***
Он больше не знал, каково это — быть собой.
Не в смысле имени или профессии — это давно стёрлось, затёрлось, растворилось в волнах безвременья. А в самом глубоком, телесном смысле: он не ощущал себя как нечто цельное. Он был, словно клочья, висящие в пустоте. Когда-то — может быть, много лет назад, а может, неделю — он держал чью-то руку. Женскую, тёплую, с трещинкой на ногте большого пальца. Он помнил её запах: немного мыла, немного кофе, немного — печали. Он не знал, кто она. Не знал, кем она ему приходилась. Только знал: он скучал по ней телом. Не разумом — телом. Пальцами. Щекой. Запястьем. Он Джон Доу. Бессмысленное имя. Бирка, приколотая к телу. Пустота, замаскированная под человека. Он не ел, не спал. Тело продолжало существовать, потому что вирус считал это необходимым. Вирус***
Им обоим приснился сон. Один и тот же — но начавшийся по-разному. Как будто сознания соединились.
Кошмар в кошмаре
1х4 был ребёнком. Совсем маленьким — лет пять, может, шесть. Щёки ещё пухлые от детства, глаза — как два открытых окна в мир, где не случилось боли. Он сидел на ковре посреди яркой комнаты, такой солнечной, что свет не просто лился из окон — он, казалось, тёк по стенам, стекал по шторам, наполняя воздух золотой пылью. Комната будто дышала счастьем. Семейным уютом. По стенам — мягкие игрушки, плюшевые звери с добрыми глазами. Они будто охраняли покой. А посреди этого света сидел он, окружённый бумажками с детскими рисунками: космические корабли, рыцари с крыльями, сияющие герои, побеждающие чудовищ. Его мать — Брайтайс — сидела рядом, тихо поглаживая его по голове. Пальцы тёплые, заботливые, как будто в них — всё, что в мире может защищать. Её лицо светилось. Она слушала, как мальчик торопливо, сбивчиво, но с восторгом рассказывает очередную историю — про отважного воина, который спас город от тьмы. Рядом, чуть поодаль, сидел его отец — Шедлецкий. Его взгляд сначала был внимательным, даже мягким. Он слушал. Улыбался. Кивал. Казалось, всё было правильно.Но слово за словом… что-то начало меняться.
Голос мальчика всё ещё звенел от радости — но глаза отца потемнели. Тень пробежала по лицу. Он встал. Не сказал ни слова. Ни взгляда. Ни жеста. Просто встал и ушёл. Как будто что-то сломалось. Как будто больше нечего было слушать. Мать вздрогнула. Пальцы соскользнули с головы ребёнка. Мальчишка посмотрел на неё — и впервые в жизни увидел её не цельной.. В её груди зияла рана. Не метафора, а настоящая дыра, обведённая кровавыми краями. Из неё медленно вытекала алая, густая кровь, пропитывая свитер, капая на ковер, на плюшевого мишку..на все рисунки. Но она не стонала. Не кричала. Она даже не пыталась закрыть рану руками. Только смотрела. Смотрела прямо в глаза своему сыну. Понимая всё. Без осуждения. Без жалости. Просто — зная. Мальчик потянулся к ней. Хотел обнять. Сказать, что он исправится. Что он всё ещё добрый. Что он — не монстр. Но ноги не двигались. Руки — чужие. Тело — холодное.И тогда он увидел своё отражение в окне.
Не мальчик. Уже нет. Он был тем, кем стал: глаза — красные, в них нет света; лицо — искажённое, с тенью боли, которая осталась навсегда; руки — грязные, в засохшей крови, в шрамах, в грехах, которые уже не отмыть. Он попятился назад, словно мог убежать от самого себя. Словно мог вернуться в тот момент, когда всё ещё было хорошо. Когда мать гладила его по голове. Когда отец смеялся.Но комната начала гнить.
Игрушки свалились, будто повешенные. Стены облезли, солнце стало больно-жёлтым, как лампа в операционной. И вместе с этим из воздуха поднялись голоса. Густые, хриплые, как если бы кто-то царапал их прямо внутри его черепа."Ты виноват." "Ты — вина." "Ты — ненависть." "Ты — потеря."
Он зажал уши. Стиснул глаза. Захотел исчезнуть. Но голос не снаружи. Он внутри. Врос в кости, в язык, в память. Он опустился на колени, кричал — истошно, как зверь. Царапал лицо, пока не добрался до глаза. И вырвал его. Сам. Чтобы не видеть. Чтобы не помнить. Чтобы ничего не осталось. Но сон не отпускал... Тем временем — в другом углу сна — Джон Доу сидел на лавке. Один. Осень. Парк. Сухие листья кружат над пустой землёй. В его руке — роза. Красная. Почти живая. Он держит её так, будто боится раздавить.Он ждёт.
Проходят часы. Может быть, дни. Может быть, вечность. Люди проходят мимо — и не видят его. Никто не останавливается. Никто не садится рядом. Никто не приходит. А он знает, что кого-то ждал. Кого-то очень важного. Только не может вспомнить — кого. И главное — зачем. И тогда начинают возвращаться воспоминания.Вирус. Холод.
Тело, которое перестаёт быть его. Крики, сдавленные и чужие. Люди, которые больше не верят. Которых он не смог спасти. Или не захотел. Они умирали. Они страдали.А он — оставался.
Один. Ненавидимый.
Из света, слишком яркого, чтобы быть добрым, выходит женщина. Фигура. Лицо — скрыто. Только тень. В руке её — длинная, тонкая шпага. Она указывает ею на него. Медленно. Как приговор.«Ты — монстр», — говорит она. «Ты выбрал боль».
Он хочет возразить. Кричать. Сказать, что не выбирал. Что он просто... пытался. Но вирус уже внутри. Он смеётся. Густо. Вязко. Шепчет:«Ты наслаждаешься. Признай это. Ты уже не хочешь быть прощённым. Ты забыл, как это — быть человеком».
Он срывается.
Бежит. Сквозь город. Сквозь туман. Сквозь осыпающиеся здания. Сквозь улицы, по которым бродят призраки. Сквозь дым, пепел и крики. Бежит, пока всё не исчезает.Белизна.
Он оказался в ней так внезапно, что на миг подумал: умер. Ни горизонта. Ни теней. Только шелест под ногами — мягкая, чуть прохладная трава, цвета, которого не существует наяву, настолько она была свежей, зелёной. Она шептала, как кто-то когда-то гладил по волосам. Спокойно. Забыто. Он знал, сейчас только — бег. Механический. Бессмысленный. Единственное, что удерживало его в движении — страх остановиться. Потому что если замрёт, то голос вернётся. Изнутри. Скрежет, хрип, отголосок ненависти, что прижился, как паразит, и не отпускал. Он бежал, пока не заметил другое движение в белизне. Человек. Или что-то, кажущееся человеком. Он тоже бежал. Тоже один. С тем же страхом, отражённым в напряжённых плечах, в дыхании, в шаге, будто от каждого толчка пятки зависела жизнь. Они остановились почти одновременно. Слишком резко. Слишком выученно, как будто оба знали — нельзя подходить ближе. И нельзя отводить взгляд. 1х4 выглядел... не так. Лицо частично скрывала чёлка белых, почти светящихся волос, очень сливающихся на фоне белого пространства, но под ней — живая рана. Место, где когда-то был глаз, зияло тёмным провалом, медленно заполнявшимся красным. Кровь стекала по щеке, по шее, и так по прозрачной груди. Он стоял неровно, будто тело больше не справлялось с его собственной тяжестью. И всё равно — смотрел. Вторым глазом, выжженным, полным боли. Но не страха. Джон Доу не сразу узнал его. Или не захотел. И всё же — что-то внутри сжалось. Не имя, не лицо. Но чувство. Он знал этого человека. Знал слишком хорошо. — …Ты?.. — Слово сорвалось неуверенно. Тонким, почти детским голосом. Как будто он снова был в парке. С розой. С ожиданием, которое никогда не закончится. Икс не ответил. Только чуть прищурился. Взгляд напряжённый. Сдержанный. Он тоже не понимал — где они. Почему здесь. Почему — вместе. Какого черта именно он. Тишина снова сомкнулась между ними. Но теперь она дышала. Не пустотой — узнаваемостью. — Значит... ты в моём сне. — голос Джона был глухой. Сухой. Почти без интонации, но в нём что-то дрогнуло. Он не спросил, почему. Только это. 1х4 опустил голову, будто раздумывал. Потом всё же сказал: — Здесь тише.. Это звучало странно. Как будто он отвечал на не тот вопрос. — Здесь не кричат. Он говорил, не поднимая головы. Кровь продолжала капать с подбородка. — Там... я слышу всё. Всех. Джон не шевелился. Только медленно перевёл взгляд на траву под ногами. Потом снова на него. — Здесь не слышно даже себя, — тихо заметил он. Они снова замолчали. Не было ни обвинений, ни прощения. Только обоюдное ощущение того, что в этом сне они — остатки чего-то, что давно должно было исчезнуть. Ошибки, выскользнувшие из времени. И всё же: они здесь. Они могли показать, какие они враги. Снова проявить ненависть друг к другу. Но не стали. Потому что впервые — не были чужими. Никто не улыбался. Никто не тянул руки. Но в этом молчании было больше человечности, чем в тысячах слов. И может быть, где-то глубоко внутри, там, где всё ещё отзывается голос матери или запекшаяся боль, промелькнуло простое, упрямое чувство: Если они снятся друг другу — значит, всё ещё не исчезли. Не до конца.Они не могут быть спасены.
Но могут быть… узнаны.