Часть 1
28 мая 2025 г., 03:37
Примечания:
Хорошего чтения 🫶🏻
Леса Валлахии промокли до недра земли. Осень была слякотной и мерзкой, как похмелье после дешёвого вина. Пахло прелыми листьями, гнилью и гарью, и всё это странным образом резонировало с характером Тревора Бельмонта. Он шёл первым, сапоги чвакали в грязи, мех на плаще промок и повис, как дохлая крыса на плече. За ним — на расстоянии пары шагов — скользил Алукард, и черт бы побрал его за то, что он даже не пачкался. Как будто воздух сам раздвигался, чтобы не задеть его серебряную ткань.
— Нахуя вообще вампиру капюшон? — пробурчал Тревор, не оборачиваясь. — Солнце тебя не берёт, дожди — тем более. Стиль? Или ты мерзнешь, как сучка?
— Возможно, я просто предпочитаю не вонять, как бардак после бала, — ответил Алукард спокойно. Его голос был, как проклятая скрипка: низкий, холодный, с интонацией аристократического презрения. — Ты же, Бельмонт, с каждым днём всё больше напоминаешь утопленника.
— Можешь на меня не пялиться, если не нравится. Я бы и сам на себя не смотрел, будь такая возможность.
— С этим я согласен.
На этом они замолкли. Диалоги между ними обычно были такими — язвительные, короткие, как драка в переулке. Но за каждым словом шло нечто невыраженное: раздражение, одиночество, голод. Животный и эмоциональный. Им обоим было плохо по-своему — Тревору от потерь, пьянства и вечного ожидания, что всё станет хуже; Алукарду — от собственной крови, от пустоты, которая осталась после смерти отца и разрушенного убеждения, что он на что-то ещё способен, кроме как убивать.
Они шли вместе уже две недели. Сифа уехала с караваном монахов — «найти себя», как она сказала. Возможно, и правда хотела спастись от этой гниющей, тлеющей атмосферы, в которой осталось только двое мужчин: один — сломанный охотник, второй — полувампир, потерявший всех, кого мог бы любить.
Гостевые дома в таких захолустьях были редкостью, и той ночью они остановились в разваливающемся трактире, где даже крысы пытались найти способ съебаться. Обшарпанная комната, две койки, одна свеча, бутылка пойла, которое можно было использовать как растворитель.
— Будем пить? — спросил Тревор, доставая бутылку, уже приготовившись к отказу.
— Пей сам, — отозвался Алукард, снимая плащ. — Я предпочитаю оставаться в сознании в твоей компании.
— А я предпочитаю быть пьяным, когда рядом ты.
Он думал, что это закончится на этом, но вместо привычного холодного молчания Алукард усмехнулся. Не злорадно, а будто бы что-то понял. Или решил что-то не говорить. Его волосы распались по плечам, когда он сел на койку, и на секунду Тревору показалось, что перед ним не существо, а картина: уставшая, бледная, с глазами, в которых было слишком много лет и слишком мало сна.
— Ты вообще спишь, а, красавчик? — спросил Тревор с нажимом. — Или просто так валяешься с закрытыми глазами, чтобы казаться ещё более трагичным?
— Ты беспокоишься обо мне, Бельмонт? Как мило. Должен тебя разочаровать — я сплю, когда ты храпишь. Это лучше любого усыпляющего зелья.
Тревор выдохнул, облокотился на стену, потянул из горлышка и медленно расслабился. Они говорили больше, чем обычно. Что-то было в этом вечере. Или в одиночестве. Или в том, что два брошенных человека — даже если один из них не совсем человек — начинают видеть друг в друге нечто большее, чем просто спутника.
Даже когда ненавидят.
---
Ночь давила. Даже небо казалось обвалившимся, как потолок в заброшенной часовне. За окнами завывал ветер, шевелил щели в ставнях, пробирался внутрь, как вор или призрак. Комната промерзла. Алукард уже лёг — не под одеяло, конечно, как настоящий упырь, а просто раскинулся в плаще поверх одеяла. Спал ли он на самом деле — неясно.
Тревор пил. Долго, молча. Пока в горле не стало сухо, а в груди — мокро. Ему не нравилось, что всё вокруг замирает. Даже сражения были лучше — в них хоть можно было действовать, бить, крушить. Здесь же было только… ожидание. И тень на другой кровати.
— Ты меня бесишь, знаешь? — сказал он в пустоту.
— Очарован, как всегда, — раздалось оттуда, не открывая глаз.
— Нет, серьёзно. Ты бесишь своим спокойствием. Своей... неприкосновенностью. Как будто выше всего, будто ничего тебя не касается. Даже когда ты один, даже когда всё вокруг рушится, даже когда, чёрт подери, остаёмся вдвоём в этом аду.
Молчание.
— И ты сам себе не противен? — добавил он, вставая. — Или тебе просто настолько всё равно?
Алукард медленно открыл глаза. В полумраке его взгляд блестел, как у зверя — не от гнева, а от напряжённого, тягучего чего-то. Он не сразу ответил. Вместо этого медленно сел, опираясь на руки.
— А ты? — наконец произнёс он. — Что чувствуешь, когда остаёшься наедине со мной? Страх? Гнев? Или… что-то хуже?
Тревор замер. Он стоял в самом центре комнаты, между двумя койками, не в силах понять, зачем вообще начал этот разговор. Может, чтобы вытрясти из него хоть какую-то эмоцию. Или потому что невыносимо — ощущать это вечное *почти*, этот невидимый жгут между ними, который стягивал их всё туже.
— Я чувствую, что если ты не замолчишь, я тебя ударю, — сказал он глухо.
— Попробуй, — отозвался Алукард. — Может, тебе станет легче. А может, и нет. Вдруг ты хочешь не ударить, а—
— Заткнись, — перебил Тревор, резко. Слишком резко. Как будто сам боялся, что тот договорит.
Но было поздно. Эти слова уже витали между ними, как дым от свежей резни.
Их взгляды скрестились. В темноте, в холоде, под звуки ветра и старого дерева. Молчание между ними теперь не было пустым — оно пульсировало, как шрам под кожей, как зажившая рана, в которую снова вонзают нож.
Алукард медленно поднялся с кровати. Его движения были плавными, кошачьими, и почему-то Тревору стало не по себе. Не от страха. От осознания. От того, что он стоял перед существом, которое всё чувствует. Всё видит. И всё понимает.
— А ты когда-нибудь хотел кого-то так сильно, — тихо начал Алукард, делая шаг ближе, — что не знал, кого именно ненавидишь за это: себя или его?
Сердце Тревора будто стукнуло один раз — и замерло. Он не ответил. Потому что знал ответ. Потому что чувствовал, как что-то внутри него рвётся наружу — не агрессия, не похоть даже, а тоска. Такая густая, что её можно было намазывать на хлеб.
Они стояли в метре друг от друга. Ни движения. Только дыхание. Только хруст старых половиц под ногами.
И тогда Тревор сказал:
— Мне лучше уйти. Я пойду вон из этой комнаты, потому что если останусь, я не знаю, что сделаю.
— Если уйдёшь — будет поздно, — сказал Алукард. Не угрожающе. Просто... честно.
И снова тишина.
---
Тревор не шевелился. Ни на полшага. Его пальцы были сжаты в кулаки, ногти впивались в ладони, как будто боль могла вернуть ему обратно контроль. Но контроль — это роскошь, которую он давно утратил. Особенно рядом с тем, кто смотрел на него сейчас. Прямо. Без страха. Без стыда. Как будто уже знал, что будет дальше. Как будто это уже случалось — в каком-то другом времени, другой жизни, в других телах.
Он не ушёл.
Он подошёл.
Медленно, неуверенно, будто каждое движение шло сквозь барьер. Протянул руку — не к телу, нет. К вороту рубашки Алукарда. Пальцы дрожали. Не от страха — от ярости. От сдержанной, выматывающей ярости, которую он годами лил в вино, в кровь, в бой.
— Скажи, что ты этого не хочешь, — выдохнул Тревор. — И я отойду. Поклянись, что я тебе отвратителен, что это всё в моей башке.
Алукард не ответил. Только шагнул навстречу. Его ладонь легла на грудь Тревора, чуть выше сердца — как метка. Как приговор.
— Я не скажу. Потому что это будет ложью, — тихо произнёс он. — А ты слишком хорошо чувствуешь ложь. Особенно от себя самого.
Пальцы Тревора с силой сжали ткань. Он притянул его к себе, резко, как будто падал в пропасть и пытался утащить его за собой. Их губы встретились не как у любовников, а как у врагов — с отчаянием, с нажимом, без ритма. Это был не поцелуй — это было столкновение, голод, война.
Алукард застонал — не слабо, не слащаво. Рвано, как человек, которому впервые позволили хотеть.
Тревор вжался в него, толкая к стене, не разрывая поцелуя. Одежда мешала, но они не торопились срывать её. Они срывали контроль. По клочкам, по звуку дыхания, по тому, как скрипели доски под их телами, когда они рухнули на койку, не разбирая, чья из них — как люди, которых кто-то подтолкнул с утёса — и теперь они падали вместе, вцепившись друг в друга, не зная, кто первым разобьётся.
Тревор был сверху. Его тело — тяжёлое, горячее, вонючее от пота и алкоголя. Он не старался быть аккуратным. Его колени вдавливались в постель, ладони блуждали по обнажённой коже Алукарда, грубые и шершавые, в местах — с засохшей кровью. Он сорвал с него плащ, потом рубашку, будто ярость требовала добраться до мяса, до истины. До костей.
Тело Алукарда было тонким, но сильным, как тетива. Бледным до болезненности, с рубцами — кто-то когда-то уже пытался сделать с ним больнее, чем нужно. А теперь Тревор гладил эти шрамы, сам не понимая, зачем — то ли проверяя, живой ли он, то ли стирая историю.
— У тебя кожа, как у проклятого ангела, — выдохнул он. — Слишком сука безупречная.
— А у тебя руки, как у мясника, — прошипел Алукард. — Но это, пожалуй, даже приятно.
Он откинул голову назад, когда Тревор целовал его грудь, оставляя за собой влажные, обжигающие следы. Не потому что любил — потому что нужно было что-то почувствовать. Хоть что-то. Даже отвращение. Даже боль.
Тревор толкался в его бёдра, грубо, сдавленно, и Алукард обхватил его ногами, вжимая крепче, ближе, крепясь, как будто от этого зависела жизнь. Их стоны были глухими, низкими. Почти сдавленными, потому что говорить было страшно. Потому что если дать голосу выйти — придётся признать, что это происходит по-настоящему.
Пока один скользил по коже другого, не было ни ласки, ни осторожности. Только сухие пальцы, грубые касания, иногда — до боли. Алукард корчился, иногда царапал, иногда выдыхал проклятия — по-латыни, по-румынски, по-человечески. Его дыхание становилось всё быстрее, и, когда Тревор втиснулся в него — подготовленного едва ли, разогретого болью и яростью — он заорал, как будто это было крещение огнём.
— Сука, — прохрипел он, царапая лопатки Тревора до крови. — Не останавливайся. Если уже начал — добей.
Тревор двигался — резко, не сдерживая ни себя, ни его. Каждый толчок был как удар — по спине, по внутренностям, по памяти. Алукард впивался ногтями в спину, зубами — в плечо, пытался дышать сквозь это всё, сквозь весь пульс страха и блаженного отвращения, которое текло по венам, будто отрава.
— Не смотри так ублюдок, — простонал он.
— Я должен, — выдохнул Тревор, тяжело, обжигающе. Сам не понимая, что за хрень несёт и почему это "должен".
И продолжал.
До тех пор, пока всё не стянулось внутри — как пружина, как рана, как желание умереть и воскреснуть одновременно. Крики, стоны, удары телом о тело — всё это смешалось с тем, что было за гранью слов. За гранью стыда.
Он кончил в нём — не с мягкостью, а с рычанием. Алукард вскрикнул и выгнулся под ним, разрываясь на грани — между удовольствием, которое не признаешь, и болью, которую не остановить.
Они не двигались после. Лежали, как двое выживших после пожара. Горячие, испачканные, вымотанные. Ни одного “ты в порядке?”, ни одного “что это значит?”. Только дыхание. Только чувство, что мир стал другим. Уже необратимо.
Тревор поднял голову, посмотрел на него. Алукард не отвёл взгляд. В глазах было пусто — но в этой пустоте плавало что-то новое. Не спасение. Но возможность разрушить себя сильнее — вдвоём.
— Это повторится, — сказал Тревор.
— Я знаю, — ответил Алукард. — И ты этого хочешь.
— Хочу. Потому что оказалось ненавижу себя меньше, когда ты подо мной.
И Алукард улыбнулся. Уставшей, выжженной улыбкой. Улыбкой, за которую хочется умереть.
---
Тревор проснулся первым.
Вонь в комнате стояла отвратительная — пот, спертый воздух, кислое вино и высохшая сперма. Простыни скомканы, кое-где заляпаны кровью — не ужасно, но достаточно, чтобы напомнить, что это не было нежно. Он сел, потирая лицо ладонью, а потом посмотрел в сторону Алукарда.
Тот лежал на спине, глаза открыты, взгляд в потолок. Бессонница бессмертного. Голый до пояса, со следами от укусов и синяков, с шрамами, к которым добавились новые — свежие, злые. Ещё не успевшие затянуться.
— Доброе утро, красавица, — проворчал Тревор, потянувшись за бутылкой. Пусто. Он зашвырнул её в угол. — Слушай, ты когда-нибудь думал, что хороший трах должен быть хотя бы... не на гнилой кровати и не с этим количеством телесных жидкостей?
Алукард моргнул. Один раз.
— Не думал.
— А зря. Вчерашнее было... — Тревор почесал грудь, оглядываясь. — Хм. Как бы это назвать. Ты кричал так, будто тебя резали. А я, наверное, и правда порвал тебе что-то, судя по тому, как ты дёргался.
— Благодарю за поэтичность.
— Да пожалуйста. Хочешь, могу перечислить подробности? — Тревор обернулся к нему, нагло и лениво. — Когда ты кончил, ты выгнулся, как шлюха на кресте. И при этом всё время царапал меня, как будто хотел, чтобы я чувствовал как ты течёшь. Даже сейчас чешется.
Он провёл пальцем по красной полосе на плече, усмехаясь. Он не хотел вспоминать это как что-то важное. Не мог. Потому и шёл в атаку.
— Ты, кстати, всегда так звучишь, когда получаешь удовольствие? Это было похоже на молитву, только сказанную через зубы.
Алукард не ответил сразу. Только сел. Медленно, аккуратно. На его бледной коже выступили следы синяков, особенно на бёдрах — отпечатки пальцев, слишком сильных. Он не прикрывался. Он был слишком гордым, чтобы стыдиться, но в лице было что-то другое.
— Это был мой первый опыт, — спокойно сказал он. Глухо. Почти буднично. — Первый мужчина. Первый… кто был внутри.
Тишина упала резкая, как удар в лицо. Даже ветер за окном будто перестал дышать.
Улыбка слетела с лица Тревора. На миг. Он моргнул. Потом откинулся назад, закрыл глаза и вновь провёл рукой по лицу.
— Сука.
— Что?
— Я чувствую себя ублюдком. Ещё больше, чем обычно. А это достижение.
— Не утруждайся. Это я сделал выбор.
— Да ты даже не знал, что выбираешь.
— Я знал. Я видел, как ты смотришь на меня последние недели. Знал, чем это закончится. Я просто… решил, что хуже не будет.
Тревор посмотрел на него. В этом взгляде не было жалости. Только измотанность.
— Ну и как ощущения, святейший? Тебе понравилось? Порванное тело, грязные простыни, мой хер в тебе, пока ты шепчешь, что хочешь забыться?
Алукард кивнул. Совсем чуть-чуть.
— Да. Потому что это было честно.
И это была последняя капля.
Тревор схватил рубашку, натянул на себя и вышел, громко хлопнув дверью. Не потому что злился. Потому что ему стало страшно — за себя, за то, что это действительно было честно. И что он, тварь, хочет этого снова.