—
Кофе обжигает губы, Джисон шикает себе под нос, убирая горячий стакан на столик, шмыгает, втягивая носом насыщенный горький аромат и совсем легкий жасминовый шлейф духов — Феликс только что ушел. Приходил проведать Минхо, заодно прихватив Джисону сменную одежду и пару контейнеров домашней еды, заставив того пообещать на мизинцах, что съест все. Это даже смешно — на больничной койке лежит Минхо, а носятся все равно с Джисоном. Минхо даже без сознания производит впечатление более самостоятельного человека. Пошел уже пятый день в больнице, и все друзья давно оставили попытки вытянуть Хана домой хотя бы на ночь. «Да он скорее на этом стуле окочурится, чем оставит Минхо без присмотра хотя бы на полчаса» — написал Чанбин в их общем чате. И как бы безумно не звучало, это правда. Даже если бы вместо мягкого стула ему сутками пришлось сидеть на кафельном полу в коридоре перед закрытыми дверьми палаты, он бы сидел и ждал, как собака, потерявшая своего хозяина. Джисон скорее чокнется в оглушающей тишине своей квартиры, в которой ничто не помешает въедливым мыслям наполнить голову, чем здесь, буквально напротив, где он может видеть собственными глазами, как чужое сердце мерно бьется, как Минхо дышит, сам, без вспомогательных приборов, с каждым днем обретая все более здоровый вид кожи. Джисон на всю жизнь запомнит его пугающую, почти неживую бледность с расплывшейся чернотой под веками, яркие ссадины на теле, загипсованную по локоть руку, трубки в ноздрях и вечно закрытые глаза. Никогда не забудет этот сковывающий ужас. Уложив голову на поджатые к груди колени, он в очередной раз проклинает себя за трусость. Вина и разочарование сплелись внутри него в какой-то толстый колючий канат и больно передавили органы. Конечно, он не виноват в том, что произошло — это скажет любой здравомыслящий человек, но вот только самому Джисону от этого не легче. Ведь он, действительно, считает себя виноватым. Если бы только он ответил Минхо хотя бы раз… Минхо никогда не говорил о своих чувствах прямо, но ему и не нужно было — все его действия, мягкие интонации, все сверкающие взгляды, всегда отражающие одного лишь Джисона, и так говорили громче любых возможных слов. А Джисон всегда так боялся все испортить. Первый отводил взгляд, первый отстранялся, замалчивал, сводил к шутке, глуша собственные ноющие чувства глубоко-глубоко внутри. Потому что, ну правда, сколько существует историй — реальных историй, а не сюжетов романтических комедий — в которых близкие друзья начинают встречаться, а потом живут долго и счастливо? Джисон и пары штук не соберет, зато сюжетов, где в конце все разрушается в хлам, наберется на целый сборник слезливых рассказов. Он не хотел пополнять его еще и их историей. Не хотел потерять Минхо. Лишь когда возникла опасность потерять его по-настоящему, Джисон понял, какой же он, блять, идиот. Скребущая внутренности мысль о том, что Минхо не очнется, уйдет навсегда, так и не узнав, что его чувства взаимны, процарапала каждый сантиметр кожи изнутри. Ворох упущенных возможностей, ворох альтернативных развитий душили, не давая спать. Если бы только он не был таким жалким и трусливым, все могло бы быть по-другому. Не было бы ни чертовых мотоциклов, ни больниц, ни капельниц. Минхо был бы здоров. Джисон жмурит глаза, глубоко вдыхая, отсчитывает в уме секунды и медленно выдыхает, повторяя еще несколько раз. Ладонь по привычке накрывает чужую, мягко сжимая. Большой палец мерно поглаживает кожу, Джисон в очередной раз так глубоко зарывается в свою голову, что не сразу замечает, как ладонь в его руке переворачивается, совсем слабо сжимая в ответ. — Джи... — Минхо! Хан вскакивает со стула, царапая ножками дорогой пол, сжимает руку крепче, не веря ни ушам, ни глазам. Минхо смотрит на него из-за полуприкрытых век, сухие губы дергаются, беззвучно шевелятся в слабой попытке что-то сказать. — Молчи-молчи, не напрягайся, я сейчас позову медсестру, — пальцы суетливо жмут кнопку на пульте рядом с кроватью, Джисон заторможено присаживается на стул и тут же резко вскакивает, когда медсестра заходит в палату. Поначалу Минхо приходит в себя совсем не надолго, не до конца понимая, что происходит, и где он находится. Постепенно периоды в сознании увеличиваются, память возвращается, а вместе с ней — силы, здоровый румянец и тяга к разговорам. После стольких дней, проведенных под тонкий аккомпанемент одних лишь медицинских приборов, слышать чужой голос даже непривычно, но Джисон слушает, слушает, слушает каждое сказанное Минхо слово, кутается в мягкость его голоса, впитывая в себя звуки. Еще громче в палате становится, когда друзья скопом заваливаются в палату с криками и радостными воплями. Эхо этого шумного балагана струится наружу, рвет сонную размеренность больничного крыла, так что недовольная старенькая медсестра в очках с темной оправой и не менее темным, грозным взглядом выгоняет их всего через пятнадцать минут. Перед тем, как скрыться за дверью последним, Феликс вдруг тянет Джисона за собой в коридор и, ничего не говоря, прижимает к себе, обнимая. Молча разделяет с ним его вымученную радость. Целует в висок, когда тот порывисто тычется в теплую шею, крепко сжимая в ответ. Размеренно гладит дрожащую спину, пока воротник рубашки пропитывается соленой влагой.—
Летящая мимо окна птица громко каркает в раскрытую форточку, резко выдергивая Джисона из полудремы. Он сонно трет глаза, хмурится, вытягивая из-под себя затекшую ногу, и снова вздрагивает — в этот раз от чужого голоса: — Хреново выглядишь. Минхо ерзает на кровати, комкая подушку, чтобы облокотиться на нее спиной. На Джисона смотрит внимательно, изучающе, с легким насмешливым прищуром. Хану хочется его треснуть. Ухмыляется он, посмотрите. Пришел в себя и давай лыбиться и шутить налево и направо, как будто не провалялся в коматозной отключке почти неделю. Бесит. До трясущихся конечностей бесит. Вот бы его поцеловать. — Из-за кого это, интересно, — улыбка на чужом лице тускнеет, а потом и вовсе исчезает. Минхо выпрямляется, вглядываясь серьезнее. — Ты ведь не просидел на этом стуле все время? Ты вообще спал? Скажи, что диван здесь не просто так. — Не просто. На нем удобно хранить вещи. — Джисон… — Минхо укоризненно вздыхает, а Джисона от этой нравоучительной интонации раздувает как шар, готовый в любой момент взорваться от распирающей обиды. — Ну зато ты хорошенько поспал за нас обоих! — руки эмоционально подлетают и крепко сплетаются на груди, обиженный взгляд упирается в окно. — Ненавижу тебя, чтоб ты знал, — Минхо, наглец такой, на это лишь смешливо фыркает. — Не смешно. Решив не издавать больше никаких раздражающих звуков, он тянет здоровую руку к его плечу, но Джисон угловато дергается, избегая касания. Весь съеживается, насупливается, как истерзанный улицей воробей. Выглядит он, и правда, не очень. Болезненно, вымотано. Кожа будто выцвела, под веками расползлась серая темнота, губы изжеваны, а в опухших выплаканных глазах краснеют тонкие ниточки лопнувших капилляров. Смотреть на такого Джисона больно. Быть причиной этого состояния еще больнее. Минхо тянется корпусом ближе и все-таки прижимается теплой рукой к осунувшейся щеке. Осторожно. Мягко. Джисон больше не отстраняется, но и смотреть на него все еще отказывается. — Прости. — Ты себе представить не можешь, как я испугался, — тихо говорит Джисон. — Я думал, что… Что… Блять, я так много успел подумать, пока ты тут валялся в отключке, что ты теперь должен оплатить мне психолога, ясно? — Все, что только захочешь, — Минхо грустно улыбается, поглаживая его щеку большим пальцем. Джисон жмурится, шумно выдыхает и все-таки накрывает его ладонь своей, прижимаясь к ней, такой теплой и живой, так крепко, будто это тепло снова исчезнет. — Только попробуй еще хоть раз заикнуться о мотоциклах. Я тебя к батарее привяжу. — Прости, Хани. Мне, правда, очень-очень жаль, — он ловит пальцами заструившуюся по щекам влагу, смазывает блестящие слезинки, а после тянет к себе его ладонь и мелкими поцелуями жмется к сухой коже костяшек. — Прости… Джисону так надоело плакать. Все, что он делал за последние дни — плакал, плакал, плакал, плакал… Его веки уже просто горят от разъевшей их соли, но гадкие слезы все продолжают скатываться, продолжают мучить. Еще и Минхо касается кожи так нежно своими до невозможности мягкими губами, что количество жидкости только удваивается в его бездонных слезных каналах. Боже, как он скучал по Минхо. Хан громко шмыгает, рвано выталкивает из легких воздух, тело колотит от распирающих эмоций. Он поднимается на трясущихся ногах и забирается прямо Минхо в кровать, наплевав на все больничные правила. Съеживается маленьким клубком под его теплым боком, пряча лицо в складках больничной рубашки, и крепко-крепко обнимает, прижимая к себе вплотную. Чтобы и миллиметра между не осталось. Минхо гладит его спину, гладит руки, волосы, шею — все, до чего только может достать. Сползает ниже, оставляя на подрагивающей макушке новые поцелуи, и непрерывно шепчет извинения. Когда дыхание Джисона выравнивается, нос перестает шмыгать, и весь он немного размягчается согретый чужим телом, словно подтаявший кусок сливочного масла после долгой заморозки, Минхо, продолжая успокаивающе перебирать его волосы, тихо подает голос: — Знаешь, о чем я подумал, когда полетел с байка? — Джисон морщится от одного только представления этой картины, но все-таки заинтересованно приподнимает голову. — Такая быстрая-быстрая мысль, я ее даже осознать как следует не успел. Просто вспышка. Я подумал, — он хмыкает, — подумал: «Черт, Джисон убьет меня, если я здесь умру», — глаза его сверкают чем-то легкомысленным, озорным, когда встречаются с Ханом. Тот недовольно хмурится, пихает этого дурака в бок и снова прячет лицо в его тепле. — А еще, — пальцы в Джисоновых волосах замирают, все-тело Минхо как-то ощутимо напрягается. — Я подумал… Как же все-таки будет обидно так никогда и не узнать, каково это — целовать тебя. Сердце в ребрах Джисона подпрыгивает, больно врезаясь в кости. Он выпутывается из объятий, выпрямляется, поднимая глаза на Минхо, и замирает, встречаясь с открытым, опаляющим кожу взглядом. В нем все — непоколебимая серьезность, уязвимая мягкость, многолетнее ожидание, граничащее со смирением. В нем такая большая, такая трепетная любовь, что у Джисона внутренности сводит, дыхание спирает от этих чувств. И ему взвыть хочется от собственной трусливости, так долго отравляющей жизнь их обоих. Он больше не будет прятаться. Больше в жизни не оттолкнет Минхо. Вцепится в него самым мелким, самым изворотливым клещом и никогда-никогда не оставит. Хан порывисто тянется вперед, обхватывает его лицо руками и врезается в губы, не разбирая, кто из них вздыхает громче. Минхо тут же углубляет поцелуй, прижимает ближе, волосы стягивает, кусает, поглаживает, мажет, пока сам Джисон только стремительно плавится долгожданно. Когда дышать становится совсем тяжело, Минхо медленно разрывает поцелуй, мажет губами по разрумянившейся щеке, глубоко дышит. Джисон в последний раз мягко чмокает его в губы и отстраняется. Так, чтобы четко взглянуть в глаза. Чтобы перестать, наконец, прятаться. — Я твой, Минхо, — он переплетает их пальцы, тянет к своей груди. — Всегда был. Просто боялся… — Джисон прикусывает губу, хмурится и... вдруг расслабляется. Вместе с протяжным выдохом выталкивая из себя все страхи. Робко улыбается. — Больше не боюсь. Минхо смотрит на него как на первое и единственное чудо света. Завороженно. Счастливо. Тянет к себе и целует снова, уже не так отчаянно. Мягко и трепетно. Посмеиваясь от собственной не сходящей с лица улыбки. — Прости, что пришлось так долго ждать, — Хан аккуратно выводит узоры на его груди, виновато заглядывая в глаза. — Я бы ждал тебя хоть до конца жизни, Джисон. — Нет уж, теперь до конца жизни пусть будет что-нибудь приятное. — Хорошо. Все, что только захочешь, Хани.