***
Часы, повешенные на стене ещё бабушкой, не тикали — они тянули время. Мей лежала на боку, обняв подушку, и смотрела на светящееся пятно от фонаря, которое скользило по потолку. Оно двигалось, словно за кем-то следило. Может, за ней. Дом был тишиной, пролитой в каждый угол. Плотной, вязкой, как застарелый сироп. Она не спала. Не могла. Не хотела. Под веком горели мысли — бесполезные, тревожные. Хотелось выцарапать их ногтями. Разбить череп, чтобы они заткнулись. На кухне давно затихли голоса телевизора. Мать уснула, уронив сигарету в пепельницу, не допив свою последнюю рюмку. Как всегда. Так было каждую ночь, как будто всё в этом доме следовало давно прописанному сценарию. И вдруг…Щёлк. Дверь. Скрип замка, едва различимый. Мей затаила дыхание. Пальцы сжались в одеяло. Плечи приподнялись. Ей не нужно было видеть, кто это. Она знала. Знала с тем точным ужасом, каким узнают приближение урагана. Отец. Отамэ. Он всегда входил так — будто воровался в чужую жизнь, которую когда-то потерял. Приоткрыв дверь, задержал дыхание, словно надеялся не потревожить само время. Мей не двигалась. Только следила глазами. Из-за щели между приоткрытыми дверями спальни она видела его профиль — тонкий, усталый. На плечах — старая кожаная куртка, потёртая, но всё ещё пахнущая сценой и дымом. За спиной гитарный чехол. Он нёс его, как солдат носит оружие — не столько с гордостью, сколько с долгом, с памятью. Он не заметил её сразу. Прошёл в кухню, тяжело опустил куртку на спинку стула. Мей услышала звон бутылки — он долил в рюмку остатки коньяка. Медленно, будто выполняя ритуал. Пил молча, в одиночестве. Смотрел на стену, где когда-то висели её рисунки — сейчас там было пусто. Только старая трещина и пыль. Она вышла из спальни босиком, как будто во сне. Он вздрогнул, услышав шаги, и обернулся. Их глаза встретились. — Эй, малышка… — сказал он. Голос был охрипшим, с поцарапанными нотами. Как давно она не слышала его? Полгода? Больше? Она не ответила, только смотрела. И он смотрел. Будто не узнавал, а вспоминал. — Ты чего не спишь? — спросил он тише. И шагнул ближе. Когда его рука легла на её плечо, Мей напряглась. Но не отстранилась. От тела Отамэ пахло холодом улицы, дорогим парфюмом, табаком и чем-то очень знакомым… как воспоминание о детстве, которого толком не было. Они сели вместе на старый диван. Он погладил её по волосам, осторожно, как будто она могла рассыпаться. — Ты сильно выросла, — пробормотал. — Словно вчера ещё была… крошкой. Помнишь, как на кухне стояла на табуретке и выдавливала лимон в чай? А я тогда… — он запнулся. — Я тогда записывал песню, и ты сказала, что я пою, как «умирающий кот». Мей неожиданно всхлипнула. Не от смеха — от того, что сердце у неё, кажется, лопнуло. Он вдруг взял гитару, медленно извлек её из чехла. Пальцы дрожали. Провёл по струнам. Те зазвучали мягко, почти извиняюще. Он не пел. Только играл. Несколько аккордов — грустных, расползающихся по комнате, как дым. А потом заговорил. Тихо, будто сам с собой. — Я не знаю, как правильно быть отцом… Не знал тогда. Не знаю сейчас. Я всегда бежал. Сначала от прошлого. Потом — от твоей матери. А потом, прости, от тебя. Он выпил, выдохнул, не поднимая глаз. — Я боялся, что разрушу всё. И разрушил. Наверное, было бы честнее не возвращаться. Мей посмотрела на него. И не узнала. Перед ней сидел человек — не рок-звезда, не отец, не беглец. Просто человек, исковерканный жизнью и собой. — Почему ты ушёл тогда? — спросила она. Он долго молчал. Потом ответил: — Потому что мне показалось… что вам с Мейрин было бы лучше без меня. Я ошибался. Я просто не знал, как остаться. Она прижалась к нему. И он обнял её — крепко, как будто она могла исчезнуть, если ослабить хватку. На улице кто-то играл на гитаре. Та же мелодия, что всегда сопровождала его возвращения. Ветер приносил её сквозь щель в окне, как напоминание. — Я тебя люблю, Мей, — прошептал он. — Ты — всё, что у меня осталось. Её пальцы вцепились в его рукав. Он чувствовал: если скажет ещё хоть одно слово, она разорвётся. Лучше — просто сидеть. Просто быть. Так они и сидели. В темноте. В этой вымершей, гнилой квартире. Молчали. Слушали ночь и струны. Мей уснула, положив голову ему на плечо. Сны были тревожными, но впервые — не холодными. Он не всегда был таким. Когда-то, задолго до морщин у глаз, до пустоты в голосе, до ночей, проведённых под гул старых труб в коммуналках, Отамэ был мальчиком, который верил. В людей. В родителей. В то, что завтра всегда будет лучше, чем сегодня. Он родился в доме с облупленными стенами и щелями в полу, сквозь которые зимой тянуло ветром, а летом — слышался стук каблуков с улицы. Но несмотря на бедность, в том доме всегда пахло домашним супом, и всегда звучал чей-то смех. Родители его любили. По-настоящему. Без оговорок. Мать — маленькая, с растрёпанными волосами, часто забывала выключить утюг, но помнила, как он любит горячее какао перед сном. Отец — угрюмый, с мозолистыми руками, всегда пахнущий металлом и сигаретами — никогда не говорил "люблю", но приносил домой хлеб и конфеты, а когда думал, что сын не видит, подбрасывал в его карманы мелочь, «чтобы чувствовал себя взрослым». Они много работали. Слишком много. Порой Отамэ сидел у окна, глядя, как тень дня съедает улицу, и ждал, пока ключ повернётся в замке. Ждал, пока мать вернётся с вечерней смены, пока отец бросит на табуретку сумку и устало скажет: «Ну что, герой, как день прошёл?» А потом… однажды… всё изменилось. Это был обычный день. Весна только начиналась. Томоэ, его младший брат, ещё возился в пижаме, а Отамэ пытался сварить кашу, чтобы порадовать родителей. Но они не пришли. Ни в обед, ни вечером, ни через день. Телефон молчал. Соседи качали головами. Дежурный на заводе буркнул: «Давно не видел». Мать не забрала зарплату. Отец не появлялся в столовой. От них не осталось ничего — ни записки, ни звонка, ни даже намёка, куда они могли уйти. Отамэ тогда было всего девять. Он не плакал. Он держал себя прямо. Он готовил брату еду, стирал его вещи в холодной воде, водил за руку через дорогу в школу. Он начал работать. Тайком, по ночам. Разгружал ящики, собирал бутылки. Он не хотел, чтобы Томоэ забрали. Не хотел, чтобы их разлучили. Соцработники стучали в дверь. Он не открывал. Он прятал брата в шкафу, когда слышал шаги в подъезде. Он лгал, что родители уехали и скоро вернутся. Он писал себе в дневнике расписку от их имени. Он был ребёнком, который пытался быть взрослым. И всё чаще он начал сбегать — сначала просто в вечерний двор, потом дальше: на стройки, в метро, в подвалы. Там он впервые услышал ржавую гитару в руках бродяги, который пел про смерть и солнце. Этот звук пронзил его насквозь. Он начал воровать сломанные инструменты. Собирал струны из старых тросов. Учился играть ночью, когда Томоэ спал, закрывшись в кладовке, чтобы не разбудить брата. Музыка стала якорем. Единственным, что держало его в этом мире. Он писал песни, как мольбы. Как крики. Как попытки достучаться до той части себя, где ещё хранились воспоминания о тепле материнских рук и тяжёлом, но ласковом голосе отца. Он пообещал себе: вытащит Томоэ. Из этой дырявой жизни. Даст ему шанс. Настоящий. Так прошло несколько лет. Он стал подростком — с обожжёнными пальцами, голосом, хриплым от ночных песен, и тенью под глазами, в которых поселилось слишком много взросления. И вот однажды, когда ему было шестнадцать, он увидел её. Она шла по узкой улице, в длинном пальто, со стаканчиком кофе и сигаретой. Мейрин. Словно из старого кино, где всё было чуть замедленным. Её шаг. Её поворот головы. То, как она затушила сигарету и взглянула в его сторону. Он тогда стоял на углу, с гитарой в потрёпанном чехле. Пел что-то про весну и мрак. И она остановилась. Просто — слушала. И он почувствовал: если уйдёт сейчас, никогда себе не простит. Он догнал её. Сказал глупость. Она рассмеялась. Они шли вдоль канала. Разговор лился, как музыка — непринуждённо, без защиты. Он не сказал, что ему шестнадцать. Она не сказала, что замужем — в прошлом, не по любви, но всё же. Они начали встречаться. Прятались от города. Жили как герои чужой истории. Дешёвое вино. Разговоры на крышах. Поцелуи под дождём. Руки в волосах. Трепетные, дикие признания. А потом — её дрожащие пальцы и тест с двумя полосками. Его истерика. Её шок. Его правда. Её крик. «Шестнадцать?..» Она ударила его. А потом — осталась. И они решили родить Мей. Теперь, сидя рядом со своей дочерью, Отамэ вспоминал всё это. Как музыка спасала его. Как он мечтал вырваться. Как одна любовь стала другой. Как он всё потерял. Мей молчала. А он гладил её волосы. И думал: «Прости. Я правда пытался».***
Утро после отца было тяжёлым. Не тяжёлым, как после бессонной ночи или болезни. И даже не как после побоев или очередной сцены на кухне. Оно было тяжёлым… как после тишины. Мей проснулась рано. Точнее — просто открыла глаза. Сон не был сном, а каким-то вязким покоем, где всё происходило одновременно и ничего не происходило вовсе. Отец к тому времени уже ушёл. В комнате пахло гитарными струнами, его парфюмом и ещё — чем-то детским. Пряным, забытым. Он оставил на столе пустую чашку. И не записку. И не «обещание». Просто чашку. Она подошла к окну. Рассвет был серым. Город был молчаливым. Где-то по двору шлёпали в раннюю смену школьники. Сквозь панельные коробки шёл майский ветер — прохладный, живой. Он коснулся её щёк и принёс… память. Вчера он её обнял. И сказал: «Ты — всё, что у меня осталось». Но что это значит? «Осталась» — как после катастрофы? Как тень? Как выжившая? Как балласт? Она не знала. Но почему-то не плакала. Вместо этого пошла на улицу. Без рюкзака. Без цели. Просто — ноги сами несли. Она всё ещё была в рубашке отца, чёрной, пахнущей сценой и усталостью. Под ней — старое платье. Шнурки не завязаны. Солнце прорезало облака, как нож по молочной пене. Она свернула к окраине, туда, где был парк, уже почти заросший бурьяном. Дети сюда не ходили. Только собаки. Только ветер. И там…Он ждал её. Она не сразу его заметила. Он сидел на низкой скамье у потрескавшегося фонтана, сухого, с облупленными чашами. Его поза была простой — руки сложены на коленях, взгляд направлен в сторону неба. Небо в отражении старых линз очков. Волосы цвета апрельской зари. Пальто — серое, невнятное. Как будто сам был частью каменной трещины. Когда она подошла ближе — он не обернулся. Только тихо сказал: — Ты не поверила, что звезда твоя. Но всё равно оставила её у себя. Мей остановилась. — Ты… Он не смотрел на неё. Словно весь его диалог был с воздухом. С травой. С фонарём, у которого перегорела лампа. — Я помню, — выдохнула она. — Я… нашла её в банке, где была моя записка. Маленькую из фольги. — Не из фольги, — мягко поправил он. — Настоящую. Просто в другой форме. Мей смотрела на него. Он был… не юношей. И не взрослым. И не стариком. Что-то в его лице не давало определить время. Возраст. Даже эмоции. Он был, как эхо. Тихий, но чёткий. — Ты… — начала она, но оборвала себя. Он кивнул. Медленно. Почти с сожалением. — Я — Апрель. Тишина после этого слова была другой. Глубокой. Как если бы в снегу внезапно образовалась трещина — не страшная, но вечная. — Почему ты здесь? — спросила она. Он слегка повернул голову. И впервые — взглянул на неё. Его глаза были… нет, не светлыми. Не сияющими. Они были, как звёзды, которые только собираются вспыхнуть: далекие, предчувствуемые. — Чтобы посмотреть. — На меня? — На момент. Тот, который может не произойти. Или произойти иначе. Она села рядом. Неуверенно. Колени дрожали. — Я не понимаю, — сказала она. — Что ты хочешь от меня? Он не ответил сразу. Поднял взгляд к облакам. Там, между серыми пластами, пробивался один тонкий луч. И он прошептал: — Иногда… просто быть рядом — это всё, что нужно. Особенно тогда, когда даже ты сама не знаешь, хочешь ли жить. Мей опустила голову. Горло защемило. — Я всё ещё не знаю. — Это честно. Он замолчал. И она замолчала. И весь парк как будто замер с ними. Ни птиц. Ни ветра. Только сердце — бьётся. Только глаза — ищут ответ. — Ты всегда был? — спросила она. — С недавних времен. — И зачем ты мне? Он долго смотрел на трещину в плите перед скамьёй. Потом сказал: — Чтобы в момент, когда ты всё потеряешь, ты знала: ты не одна. Даже если мне нельзя касаться тебя. Даже если ты не веришь. Она сжала кулаки. — Мне никто не нужен. Я справлюсь. Он улыбнулся. Улыбкой человека, который слышал это тысячу раз. — Конечно, справишься. Это самое страшное. Мей встала. Она не знала, злиться ли, плакать, смеяться. Она просто… не знала. Он не остановил её. Не окликнул. Не двинулся с места. — Я запомню, что ты здесь был, — сказала она, почти шепотом. — Не знаю, зачем. Но запомню. — Этого достаточно, — прозвучал ответ. Она шла прочь. С каждым шагом чувствовала — его взгляд за спиной. Не давящий. Не требующий. Просто — присутствующий. Как воздух. А в кармане рубашки отца что-то тёплое отозвалось. Звезда. Маленькая. Настоящая. И на душе стало тише. Не легче. Но… тише.