Часть 1
31 мая 2025 г., 00:12
Ноги в самых простых, почти стертых тапках ступали по узкому, залитому светом коридору школы. Прозвенел последний звонок, и здание ожило. Шум, смех, громкие разговоры — всё это моментально наполняет каждый уголок старого, но до боли знакомого помещения.
Кто-то сломя голову мчался к выходу, едва не сбивая других с ног. Кто-то, обнявшись вчетвером, оживленно обсуждал что-то, размахивая руками.
Дазай мельком заметил одну из девушек в компании — та смеялась, не скрываясь, широко, искренне, демонстрируя свои яэба.
В отличие от остальных, его шаги были размеренными, почти ленивыми. Сегодня ему не удалось выспаться из-за палящего солнца и время от времени повышающего голос учителя с энтузиазмом рассказывающего тему.
Класс был большой и просторный, хоть и имел вид на океан где-то вдалеке, но также выходил на солнечную сторону во второй половине дня, когда солнце в это время года, казалось, пыталось сжечь всё до тла и его место — у окна, вторая пара — становилось настоящей жаровней.
Возле учительской кто-то спорил — резкие голоса раздавались сквозь полуоткрытую дверь. Из столовой пахло чем-то мучным, пересоленным. Дазай по привычке отвернулся.
У стены два мальчика возились с автоматом, который снова зажевал купюру. Он шёл мимо всего этого, как сквозь воду: знакомые лица, знакомые голоса, знакомые раздражители.
Прибрежный городок был совсем маленьким — его можно было обойти за день, заглянув в каждый угол, в каждый проулок. Только вот зачем — было не ясно. Он не предлагал ничего особенного: низкие, тесно стоящие друг к другу дома, облупленные фасады, старые наружные блоки кондиционеров, спутанные провода над головой.
Всё это мешалось в нечто странное и несуразное, как будто город складывали наспех — из остатков других, более заметных мест.
На первых этажах тянулись крошечные магазинчики с продуктами, где пластиковые ящики стояли прямо у входа, а внутри пахло соевым соусом и влажным деревом.
У входов в дома стояли ряды глиняных горшков с цветами — казалось, люди пытались оживить серую повседневность хотя бы оттенками лета.
Ближе к океану встречались ухоженные участки: крепкие дома с зелёными садами, аккуратными фасадами и ощущением надежности.
Он интуитивно замедлил свой шаг проходя возле окна. Во дворе, между корпусами, как всегда стояли лавочки. Все заняты. Рядом — идеально подстриженные кусты, которые стриг местный садовник.
Дети смеялись, кто-то пил сок из автоматов, кто-то лежал на траве, закинув рюкзак под голову.
Он видит как с окна что-то летит вниз. Нет, кто-то. Человек. С такой скоростью, что мозг не успевает понять. Только через мгновение доходит.
Глаза широко распахиваются — сами, от ужаса. Сердце стучит так, что кажется, вот-вот разорвёт грудь. В голове гул, как будто всё вокруг исчезло. Остался только этот момент.
Потому что рубашка на этом человеке — не белого цвета.
Школьная форма включает в себя чёрные, как смола, брюки ровного кроя, белую, контрастирующую с низом рубашку и галстук синего цвета с светло-голубой косой полоской.
Единственный человек, который не носил белую рубашку — не потому, что хотел бросить вызов, а потому что постоянно закапывал её карри — был Ода.
Тошно. До жжения в желудке. Горло сдавливает, будто вот-вот вырвет.
Страх накатывает волной — липкий, вязкий, острый, как лезвие только что отполированного ножа. Он проникает прямо в мозг, будто вонзается в каждый кусочек, режет.
Он не помнит, как начал бежать.
Не помнит, как с его плеч соскользнула чёрная, лёгкая кофта и упала на раскаленный асфальт.
Не помнит, как расталкивал шокированных школьников возле входа, чьи глаза были испуганными до ужаса. Он просто оказался там — рядом. Смотрел на красное пятно, быстро растекающееся по серой плитке. На тело, лежащее неестественно, с вывернутыми руками и ногами.
Подбежал. Схватился за рубашку. Колени чёрных брюк пропитались кровью. Кровью Оды.
Глаза…
Глаза с тех пор не закрывались ни на секунду. Лицо застыло в выражении, которое невозможно было описать. Ни боль, ни страх, ни отчаяние — что-то большее. Что-то, что человеку не положено испытывать.
Он дрожащей рукой проверяет пульс — ещё не осознавая, что делает это машинально. Рядом кто-то плачет. Девочка. Голос срывается, когда она говорит в трубку, умоляя диспетчера прислать скорую.
А он всё ещё держит его за рубашку. Как будто если отпустить — всё исчезнет. Всё станет правдой.
Глазами он находит неподалеку рюкзак темно-синего цвета и прикрепленный к нему брелок с зажигалкой — ярко-красной.
***
Глаз опух, налился синевато-багровым цветом. На щеке с противоположной стороны — неглубокая, но длинная царапина, к которой прилипла уличная пыль.
Губа — немного разорвана. Кровь заливает рот, смешиваясь со слюной. На скуле еще пара ссадин.
Дазай то ли сидел, то ли лежал, сползший по стенке старого гаража в переулке недалеко от дома. Асфальт под ним был тёплый, будто насмешка — как чужое, неуместное тепло.
Недавно лил дождь, и, несмотря на то что всё уже почти высохло, запах оставался таким же ярким и насыщенным. Это потому что доски гниют. А пространство здесь — маленькое, с пробитыми участками асфальта, в которых давно прижилась трава.
Глаза были лишь чуть приоткрыты — и смотрели прямо перед собой. Взгляд стеклянный, тусклый. Не цеплялся ни за что. Руки безвольно раскинуты вдоль тела.
Губы приоткрыты. Совсем немного. Если бы он закрыл их, жжение стало бы невыносимым. А он не был любителем боли.
Когда-то давно они впервые встретились именно здесь. В этом самом переулке, возле старого гаража с облезлой краской и вмятой жестяной дверью.
Тоже была ранняя весна, но тогда — сухо и тепло. Не так, как сейчас.
Солнце садилось медленно, красное и тяжёлое. Оно заливало угол асфальта между гаражом и низким забором — там, где сейчас только грязь и сорная трава. Тогда это казалось каким-то особенным местом.
Некрасивым — нет. Просто их.
Дазай тогда был совсем другим. Маленький. Худой. В слишком большой куртке, с облупившимся значком на кармане и рваными кедами. Выглядел скорее как бездомный, чем как школьник. Глаза — пустые, тусклые.
В тот день Ода не спросил, откуда он.
Не спросил, почему один.
Сколько уже прошло?.. — спросил он сам себя, глядя в пустоту.
Почти месяц со дня её смерти, — ответил сам себе, тихо, будто вслух боясь признаться в этом.
Он поднялся — медленно, будто тело налилось свинцом. Место, где он сейчас стоял, находилось далеко от центра городка — здесь редко кто ходил, только редкие машины проносились по шоссе чуть в стороне.
За спиной остались старые склады, заросшие высокой травой. А ещё чуть дальше, в стороне, его так называемый дом. Маленький, кривой, с облупленным фасадом и дрожащими в рамах окнами. Именно туда он и направился.
Избили его случайно. Или почти. Два пьяных мужика, шатаясь и громко споря о чём-то, стояли у закусочной. Дазай прошёл мимо, взглянув вскользь. Этого оказалось достаточно. Один из них резко повысил голос, потом другой. Их лица вдруг исказились, будто в нём они узнали кого-то. Кого-то, кто, возможно, однажды сильно испортил им жизнь.
Они бросились на него с такой яростью, будто мальчишка в школьной форме был виновен во всех их неудачах. По какой-то причине Дазай не сильно сопротивлялся.
Теперь же — он просто шёл. Тишина вокруг была почти нереальной, слышно было лишь его дыхание и слабое покачивание совсем еще молодой, весенней листвы.
Снаружи здание выглядело так же, как и всегда — облупившаяся штукатурка, низкий бетонный забор, старая дверь, которая скрипит, даже если её тихо открыть.
Внутри было прохладно и пусто. Пахло сыростью и старой пылью. Он медленно разулся, опираясь о стену — ноги гудели от усталости. Шаги отдавались глухо по полу.
На кухне — пусто. В холодильнике почти ничего. Вода в чайнике застоялась. Он взял кружку, подержал её в руках, но даже не налил воды. Просто поставил обратно. Ему не хотелось ни есть, ни пить. Всё казалось ненужным.
Он прошёл в комнату и опустился на пол. Дернул одеяло, укрылся им, не раздеваясь. Спина болела, локти саднили, ссадины снова начали кровить. Но он не обращал внимания.
Просто лежал и смотрел в сторону окна. Там, за пыльным стеклом, начинался закат. День почти закончился, но ощущение было такое, будто вы он так и не начался.
***
Дазай проснулся рано утром, когда бледный свет только начал проникать сквозь плотные тёмно-зелёные шторы, обрамляющие большое окно. Оно находилось вдоль стены, и по виду было нестандартным — слишком широким для обычной квартиры, с рамой, тронутой временем. Комната наполнялась мягким полумраком, в котором всё казалось чуть-чуть размытым и чужим.
Футон лежал в углу, между двумя стенами. На изголовье стояло что-то наподобие самодельного стола — ножками служили стопки книг, а поверх была положена деталь от комода. Конструкция держалась на честном слове.
С другой стороны, почти во всю стену тянулась большая полка, разделенная на множество ячеек. Каждая из них была до отказа забита книгами — одни аккуратно стояли, другие уже накладывались друг на друга. Рядом громоздилась ещё одна стопка, не менее внушительная, а поверх — небольшая коробка с настольной игрой. Он всегда просыпался с взглядом, устремленным в эту сторону, машинально перечитывая названия на корешках. Иногда просто чтобы убедиться, что они всё ещё здесь.
Тело ныло — но уже не так сильно. Кажется, стало легче.
С сонной, угрюмой гримасой и довольно выразительным гнездом на голове он поднялся и поплёлся в ванную. Принял контрастный душ — шипел и вздрагивал, когда мыло
попадало на ссадины, изгибаясь, как кот, попавший под воду. Умылся, торопливо намочив передние пряди, так что они легли в естественной завивке. Потом долго и нудно чистил зубы, будто хотел стереть их до корней, вычистить из себя что-то большее, чем просто налёт.
Мысли возвращались к вчерашнему дню. Нет, не к драке с двумя пьяными мужиками — о ней он, похоже, уже забыл. В голове всплывал другой эпизод: едкий запах, как будто паленой химии, и высокомерное поведение «золотой молодежи» по отношению к мальчишке, которого они выбрали жертвой. Он усмехнулся, не из жалости к тому — нет.
Его не заботило их отношение к парню. Его зацепил именно запах. Он был слишком специфическим, совершенно не похож на табачный дым.
Потом он вышел из душа, с полотенцем на плечах, и, покопавшись в одном из ящиков, достал аптечку. Сел прямо на пол, разложив всё вокруг себя. Взгляд у него был сосредоточенный, почти врачебный, но вся серьезность рушилась, когда он начал мазать ссадины йодом. Он вздрогнул, резко зашипел и машинально ударил баночку пальцем — та укатилась в сторону.
— Прекрасно, — процедил он, скрюченный пополам.
Он вытер баночку носком, как мог, и продолжил: мазал каждую царапину и ушиб тщательно, будто от этого зависело его выживание, но всё выходило криво. Бинты путались, разматывались, приклеивались к рукам. Один конец он умудрился прижать коленом, другой зажал зубами, и так с перекошенным лицом пытался как-то зафиксировать повязку на плече. Когда бинт в третий раз соскользнул, он зарычал, отбросил его и сел, уставившись в пустоту.
— Гений самопомощи, — сухо прокомментировал он сам себе, — мать бы гордилась.
Но через пару минут всё-таки справился. Пускай криво, пускай узлы получились несимметричными, но перевязано было всё. Он даже чуть гордо посмотрел на себя в зеркало. На секунду показалось, что даже волосы стали лежать лучше.
Через некоторое время он уже стоял в дверном проеме, облокотившись на косяк, наблюдая за маленькой кухней. Та выглядела, будто после стихийного бедствия: гора немытой посуды в раковине, приправы, рассыпанные в беспорядке, и повсюду упаковки лапши быстрого приготовления.
Несколько пар палочек лежали крест-накрест, как после поспешного ужина. Яркий красный чайник стоял на плите, будто в ожидании команды, а настольная лампа с кривым абажуром освещала угол, оставшийся в тени.
«Надо бы убраться… когда-нибудь», — мелькнуло в голове, и он лениво потянулся.
Он достал из холодильника контейнер с рисом, наскоро вывалил его на сковороду, включив газ. Вбил яйцо, поморщившись, когда скорлупа треснула неровно, и начал мешать. Прислушиваясь к ровному растрескиванию еды, побрел по комнате в поисках ножниц. Нашел под подушкой. Не удивился.
Сел на край табурета и начал резать ими зелень — ту самую, что упрямо росла на подоконнике в пластиковом горшке. Он редко её поливал, забывал, а иногда просто ленился. Но она выживала. Видимо, солнечная сторона окна делала свое дело. Или, может, зелень тоже давно махнула на него рукой и решила не зависеть от его заботы.
Скосив взгляд на часы, он томно отвел взгляд.
Схватил тарелку и начал есть прямо стоя у плиты, проглатывая куски почти без жевания. Вкуса он не чувствовал — да и не в нём было дело. Просто надо было поесть. Потому что так надо.
Он швырнул пустую миску в раковину, на ходу стянул с вешалки кофту, засунул ноги в кроссовки, едва попав нужными. Перекинул сумку через плечо и уже стоял у двери. Задумался на секунду — что-то он забыл? Но, видимо, не важно. Пинком захлопнул за собой дверь.
На углу, как всегда, он встретил бабулю с подносом сушёных морепродуктов. Поднос стоял на низком складном столике, под которым валялась старая тряпичная сумка и пара пластиковых ящиков. Её лицо было всё в морщинах, будто сжатый персик, но глаза — цепкие, внимательные, словно у человека, который за жизнь успел всё понять. Она знала его с пелёнок, и каждый раз ловила взглядом точно и быстро, будто специально подкарауливала, как хищник свою жертву, только ласковее.
— Опять не позавтракал толком, да? — начала она без прелюдий, с той же прямотой, что и всегда. — Рис на воде — это не еда, парень. Тебе расти надо, а ты всё тощие косточки свои тягаешь…
Дазай только кивнул, не пытаясь оправдываться. Он знал, спорить бессмысленно — она всё равно продолжит. А если честно, ему даже было не противно это слышать. Кто-то ещё считал, что за ним стоит приглядывать. Не для галочки, а по-настоящему.
— Возьми кальмарчика, не глупи, — буркнула она, уже заворачивая ломтик в тонкую серую бумагу.
Он взял. Поблагодарил кивком и пошёл дальше, медленно пережевывая солёный кусочек, слушая, как тот хрустит под зубами.
Улочка, по которой он шёл, была узкой и кривой, вымощенной старой плиткой, местами покосившейся. Дома стояли вплотную друг к другу, у некоторых балконы выходили почти прямо над головой, создавая тень. На стенах — ржавые кондиционеры, вывески местных магазинов, облезлые афиши и тонкие трещины, как морщины на лице той самой бабули. Пахло морем, пылью и сладким сиропом — где-то варили что-то липкое и горячее. Вдалеке слышалась возня и звон велосипедного звонка.
Он шёл привычным маршрутом, чуть наклонив голову вперёд, будто защищаясь от мыслей, которые могли ударить внезапно. День начинался, и он шёл в него, шаг за шагом, как в воду, не зная, насколько будет глубоко.
На другом конце городка, где дома стояли плотнее, а окна выходили прямо на порт, проснулся Чуя. Утренний ветер скользил по улицам и, проникая в щели, приносил с собой запах соли, рыбы и влажной гари с ближайшей лодочной станции.
Он сразу сел, зарыв лицо в ладони. Пальцы сжимались на скулах, ладони были теплыми, а мир вокруг — еще нет. Комната оставалась полутемной, с тонкими прямоугольниками света, пробивающимися через жалюзи. Он посидел так ещё секунду-другую, просто привыкая к новому дню.
Пол был холодным. Настолько, что по коже пробежал морозный отклик, когда он встал. Потянулся, хрустнув плечами, и тихо поморщился — то ли от сна, то ли от утренней боли в мышцах. Шаги глухо отдавались в стенах, когда он шёл в ванную.
Душ он включил сразу. Только холодная вода. Чуть дальше — и уже ледяная. Горячую он не любил: она будто пыталась стереть с него кожу, размыть границы, сделать мягким. Холод же, наоборот, отрезвлял. Бодрил. Он стоял под струями, не двигаясь, и чувствовал, как тело медленно возвращается к жизни, словно выходя из тумана.
Тем временем на кухне уже что-то гремело. Там была мама. Статная, с длинными ярко-русыми волосами, даже ярче, чем у него самого. Её фигура двигалась плавно, уверенно — будто по выученной годами хореографии. Она стояла у плиты, что-то варила, напевала себе под нос старую песню, оборачиваясь на каждый щелчок или шорох.
Когда он вошёл, ещё вытирая волосы полотенцем, она кивнула и улыбнулась.
— Доброе утро, герой, — сказала она с насмешкой, — снова душ ледяной? Ты точно не из этой семьи.
Чуя сел на край табурета, как делал это почти каждое утро, наблюдая за её движениями. За тем, как она ловко раскалывает яйцо, кидает скорлупу в мусор, посматривает в окно, где на стекле уже конденсат от пара.
— Просто ты стареешь, тебе нужен горячий, — буркнул он, не сдержав усмешки.
— А ты когда от холода почки застудишь, посмотрим, кто будет старше, — прищурилась она, ставя перед ним тарелку. В ней — рис, немного рыбы, чуть зелени и кимчи. Просто, но сытно.
Он ел молча, быстро, почти не жуя. Время, как всегда, поджимало. Его движения были точны, отточены. Он ненавидел опаздывать, ненавидел чувствовать, что не справляется с расписанием. Школьную форму надел почти на автомате, застегнув пуговицы у зеркала в прихожей, не глядя на отражение.
Перед тем как выйти, он замер в дверном проеме. За окнами небо было ясным, а воздух плотным, будто пропитанным солью. Отсюда море было недалеко — и это ощущалось в каждой молекуле.
— Вечером ты дома? — спросила мама, не оборачиваясь от кастрюли.
— Не знаю, — коротко бросил он, уже открывая дверь.
***
Дазай сидел у окна, облокотившись на парту и уставившись в никуда. Свет пробивался сквозь пыльное стекло, слепил глаза, нагревал рукав формы. Он пытался уснуть, выпрямив спину и положив щеку на руку — это было не так просто, как казалось. Под веком пульсировала боль, тело ныло после вчерашнего, а голос учителя звучал как шум.
— …и потому конфликт Сэйнэн стал поворотной точкой в истории перехода власти, — монотонно вещал учитель Мори, медленно расхаживая между рядами с книгой в руке.
Он остановился у доски и, склонив голову набок, как будто говорил о чём-то бытовом, добавил:
— В любом строе, в любом обществе всегда найдётся тот, кто является лишним. Иногда исправление одного спасает целую систему.
Дазай словно на секунду отключился, провалился в мягкий сон, но вернулся на звук открывающейся двери.
— Извините, — раздался голос.
Он был резкий, хрипловатый и слишком громкий для этой медленной, сонной обстановки.
В класс зашёл Чуя. Волосы немного растрепаны, ворот рубашки небрежно расстегнут, а шаг — быстрый и раздраженный. Он прошёл мимо парт, не удостоив никого взглядом, будто каждый был просто частью фона. На нем остался утренний холод улиц и запах соленой воды.
Дазай улегся поудобнее на руках, лениво скользя взглядом по фигуре Чуи.
Этот взгляд, этот темп — как будто он кого-то собирается ударить. Не показушный, не на публику.
Дазай смотрел, как тот скинул рюкзак у стола и уселся, даже не попытавшись скрыть раздражение. Пальцы сжаты в кулак, спина напряжена.
Ему казалось, что злость Чуи — это не вспышка. Это его способ дышать. Как дыхание в рваном ритме — если остановится, будет хуже. Часто это забавляло Дазая, он любил наблюдать за его поведением — не умением держать свои эмоции в узде. Кажеться Осаму мог замечать даже тот как он раздражается от недостаточно прожаренного тофу в столовой. Настолько все было написано на его лице.
Он прикрыл глаза, будто снова решил попытаться уснуть, но мысли всё равно блуждали возле парня за соседней партой.
Дазай фыркнул про себя.
Скука. Он всегда говорил себе, что это просто скука.
Мори не сказал ничего — только взглядом проводил его к парте.
— Накахара, в следующий раз, если опаздываешь, имей честь прийти в опрятном виде — сухо заметил он, но в голосе не было ни злости, ни настоящего упрека.
Он продолжил лекцию, будто ничего не произошло, снова затихая в своем размеренном, глухом ритме.
Уроки стекались один в другой, как мутная вода в сточной канаве. Воздух в классе был спертым, натянутым, чертово солце раскаляло небольшую аудиторию несмотря на открытые окна. Чуя успел растянуть галстук и раскинуться на стуле наблюдая за учителем. Кто-то что-то отвечал, кто-то зевал — тишина здесь была не уважением, а истощением.
Чуя не вмешивался в эту суету. Он сидел молча, томно моргая и думая о сегодняшнем завтраке, каким же вкусным мать приготовила кимчи, в меру острое и хрустящие. Он время от времени писал что-то, чиркая непонятные для большинства в классе карлючки которые между прочим не каждый учитель мог разобрать. Учился Чуя неплохо, по его мнению, хотя в приоритете была вовсе не успеваемость.
Последний звонок прозвенел резко, прямо по ушам.
Он встал первым, медленно собирая потрепанную тетрадь и ручку.
Коридор встретил его уже привычным шумом. Он свернул в сторону запасного выхода — просто потому что так ближе. Он хотел проверить кое-что не то что бы это его беспокоило, но с другой стороны это вызывало дикое раздражение
Он шёл мимо шкафчиков, когда заметил их.
Трое у окна, ближе к запасному выходу. Средняя школа. Громкие, самоуверенные, из тех, кто думает, что может себе позволить лишнего. Один курил, второй пенал бутылку ногой по полу, третий увидел Чую и что-то шепнул — и они рассмеялись.
— О, наш грозный Чуя, — сказал один, негромко, но с тем самым мерзким прищуром. — Ты тут как раз вовремя. Нам скучно было.
Он не ответил. Просто остановился. Смотрел на них — спокойно. Смотрел и убеждал себя в достаточном количестве хромосом у этих ребят. У него плохое чувство справедливости, но раз уж они пересеклись и те решили наградить вниманием он побороться за правила школы.
Ты чё, не в настроении? — хмыкнул один.
Чуя сделал один шаг вперёд.
И в этот момент — резко. Почти незаметным движением вытащил сигарету изо рта у первого и зажал её пальцами до треска, тушка, не глядя, об брюки секунду назад курящего парня.
Парень вздрогнул и чуть попятился. Второй нервно отвел взгляд. Третий попытался усмехнуться — вышло слабо.
— Да ладно, расслабься. Мы ж просто…
— Уроки закончились? Выметайтесь тогда к черту, что глаза мои вас не видели
Голос был спокойный. Без надрыва. Но в нём было достаточно, чтобы в коридоре стало тише.
Те, шипя что-то себе под нос, ушли, не оглядываясь, натягивая на себя рюкзаки.
Он вышел на улицу — это была задняя часть школьного двора, вся поросшая плющом, развивающимся вокруг перил, оконных решеток. Воздух здесь пах цветами, терпко и чуть влажно, будто весна пряталась именно тут. Сегодня солнце заходило раньше обычного, — отметил Чуя, когда шёл по плитке к спортзалу.
Он шёл быстро, но не спеша. Резкий внутри — снаружи будто спокоен.
Дазай прятался где-то тут. Чуя уже слышал — от одноклассников, от преподавателя физры, от старшеклассника с перевязанной рукой.
“Он сидит там. Один. Каждый вечер.”
И каждый вечер Чуя разворачивался в другую сторону, зажимая в зубах гнев.
Но сегодня — не смог.
Дверь внешнего входа была приоткрыта. Внутрь просачивался солнечный свет — мягкий, низкий, уже не такой жгучий, как днём, с лёгким золотистым налётом. Он ложился на пол залитыми пятнами, где-то отражаясь в лакированной поверхности деревянных полов, где-то распадаясь на пыль, лениво кружащую в воздухе.
Сам спортзал был полупустой. Просторный, гулкий. В нём пахло старой древесиной, мелом и потом — не резким, а скорее устоявшимся, будто стены давно смирились с этой судьбой.
Свет от солнца, пробиваясь через высокие окна под потолком, разрезал пространство полосами — широкими и четкими, как картина в рамке. Лучи цеплялись за баскетбольные кольца, за лавки, за отблески металла на старом турнике у стены.
Не успел он зайти, как взгляд зацепился за тушку, сидящую на лавках, покрашенных в тусклый, или уже выцветший со временем, цвет.
Дазай сидел, наклонившись вперед, перебирая что-то в руках.
То ли бинт, то ли ремень. Лента скользила между пальцами — неспешно, почти задумчиво. Он не поднял голову, не пошевелился, будто знал, кто зашёл, и знал, что не нужно оборачиваться.
Чуя остановился в дверях. Несколько секунд — тишина.
И он снова сидит так. Опущенные плечи, голова вниз, руки в бинтах — всё до смешного театрально. Будто на сцене, а не на пыльной скамейке спортзала.
Твою ж мать, Дазай. Ты же не в пьесе. Хватит строить из себя вдовца на похоронах души.
Его трясло. Не от горя — от раздражения.
С первого дня, как умер Ода, этот придурок исчез. Не физически — его видели. А вот нормального, живого, ехидного Дазая — не было. Только вот это: пустота на лице, длинные паузы и мрачный вид.
“Как будто ему одному позволено страдать красиво.”
Он вцепился пальцами в край сумки пытаясь удержать себя. Напрасно.
Тебе не больно — тебе удобно. Удобно быть в одиночестве, удобно играть молчание, удобно не отвечать. Ты — трус.
Чуя стиснул зубы. Всё внутри горело — и если бы кто-то ещё в этот момент стоял рядом, он бы взорвался прямо на них.
Но перед ним был только Дазай.
И он больше не мог сдерживаться.
— Сколько можно прятаться? — На удивление еще спокойным тоном произносит Накахара — Ода месяц уже не с нами. Думаешь, ты один, у кого он был другом?
Дазай не поднимает глаз. Только едва усмехается.
— Ты всегда так шумен, Чуя. Даже горе у тебя с криками и угрозами.
— Заткнись. — Чуя подходит ближе. — Я хотя бы не притворяюсь, будто мне плевать.
— А разве должно быть не всё равно? — Дазай наконец поднимает глаза. Улыбка едва заметна, но сквозит ядом. — Ода умер. Ты можешь злиться, можешь кричать — ему уже всё равно.
За эти слова он бы и сам себе глотку перерезал — настолько они ему отвратительны.
Каждый слог — как ржавый нож по горлу. Горькие, ядовитые, ложные наполовину — и всё же произнесённые.
Он говорит их только ради одного: чтобы вырвать у рыжего ярость. Сорвать маску, вскрыть рану.
Вывести его из себя. До крика, до дрожи, до потери самоконтроля.
Он хочет, чтобы Чуя ударил его. Сильно. Не сдерживаясь.
Чтобы бил, пока руки не устанут. До ссадин. До крови. До рваных ран.
Он искренне надеется, что тот окажется способен на это.
Потому что иначе — всё это зря.
Он замолкает. На секунду в зале снова тишина — гулкая, тягучая, как воздух перед бурей.
Свет в окнах садится ниже. Лица уже не видно, только блеск глаз, едва уловимый в полумраке.
Чуя не отвечает сразу. Он не может.
Что-то внутри его будто застыло — от злости, от обиды, от того, что сейчас слышит всё то, что сам думал, но боялся признать..
Дазай продолжает — спокойно, почти буднично.
Не провоцирует, а просто констатирует. Будто чужая боль — это карточка в журнале, которую он заполняет между делом.
— А ты? — он смотрит прямо, не отводя взгляда. — Ты же даже не знаешь, почему он умер. Только то, что рассказали.
Он давит. Хочет, чтобы тот сорвался. Чтобы взорвался.
Чтобы вцепился в него, как в последнюю правду, как в источник своей ненависти.
И Чуя почти кричит, голос срывается:
— Что ты имеешь в виду?!
Пауза. Решающий момент.
— А если скажу, что знал? Что мог остановить? — голос тихий, но режет, как лезвие. — Просто не сделал.
Рывок.
Ткань рубашки натягивается в кулаке, хрустит шов — и через секунду Дазай летит назад. Чуя валит его на пол, не пытаясь удержаться сам — валится следом,
В глазах — только бешеная злость. Дазай ещё никогда не видел его таким.
Но внутри — это чувство. Чувство, что называют облегчением. Он смотрит с облегчением. Но младший не в состоянии этого заметить — его охватила ненависть. Та, чего Дазай и хотел добиться.
Глухой удар.
Затылком — о соседнюю лавку. Он упал с лавки на которой сидел, ударяясь об ту которая стояла позади. Звук тупой, тяжёлый. Как кость о дерево. В ушах звенит. На секунду — белый шум.
Голова откинулась, дыхание сбилось. Ноги всё ещё остались на той лавке, где он сидел — икры задраны, нелепо закинуты.
Чуя оседлал его, зажав коленями бока, вжимая в пол. Пальцы всё ещё вцепились в воротник. Сердце стучит в висках, грудь ходит ходуном. Руки кажется дрожат, но вовсе не от страха или нервов, а от того насколько сильно сжаты.
Дазай откинулся, дыхание сбилось. Ноги всё ещё остались на прежней лавке — икры нелепо задраны, застыли в воздухе.
Чуя оседлал его, прижимая к полу с такой силой, будто хотел вдавить его в землю — колени плотно сдавили бока. Он нависает над ним, весь, целиком, ближе некуда — грудь касается груди через тонкую ткань, тепло передается сквозь слои, проникая под кожу.
Их животы едва касаются, скользят в этом соприкосновении при каждом судорожном вздохе. Тела слиплись в какой-то болезненно личной близости — где уже невозможно понять, кто кого удерживает, кто кого не отпускает.
Их животы едва касаются, скользят в этом соприкосновении при каждом судорожном вздохе. Тела слиплись в какой-то болезненной близости — где уже невозможно понять, кто кого удерживает, кто кого не отпускает.
Рыжего трясёт от ярости, от перенапряжения, от той злости, что долго сдерживалась и теперь вышла наружу, рвущая сухожилия изнутри.
Дазай не сопротивляется. Лежит, раскинув руки, с затуманенным взглядом — то ли от удара, то ли от чего-то другого. И смотрит на него. Молча. Так, будто всё это — и есть то, чего он ждал. То, к чему шёл. Он принимает этот гнев, как заслуженное, как неизбежное.
И это сводит с ума.
Чуя не выдерживает.
Рука сжимается в кулак — тугой, дрожащий, с побелевшими костяшками. И в следующую секунду он бьёт. Не один раз — раз, два, три, по скуле, по челюсти, по щеке, каждый удар — как вспышка, как отчаянный вздох, который не превращается в крик. Голова Дазая откидывается вбок, потом снова назад, будто он сам подставляется, сам подталкивает себя под кулак, не защищаясь.
Щека вспыхивает красным, кожа трескается у губ, они рассечены тонко, но кровят. Он молчит. Только дышит, резко, хрипло, будто выдыхает с каждым ударом часть того, что накопилось. Он не отводит взгляда — смотрит на него снизу вверх, сквозь тень ресниц.
Чуя дрожит. Внутри — кипит, рвётся, выскальзывает. В теле пульсирует глухая ярость, в сердце — какое-то невыносимое чувство, от которого горит всё нутро. Он бьёт, потому что не может иначе. Потому что в каждом ударе тысяча слов, которые он не может произнести.
Дазай не сопротивляется. Он принимает каждый удар, как будто это признание, как будто это то единственное, на что он по-настоящему рассчитывал.
Чуя замирает.
Кулак всё ещё сжат, дыхание тяжёлое, в груди жар. Чуя остаётся нависать над ним, опираясь ладонями по обе стороны от плеч Дазая. Спина напряжена, руки дрожат, волосы спадают вперёд и щекочут чужую кожу. Вблизи всё ощущается иначе.
Дазай не двигается сразу. Лишь спустя мгновение медленно поднимает руку и касается затылка. Кончиками пальцев, осторожно, как будто боится, что касание обожжёт. Он проводит по волосам, задерживается, будто ищет в этом движении прощение или спасение.
Губы чуть приоткрыты, в глазах нет ни яда, ни усмешки. Только усталость. И странная, горькая честность.
Всё стихает. И злость, и страх, и гул крови в ушах. Осталось только это. Руки, волосы, голос. Два тела, застывшие в этой неловкой, странной близости.