что будет.
Тоска — неутолимая — не избывала, не топла.
Да и Марью растравило хуже некуда. Не спала, всё трогала порченый рот. Лелеяла неподобные мысли.
…Финист наяву — один, Финист из сна — другой. Крылами тучи заметает, алый плащ по небу разостлан: бродят по нему, спотыкаясь, косматые солнце с луною. Зрак золотой, птичий, в просинь. Витязь-чудище — когти-крючья, плоть девичью рвать. А крыла — сизые, в чёрное пятнышко… Как в метель перья роняет.
Поднимет перо девица — и обоймёт её тенью крыл.
И Марья подняла такое. Отыскала во дворе, на ладони подбросила. Чудно: тяжёлое, как из меди… Неспроста. Схоронила у груди, стала ждать.
Ввечеру, ещё месяц рогов из-за лесу не выпятил, — шум, треск! А не слышит никто... В избе душно, темно. Окно — настежь. Лети, лети!.. Марья зажмурилась: ресниц бы жаром не выжгло.
Сокол пал пред ней, как подстреленный. Ударился оземь — человеком обернулся.
Озарилась горница, весь он — свет. Полымем опадали соколиные перья, истлевали крыла — и он, бескрылый, глаза-золото — обнимал её непорочные колени. Марья шелохнуться не смела — боялась спугнуть. Бережно, будто ягоду перебирая, выискивала в кудрях пёрышки — мал мала меньше. Он — умывался её расплетёнными косами, что тяжкой волной спадали до пола: пропускал меж пальцев, черпал горстями. Марья не дышала, насыщалась им. Красота его — порок, изъян. Глядеть страшно, нельзя, но она глядела.
Не к добру ночные гости хаживают. Неужто и отец его к матери летал… Или в чаще, на сырых дубьях, закогтил, душу выклевал соловьиной молодой жене?.. Сестрице, белоликой птицедеве о железных перьях.
Прощальный поцелуй звездой упал ей в сердце. Жаркий, жадный — не в напущенном сне, наяву.
С тех пор как в уме повредилась.
Днём подойти не смела, шарахалась. А уж попадалась, так сама была не рада. И худого не говорил, да и ласкового — тоже. Будто бы и не видел: пусто место. Но ночью — огнём жёг. Марья млела. И, в забытьи, зрела сквозь тонкость век золотые его глаза. Свечи, в зеркале отражённые.
Под вечер ко мне приходит, и нынче придёт под вечер…
По ночам караулила у окна: от каждой звезды падучей оторопь брала. Софья втихаря травы разложила — все повыкинула. А днём томилась, поджидала царевича в потаённом саду, средь белопенных вишен и сирени. Вот бы мимо прошёл… Видела алое — и в груди ёкало. Смех и грех, от самой себя тошно.
Цвырь находил её всюду. Бесом за ней таскался. Смотрел так, как никто не смотрит.
— М-маешься?
— Маюсь.
— Х-хочешь покажу что?
— Не хочу, — и, отвратившись, сжимала соколиное перо за пазухой. Улыбалась коротко, чтоб не подумал чего. А сама не знала куда деться — совестилась сквозь тоску. И жалко, и гадко. Пропади он пропадом. Под взглядом его точно голая сидишь — и плоть из стекла, и в костях серебром мозг перетекает.
Тот только хвостом хлестнул с досады. Ишь какая, раньше-то не брезговала, а сейчас как на чумного косится. Отчаянно колотилось невсамделишное сердце.
— П-поговорила бы хоть со мной.
— Не о чем. Тебе ж о нем не нравится.
Уходя, он невзначай склонился над Марьей. До чего же сладко, предсмертно пахнут её косы… В какой раз прижал к губам подаренную ей диковинку.
И так знаю, чего хочешь. Как не знать.
На другую ночь Марье наснились змеевы хобота, оплетающие тело. Всю поисползали, в волосах запутались, сбились в колтуны — самоё себя кусали. И во сне — шурш крыльев… Разлетелись крылатые змеи, огненные перья растеряли. Марья проснулась. Села, подобралась. Финист!.. Не ждала, а явился — ясен сокол.
Час волчий, ветер избушевался. В тучах наросшая луна брела — она бела, а он белей: ни кровинки, одни глаза горят.
Смутилась. Но виду не подала.
Финист прерывисто, горячо целовал ей шею. Приспустил рубаху с плеча… В невесомых его поцелуях Марье почудилась острость зубов. Как холоден. Лёд в полынье, русалье щекотание. И всё ж кожа от касаний протаивала. Вся вспыхнула, но внутри взвилось звериное. И желала — и боялась.
— Не надо, — Марья схватила его за руку.
И не сильно вовсе, но Финист вдруг поморщился от боли. Кто-кто, а уж он не хрупче неё. Марья виновато разжала пальцы. Пропел петух. Как в змеином сне зашумели крылья, душа обмерла от дивности и страха. И тишина, всё сгинуло. Охолонуло её, как водой облили — судорожно дышала во тьме. Обойдись, обойдись. И сон — и не сон…
Уста за ночь запеклись.
Не спала и наутро была слаба. Вышла к вечеру, села на задворках, супилась. В закатном плаче ветра ей слышался свист крыл. Вот дура, всполошилась не пойми с чего. Оттого он днём и сторонится — что с неё, дуры, взять?.. «Лети, лети… Я не боюсь».
— Это я впервой побоялась.
Вслух сказала — и осеклась.
Рядом — из ниоткуда, никак из сумрака соткался — возник Цвырь. Вздохнул, помолчал. Марья сонно, из-под смыкающихся век глянула на него. Бледный, заморенный. Тоже ночью, верно, не спал… Он было прочь — да в тень, но Марья приметила перемотанное ветошью запястье. Встрепенулась.
— Что с рукой?
— Д-да так. Зашиб.
— Дай гляну.
И, пока не улизнул, поймала за рукав, размотала ветошь. Увидела багровые, в синеву, пятна — и всё поняла. Задохнулась бы от гнева, да гнева не было. Стало мерзко. Поизгаляться пришёл… Марья замахнулась.
— Ах ты…
Он не вздрогнул — знал, что не тронет. Насмешливо сщурился, закусил губу. Приотвернулся.
— Н-ну, бей.
Марья от бессилья плюнула, забор насквозь проломила. Прошептала:
— Не смей, понял?
Тот еле-еле кивнул. На бледности его промелькнул лихорадочный румянец, как от пощёчины, и выстыл.
Дома Марья встала перед зеркалом, разделась. Под рубахой, на шее — чуть ближе к ключице — тоже горел след. Сладко саднил. Марья передёрнулась и со злости, объеденными ногтями, до крови расчесала его. Могла бы — всё разодрала. На груди, на плечах — всюду мрели чужие прикасания. Перепутались в похотной вязи: тонкие, рваные — от кривых когтей… Птичьих ли? Да полукружья алых уколов: в сгибе локтя, где, как под снегом, бьётся синяя, лакомая жилка. Не захочешь — не углядишь.
Будто в тёрне ночами продиралась. Снять бы с себя кожу, песком выскрести.
Ложась спать, меч оставила подле себя. Намучилась, а уснуть не могла, дрожмя дрожала — сидела скорчившись, лицом в колени, обхватив лодыжки. Волосы струились проклятым златом. А ведь давеча позволила перебирать их… Неспешно, томливо откидывал он их назад, и руки его смыкались на белой, испещрённой укусами шее. Сразу-то не спознала. Тихонько выла со стыду.
Сама привадила, что уж выть.
Во дворе от ветра древа склонились, и огнехвостой звездой, вихрем явился он. Ставни захлопали, просияла светлица. Марья помрачнела. Прикрывшись локтем, нашарила рукоять.
Финист сел подле неё. Тронул с опаской, как волчицу. Заправил прядь за ухо. Холодно!.. Марья отшатнулась — забилась в угол.
— Марьюшка…
Она не стерпела, затряслась, выхватила меч — приставила к горлу. Финист поднял руки, — а пальцы-то птичьи, все в кольцах… — покорно, незлобиво посмотрел на неё.
— Марья, ты чего?
Та, себя устыдившись, опустила меч. Глаза — свечи прозрачные… Как она могла. Сон с явью спутала. И немудрено! Но как хорош он… Финист скинул платье, как перья — и Марья припала к плечу в белёсых шрамах, провела по длинным витым венам. Нет, наяву так не бывает.
— Сон дурной привиделся. Не взыщи.
Дышала ему в ладонь. Грела, как птаху. Он смеялся.
— Ночи холодные. Птицы зябнут.
Огладив плечи её, Финист ненароком задел кровавый счёс — и Марье больно. Самую малость. Если б он, поборов её, удалую поляницу, вспорол кольчугу и расклевал бы тело белое — впронизь, до земли сырой — вытерпела бы, утёрла алый клюв. Всё вытерпела бы, лишь бы осыпались по ночам перья, лишь бы приходил… Днём стыдится — пусть. Не любишь — не люби. Ешь, пообвыклась уже.
От неги угасло злато глаз.
Лежала голубицей, растерзанная. По потолку блуждали косые тени. Сокол над телом её когти крючил, клекотал.
После того днями ходила как обведённая, каждый час за год казался. Стала дурнее прежнего. И в кои-то веки о ней позабыли. Один — не пойми где шляется, колдун уж обыскался, заклинал лесовых и болотных, полевых и подтынных — никто не видал, как в воду канул. А другой… Ах, небось в нездешнем царстве, за хрустальной горой, за кипучими реками, где ветер его носит?..
Вся извелась, измёрзлась — и впрямь, вечерами ещё зябко... В пыли подоконной выводила петли: имя его. Так однова и задремала, не дождавшись.
И проснулась от вскрика — ни зверьего, ни человечьего.
Раскололось небо, звёзды посыпались, об стреху забренчали. Задрожали стены, как в бурю, с горя треснуло зеркало. Марья еле встала, оглушённая, ощупью подползла к окну. Вздохнула — и не выдохнула. Крест-накрест торчали в нём ножи, один другого острей, битые стёкла, спицы да иглы. Рассветное солнце пролезло под ними, засочилось на пол — на перья искровенённые. Она выковырнула стекольце, — ржавое, от птичьей крови мокрёхонько, — вынула иглу. Тронула тёмное, липкое остриё вогнанного в раму ножа. Всхлипнула.
«Спасибо тебе, девица, за любовь твою».
Не придёт. Отвадили. Не придёт. По-над чёрным лесом летит, одеяный кровью, очи вытекли, из израненной груди каплет… На алом алого не видно. Она бы и пошла по следу — подняла бы всё до капельки, бусы нанизала — да далеко не уйдёшь. Ах… Сжала осколок в кулаке — нечаянно обрезалась. Вся онемела, волосы рассыпались по плечам. Стояла, дрожа — алела.
С грохотом затворила обагрённые ставни. Подумала на сестру — нет, не она… Бестолочь, но не злая. Такая от любви игл не понатычет. Подумала ещё — и поняла.
Увижу — придушу.
Свернулась на полу, в крови и перьях, скулила. Софья пришла будить — чуть не свихнулась. Крику на весь дом. Марья пялилась в стенку, тупо комкала красный подол. Говорить не могла, туда-сюда раскачивалась. Да не моя кровь, не моя. Оставьте, не трожьте.
Мать сухим, скорбным целованием утешала её.
Умыли, заперли — от греха. Пол вымели, перья сожгли. Тьфу-тьфу, сгинь-пропади.
Ночи иссякали в чёрном дыму.
Цвырь бродил вкруг терема, смотрел в окна кривым месяцем. Подобрал выдранное перо — выблекло, пух свалялся… Хмыкнул, по ветру пустил. То-то, ясный сокол, не ходи-не гляди, а то на зуб попадёшься. И без тебя есть кому к девице полуночью приходить.
Не плачь, Марья, не по тому плачешь. Слёзы твои — жемчуг… Раз так хочешь — увидишь его.
Всё, что ни делал — для тебя одной.
А Марья лежала, слушала возьбу в стенах. Билась в простынях, как рыба на берегу. Не придёт, не придёт.
Измучившись, вся слезами облившись, кое-как заснула.
В полусне по руке прошуршало ледяное, послышался шелест крыл — видит: опадают, точно искры, перья… По стене — тень: длиннопалая, об острых когтях. Марья — ни жива, ни мертва. И не шевельнуться, колени мягкие — завязла в тенётах. Устала от слёз. В висках гудит. Он. Не он. Нет, он… Нет. Ущипнула саму себя и не поняла — спит, нет ли. Устала.
— Финист.
Он обнял её, будто бы покаянно уклюнул в серёдку израненной ладони. Марья замерла — но не от боли.
— Осторожней надо быть.
— Да я ведь… Как же…
Не встряли в гноистых ранах обломки стекла: чиста, цела была кожа. Марья, смятенная, водила по ней кончиками пальцев, дивясь и алча. Плакать хочется как хорош. Краше солнца, краше смерти.
И Финист, приподняв лицо её, посмотрел так, как никогда не смотрел.
— Что мне сделается?.. — рассмеялся.
Марья стянула рубаху, несмело поёжилась. Закуталась в волосы. Вспомнила, как долгим поцелуем касалась глубоких его рубцов. Как, изнемогая, пробивались под утро в плоти кость и перо. Потянулась приласкать прекрасное увечье… Но он отпрянул. Будет тебе, Марья. Иди ко мне.
Она ахнула и запрокинула голову. Кожа проминалась под когтями. Нить светлой, девичьей крови опутала горло. Посыпалась бусинами.
В третий раз пропел петух — разлетелись мертвецы по пустым могилам, нечисть сникла, сквозь землю провалилась — и Марья очнулась. Хвост нежно скользнул по щеке, очертил возлюбленное лицо. Под веками её таял утренним сном Финист. И не он, маревный и бесплотный, поцеловал её в заплаканные глаза и холодными, нечеловечьими ладонями прикрыл их.
— М-марья, не смотри.
И она не смотрела, не отвела его рук. Знала — откроет глаза: умрёт. Марья смолчала, лишь чуть подалась вперёд — и нашла его губы своими. Вслепую, не отрываясь, искала припрятанный у изголовья нож.
Ровно, страшно билось сердце, унизанное стёклами да иглами.