Она растёт не на свету, а в полутени. Там, где сердце сжимается от нежности, в которую никто не верит. Там, где хочется обнять — но руки в карманах. Где хочется сказать — но голос ломается на вдохе.
Её не дарят. Её прячут. На подворотнике куртки. В блакноте. В чужом молчании. И в надежде, что когда-нибудь — кто-то заметит.Это символ того, что любовь может быть и без слов, и без права на свет.
И всё равно — быть.
Ёнджун сидел один, за рабочим столом у окна, склонившись над листом белой бумагой. Рука двигалась неспешно, уверенно, на бумагу ложился мягкий графит — словно Чхве пытался сказать больше, чем позволяли слова. Он рисовал голубые фиалки. Хрупкие лепестки, словно дышащие на бумаге, тонкие стебли, чуть дрожащие под воображаемым ветром. Голубой. Это же что-то между покоем и тоской. Ёнджун не знал, зачем вообще начал рисовать цветы. Просто… В какой-то момент захотелось. Может быть, потому что в этих фиалках было что-то от него самого. Маленькие, нежные, но не слабые. Цветы, которые хорошо растут в тени, далеко от солнца, потому что не переносят слишком много тепла. Как и он. Чхве отвлёкся. Телефон мигнул ярким экраном. beomnj 21:59 «будешь завтра?» Ёнджун нахмурился. Бомгю. Опять он. Опять этот раздражающий, слишком правильный, слишком добрый взгляд, словно он видит в Ёнджуне что-то хорошее или вообще — его насквозь. А ведь не должен. Ёнджун не ответил. Отложил карандаш, закрыл блокнот, открыл окно на проветривание. Слишком личное. Слишком чистое, чтобы кто-то увидел. Особенно он. Чхве прошёл на кухню. Плита давно не работала, и Ёнджун уже не помнил, как пахнет настоящая домашняя еда. Холодильник напоминал пустую витрину в забытом старом магазине. Он взял два яйца, зачерпнул ложкой со дна банку соевого соуса, нашёл оставшийся рис. Всё делалось машинально, без вкуса и перца, но как-то утешающе. Соль, масло, шум ложки по сковороде — единственное, что напоминало о рутине, которой он всё ещё подчиняется. Ёнджун ел молча, стоя, и у окна. За стеклом дождь стучал по карнизу — ровно, ритмично, словно капли отбивали чей-то внутренний счёт. Вкус еды был пресным. Абсолютно. Горло сжалось, щеки впали. Чхве не спеша доел, быстро вымыл посуду до зеркального блеска.Чистота, да, она заставляет верить в…
Чувство внутри тоже было пресное, странное, пустое, словно внутри него только мрак, холод и…Грусть. Синяя. Нет, всё же голубая. Небесная или бледно-васильковая?
В библиотеке пахло книгами и старым деревом. Ёнджун зашёл молча, с привычным капюшоном на голове. Бомгю всем было сложно заметить, но Ёнджун всегда видел. Младший сидел у огромного окна на втором конце библиотеке, поджав худенькую ногу в шортах под себя, с какой-то книгой очередного депрессивного японского автора на коленях. Хоть убейте, но Ёнджун никогда не поведется на эту пропаганду. Никаких тонких, как сигаретный дым вишневых, фраз, в которых больше меланхоличной пустоты, чем смысла. Никаких трагичных подростков, которые находят утешение в бессилии и самобичевании. Это всё не про Ёнджуна.Чхве никогда не тонет в себе — он сразу горит. Медленно, злобно, с жаром, который не остудить даже суровой зимой.
И всё же он смотрел. На то, как Бомгю листает страницу. Как его губы едва шевелятся, словно он шепчет за автором. Как мягкий свет из окна ложится на его волосы — и делает его таким… Живым. Бомгю светился. Не от лампы, не от окна. От чего-то внутри. Или кого-то. Ёнджун невольно сжал кулаки в карманах худи. — Ты всё-таки пришёл, — пролепетал Бомгю, не отрывая глаз от книги, уголки губ предательски дрогнули в улыбке. — Я думал, ты проигнорируешь меня. Как всегда. — Не льсти себе, — кинул Ёнджун резко, садясь напротив. — Я пришёл из-за математики. Бомгю медленно закрыл книгу. — Конечно. Математика. Молчание повисло между ними. Тяжёлое, как сырой воздух после дождя. Где-то в глубине зала шелестела страница, кто-то тонко чихнул. Запах пыли, чуть сладкий — от старых корешков и бумаги, впитавшей чужие невесомые прикосновения. — Ты что-то рисовал, да? — вдруг спросил Бомгю, взгляд был мягкий, почти что прозрачный. Ёнджун заметно напрягся. — Не твоё дело. — Я просто… Вижу, что у тебя руки чёрные от графита, — Чхве улыбнулся, неуверенно, почти нежно. — Я люблю фиалки. Ёнджун застыл. Он не говорил. Никому. Ни слова. Про цветы. Про блокнот. Про голубой. Про себя. А ещё — ненавидел, когда его читали легче книги. — Может, тебе кажется, — процедил он. Но внутри всё сжалось, словно кто-то разоблачил его до костей, резко сорвав слой толстой кожи. Бомгю не отступал, положил руку на стол. Не ближе, не дальше. Просто — рядом. Слишком рядом. — Мне не кажется, Ёнджун. Я просто… Хочу знать, кем ты на самом деле хочешь быть. А не кем ты вынужден казаться. Сердце Ёнджуна забилось сильнее. Громче, чем ноябрьский дождь за окном, чем шум тонких страниц в сердце зала, чем собственные мысли в дурной голове. Чхве резко встал. — Мне плевать, что ты хочешь, — прошипел он. — Не пытайся делать из меня героя какого-то дешёвого романа из твоих японских книжечек. Бомгю не ответил. Только устремил глаза прямо на старшего. Взгляд. Не удивлённый, не испуганный. Просто — спокойный, ясный и… Добрый. Ёнджун отвернулся первым. Конечно. Как всегда. — Надеюсь, ты когда-нибудь отлепишься от меня, наклеечка. Но во взгляде Бомгю было больше тепла, чем он когда-либо получал дома. Или, вообще, за всю жизнь. Позже, уже глубоко ночью, где-то в пять или пять тридцать утра, в своей комнате, он снова достанет блокнот. И на последней странице, прямо под голубыми графитными фиалками, тихо, неуверенно, аккуратным почерком, мелкими буквами, словно боясь, что кто-то прочтёт, будет выведено:«А если бы ты коснулся меня… Я бы, наверное, не оттолкнул тебя. Может быть, даже остался».
И спрячет блокнот в дальний ящик. Но сердце — не спрячешь. Ёнджун не сразу понял, когда это началось. Может, после того взгляда — спокойного, ясного и непрошибаемого — которым Бомгю ответил на поспешное бегство в библиотеке. А может, раньше, когда он впервые позволил себе остаться наедине с блокнотом и не чувствовать стыда. Но с какого-то момента голубые фиалки начали прорастать повсюду. Сначала в тетрадных полях — между формулами, задачами, неразрешимыми уравнениями. Затем — на внутренней стороне ладони, выведенные шариковой ручкой. Затем — на стене у кровати, где слиплись пожелтевшие фото, старые билеты и бессмысленные цитаты из любимых песен. И однажды — на ткани. Чхве сидел у себя в комнате, под самым уродским потолком в мире, и вышивал. Молча. Ниткой в тон. Движения были почти медитативными: вверх, вниз, протяни, закрепи, не порви. Аккуратные три фиалки, одна чуть крупнее других, в уголке джинсовой куртки, где раньше была небольшая прожженная дыра от сигареты.Зашивай дырку на любимой джинсовой курточке, как латку на себе самом.
Теперь это была любимая вещь Ёнджуна. Джинсовка — немного вытертая на плечах, с ворванными краями рукавов, пахнущая дождём и табачной пылью. На ней фиалки смотрелись как-то нелепо — слишком нежно на фоне рваного бунтарства. Но ему было плевать. На этот мир. На его правила. На то, что парень «не должен» держать в руках иглу, тем более вышивая голубые цветки. Ёнджун надевал её почти каждый день — с теми же тёмно-зелёными карго, вечно мятой футболкой и потертыми чёрными конверсами, где от старой подошвы уже отставал клей. Яркие красные волосы всегда были растрёпаны, словно он только проснулся в чьей-то постели и забыл, где вообще находится. Пирсинг в брови сверкал на солнце и раздражал учителей больше, чем вечное молчание Чхве на уроках. Но он продолжал носить всё это — броня¿ Как заявление. Как вызов. Как мневсёравнонавашемнение. В школе стало как-то тише. Или, может, Ёнджун просто отгородился от звуков. Шум столовой, смех местных идиотов у раздевалок, даже шепот девчонок про «этого Чхве» — всё отскакивало, никак даже не задевая. Бомгю же оставался тихим солнцем где-то на заднем плане. Не навязывался. Просто… Был. И это бесило ещё больше. Сегодня они снова оказались рядом — случайно или нет, никто не скажет. Бомгю сидел на подоконнике в мертво-пустом коридоре, надкусывая хлеб с клубничным джемом. Ёнджун мимо не прошёл. Притормозил, взгляд зацепился за размазанный конфитюр на губах младшего. — Сладкое в такое время дня — путь в ад, — буркнул Чхве, лениво прислонившись к противоположной стене. Бомгю лишь усмехнулся. Медленно слизнул джем с пальца — не вызывающе, просто естественно, словно знал, что это сведёт Ёнджуна с ума. — Зато вкусно. Хочешь? Ёнджун отвернулся. — Я не люблю сахар. — Да неужели. А фиалки на куртке — это типа протеин? Ёнджун застыл. Медленно повернул голову. Бомгю уже смотрел не в шутку. Взгляд был прямым. — Они красивые, — продолжил младший мягко. — И не надо делать вид, что ты их не вышивал. Это — ты. Такой, каким ты есть, когда никого не боишься. Ёнджун подступил ближе. Стены давили, воздух стал слишком густым и обволакивающим, как тёплое парное молоко. Бомгю всё ещё крепко держал в руках хлеб с джемом, но смотрел так, словно держал его самого. — Я не боюсь, — прошептал Ёнджун, но голос сорвался. Прозвучало это жалко даже для него самого. — Тогда почему ты каждый раз убегаешь? Молчание. Только шум вентиляции и далекий звонок, зовущий на перерыв. Ёнджун выдохнул. Резко, шумно и судорожно. — Потому что если я останусь — сломаюсь. Чхве застыл от своих же слов. А Бомгю просто понимающе кивнул. Не стал тянуть, не стал прикасаться. Просто выпалил на одном дыхании: — Если сломаешься — я соберу. По частям. Осторожно, бережно, аккуратно. Ёнджун смотрел на него. Долго. И впервые не отвёл глаз. В эту ночь он снова будет вышивать. Новая фиалка — мельче, но уже ярче. Может, фиолетовая. Точно на воротнике. Там, где её сможет увидеть только тот, кто подойдёт совсем близко. Опасно.***
Проснулся Ёнджун по-обычному— от холода. Внутри него или из улицы — риторический вопрос. Под потолком в комнате скапливался утренний воздух, сухой и серый. За окном по-ноябрьски вяло светало, лениво, словно и само утро сомневалось, стоит ли приходить в эту квартиру. Ёнджун совсем не шевелился. Смотрел в треснувший потолок и считал пятна. Пять. Одно стало больше, чем на прошлой неделе. То, что в углу почти исчезло. Рядом с ним появилось новое. Чхве даже не сразу понял, что это суббота. А значит — работа. Уже не школа. Уже не надо изображать глупого гения с пустым взглядом. Не надо уворачиваться от Бомгю в коридоре и делать вид, что тот каждый раз не оставляет в его голове яркий след, как тень от солнца на бледной коже. Чхве выдохнул. Глубоко. Тяжело. В горле — утренний горький привкус, словно всю ночь говорил вслух самому себе то, о чём громко молчал днём. Повернул голову — куртка висела на спинке стула. Та самая. Джинсовка с рваными краями, чуть выгоревшая на спине от солнца, и с трепетной вышивкой на воротнике. Там теперь была та самая, обещанная, новая фиалка. Фиолетовая. Маленькая, аккуратная, словно случайная. Но… Нет. Фиолетовые — не про наивность. Не про тихую любовь. Это — про то, что болит. Про рост, который выдавливает тебя изнутри. Про больную трансформацию.Давай, зашивай сам себя. Стежок за стежком.
Он поднялся, медленно, почти как старик, с тяжелым выдохом и, кажется, хрустнувшей спиной. Натянул те же карго, зашнуровал свои потрепанные конверсы, прохрустел шеей. Затем — куртка. Она всегда ложилась на плечи так, словно сама ждала этого с вечера. Ёнджун поймал своё отражение в зеркале на двери. Красные волосы, с чуть отросшими корнями, — ещё ярче на фоне серости комнаты. Пирсинг в брови чуть перекошен от глубокого сна. Кожа под глазами тёмная — скорее, не от недосыпа, а от мыслей. — Ну привет, главный герой из японских книжечек Бомгю, — усмехнулся он про себя. Что ж, если уж судьба решила сделать из него клише-штамп из книжек для депрессивных подростков, то пускай.Только почему, чёрт побери, внутри так хреново?
Ёнджун работал в небольшом кафе у станции метро рядом. Там всегда пахло кассией, некачественным кофе и чем-то немного тухлым из-под раковины. Но Чхве было как-то… Всё равно. Он просто мыл чашки, носил тарелки, протирал столы, таскал коробки, иногда даже украшал какие-то тортики. И не говорил. Никому. Ни слова. Только иногда ловил себя на том, что вглядывается в лица прохожих за стеклом — не идёт ли случайно он. И это бесило. Безумно. Потому что в такие моменты ощущаешь себя… Живым. Не злым. Не холодным. А по-настоящему тянущимся к чему-то. Вернее, к кому-то. Смена всегда тянулась, как жвачка. Ёнджун почти не ел — изредка хватал хлебцы с заветренным маслом и выпивал, одним глотком, кофе из чашки. Горький, как сожаление. Горячий, как стыд. Чёрный, как душа.Да, всё же, Чхве — живой клише-персонаж Мураками. Харука или Рю? Нужно будет спросить у Бомгю.
После работы Ёнджун всегда шёл домой пешком. Специально, даже не из побуждений экономии на такси. Долго. Через мост. Через старый книжный, мимо которого невозможно пройти без мысли о нем. Там, в витрине, лежат те самые книги — японские, тонкие, с обложками, как акварель. Чхве мельком взглянул на своё отражение в стекле. Тонкие пальцы машинально коснулись того самого воротника куртки, нащупывая мягкие стежки. Тёплые. Словно кто-то обнял. Ёнджун не знал, что будет дальше. Ненавидел предугадывать. И не был уверен, выдержит ли вообще. Но вчера — он не убежал. И, может, это уже победа.Если ты не за столом — ты в меню.
Именно по такому принципу жил свою жизнь Чхве Бомгю. Он никогда не играл в жертву. Если запереть его в клетке с тремя тиграми — Бомгю бы вышел оттуда, растрёпанный, но с ошейником из их клыков. Чхве был мягким, да, улыбался, но внутри у него была холодная сталь, тщательно завернутая в синий бархат. Учителя не замечали. Они видели только идеальные оценки, вежливость и белую рубашку без складок. А одноклассники — те, кто знал его чуть ближе «отличника», — чувствовали, что за мягкой оболочкой скрывается нечто другое. Что если надавить на артерию слишком сильно, Бомгю даже не заплачет. Он отступит, посмотрит внимательно, а затем вернётся — не с упрёком, а с выверенным решением. Холодным, но абсолютно справедливым. Именно с таким же взглядом Чхве сейчас стоял у школьного автомата и смотрел на банку холодного кофе, словно пытался в ней прочитать свою будущую судьбу. — Ты будешь только смотреть на неё или всё-таки спасёшь от мучений? Голос за спиной — резкий, насмешливый. Узнаваемый. Бомгю даже не вздрогнул. Он знал, кто это. Он знал этот голос до мелочей: когда он сухой, как стекло в мороз, когда срывается, когда полон насмешки, чтобы прикрыть растерянность, когда врет, дабы казаться «круче», когда дрожит при виде плохой оценки, когда шипит из-за зацепившегося рукава свитера за пирсинг. Когда, всё же, жив и любит. Бомгю не спеша достал монетку из заднего кармана, бросил её в прорезь. Банка с грохотом упала вниз. — Угощайся, — протянул он банку Ёнджуну, даже не оборачиваясь. — Или ты пришёл попить мне кровь, а не кофе? Ёнджун громко хмыкнул. Он был всё в той же куртке — фиалки на воротнике немного потрепались и, кажется, даже выцвели, но от этого стали только трогательнее. Он выглядел так, словно не спал пару ночей, но всё равно держал спину прямо. Красные волосы торчали в разные стороны, как пламя. Бомгю заприметил сам себе, что Ёнджун точная копия Кальцифера. — Почему ты всегда такой спокойный? — спросил Чхве вдруг, забирая банку. — Даже когда я… — Потому что я не боюсь тебя, — мягко перебил того Бомгю. И обернулся. Они снова стояли одни в пустом коридоре, освещённом лишь тусклым светом из окна. Всё было словно замедлено — капля из вентиляции, движение пыли в ярком луче, стук холодной банки в худощавых пальцах. Ёнджун смотрел на него. Не с вызовом. Не с яростью. Просто смотрел. — А надо бы, — тихо бросил он, но без былой уверенности. — Почему? — Бомгю шагнул чуть ближе. — Потому что ты боишься самого себя? Ёнджун не ответил. Только сжал банку сильнее. Алюминий закричал под пальцами. Всё внутри ныло. Не от злости. От того, что это был слишком честный и правильный вопрос. — Ты думаешь, что если назовёшь это вслух — что-то в тебе умрёт, — продолжал Бомгю. — А на самом деле умрёт то, что мешает тебе просто жить. Ёнджун дернулся. Не физически — где-то внутри. Словно кто-то с грохотом распахнул дверь, которую он держал запертой слишком долго. Там было темно, холодно, но впервые за долгое время он почувствовал… Желание выйти. Просто сделать маленький шаг. — Я не знаю, как, — выдохнул Чхве. — Я… — Никто не знает, — прервал его Бомгю. — Но ты можешь попробовать. Он потянулся, слишком нарочито медленно, и бережно поправил воротник куртки Ёнджуна. Коснулся вышитой фиалки. — Это уже начало, — сказал Чхве, почти шёпотом. — Даже если ты ещё не понимаешь. И тогда случилось тишина. Не внешняя — внутренняя. Та, в которой сердце перестаёт грохотать от страха, и вместо этого звучит тихий стук: ты не один. Ёнджун не ответил. Он просто остался. Рядом. И этого было достаточно, дабы…Дабы что-то, я не знаю что.
Свет в комнате был тёплым — не от лампы, а от того редкого момента, когда на улице ещё не совсем ночь, но уже и не вечер. Лёгкий, золотисто-серый, он ложился на скулы, на стены, на растрёпанную постель, где валялись учебники и худи с вывернутыми рукавами. На столе — блокнот. Тот самый, весь в замятых углах, с краями, загнутыми от влажных ладоней. Ёнджун снова рисовал фиалки. Неосознанно. Почти что машинально. Он выдохнул и повёл линию — тонкую, как нерв, изогнутую, словно что-то внутри искало, за что зацепиться. Бумага была неровной — чуть прожжённой от предыдущей попытки сжечь её. Не вышло. Он не пытался нарисовать их правильно. Просто такими, как чувствовал: где-то с опущенными лепестками, где-то с надломом, с тенями, с пятнами тишины. Они были живыми. Они были им. На шее — тонкая капля пота. Комната слишком душная для ноября, окно Чхве залепил жалюзи, чтобы фонарный свет с улицы не попадал ночью. Он не любил быть видимым. Особенно когда сидит так, босиком, в домашних шортах и с рукой, вовсю запачканной в графите. Но сегодня было иначе. Сегодня он хотел, чтобы кто-то увидел. Он. Ёнджун наклонился ближе к листу, почти уткнулся носом в бумагу. Одна фиалка была другой. С чуть шире раскрытыми лепестками, почти распахнувшейся, словно тянулась к кому-то. Не к свету — к теплу. К живому. Ёнджун не думал. Просто дописал под ней:«Если бы ты знал, сколько всего я не сказал, ты бы наверное расплакался».
Затем вырвал лист. Внимательно осмотрел. И аккуратно сложил. Не выбросил. Не сжёг. Просто положил в передний карман той самой джинсовки. В груди — глухой удар. Не больно. Скорее, тревожно. Как перед прыжком в воду, когда ты ещё стоишь на краю, но уже чувствуешь, как тебя тянет вниз. Чхве резко встал, прошёл к зеркалу. Привычный образ: красные волосы, зачесанные назад, пирсинг в брови, как точка в предложении, которое он боится прочитать, джинсовка с фиалками — теперь уже пятью. Последняя, белая, расцвела на левом плече, где-то совсем рядом с бьющимся сердцем.Ты не такой сильный, как хочешь казаться. Но, может быть, ты и не должен быть… Что?
Чхве достал телефон. Завис на экране. Имя на нем светилось как вызов или напоминание о том, что Ёнджун жалкий, депрессивный персонаж из любимых японских книжечек отправителя. Палец дрогнул. Сообщение: beomnj 19:03 «прогуляемся?» Коротко. Просто. И без фиалок. Но внутри — целое поле. Этот ноябрь пахнул сыростью и холодом, от которого не хотелось прятаться, а наоборот — дышать глубже, чтобы прочистить мысли. Вечер был сухой, с ветром, что цепляется за воротник и упрямо тянет волосы к лицу. Город звучал где-то далеко — шорохами, глухими ударами транспорта, отдалённым лаем. Но на набережной было по-другому. Там было тихо. Ёнджун не спеша шёл, засунув руки в карманы джинсовки. Пальцы замёрзли, куртка на нём была совсем не по сезону. Пять фиалок — вышитых, выношенных, спрятанных — лежали на нём как доспехи, как звания. На плече, воротнике, манжете.Генерал майор молчания. Полковник страха. Капитан фиалок. Лейтенант доверия. И… Рядовой любви.
Чхве всё ещё не понимал, зачем согласился. Просто… когда Бомгю написал, он впервые не стал думать. Только смотрел на экран с его именем, затем на фиалку на обоях их чата, и, словно не сам, напечатал «да». Он увидел его издалека. Стоящего у парапета, лицом к реке, словно ничего не ожидал и одновременно — всё. Пальто на Бомгю было светло-голубым, почти сияющим в темноте. Кеды — идеально белые, как снег, которого ещё не было. В руках — коробка. Аккуратная, перевязанная бечёвкой. Ёнджун тяжело сглотнул. Он шёл медленно, словно давая себе шанс повернуть назад. Но не повернул. — Ты пришёл, — сказал Бомгю, не оборачиваясь. Знал. Или чувствовал. — Я думал, ты шутишь, — пробурчал Ёнджун, вставая рядом, тоже уставившись в реку. Вода была чёрной. Ветер толкал её лобово, а она дрожала, точно как пальцы старшего в карманах куртки. — Я не шучу, когда дело касается тебя, — просто ответил Бомгю. Чхве протянул коробку. Ёнджун не взял сразу. Он только посмотрел. Затем на Бомгю. Взгляд был мягким, но твёрдым — как ткань пальто, под которой гулко бьётся чужое сердце. — Что это? — тихо спросил он, словно сам боялся знать. — Новые конверсы, — так же тихо. — Я знаю, как ты любишь свои. Но они уже почти умерли. Под дождём скользят. И с дыркой. Я… Бомгю замолчал. Затем выдохнул: — Я просто хотел, чтобы ты не мёрз. Ёнджун крепко сжал пальцы в кулак в кармане. Чхве не привык к заботе. От неё было страшнее, чем от злости.Злобу умеешь отражать. А добро — совсем нет.
Он взял коробку. Неуверенно. Резко. Почти что грубо. Но не отпустил. — Спасибо. Голос сорвался. Ёнджун смотрел на неё, словно это была не обувь, а что-то по типу взрывчатки или ядерной боеголовки. Как доказательство, что он жив и его помнят. — Ты… Не обязан, — продолжил Чхве, выдавливая слова. — Я… Я странный. Сложный. — А ты думал, я этого не знаю? — по-доброму усмехнулся Бомгю. Младший смотрел на него прямо, не пряча ни растерянности, ни тепла. Ёнджун отвёл взгляд. Река. Ветер. Молчание. Тишина. Мертво-живо. — Я не знаю, кто я, — почти прошептал Чхве. — Иногда я ненавижу себя так сильно, что не могу дышать. А потом ты… Чхве повернулся к Бомгю. В первый раз — открыто. Почти что отчаянно, беззвучно крича. — А потом ты смотришь на меня так, как будто я — не ошибка. Бомгю не сказал ни слова. Он просто сделал шаг ближе. Взял Ёнджуна за рукав курточки. Осторожно. Молча. И просто стоял так. Это, казалось, было больше, чем признание. Это был шаг. Тот, который Ёнджун никогда не делал. И не сделал бы. Шаг из густой темноты в мягкий свет. Скоро пойдёт дождь. Скоро нужно будет возвращаться. Но пока — Ёнджун стоял с Бомгю. С фиалками на куртке. И коробкой в руках. И тишиной, которая не пугала — лечила. Ветер усилился — закрутился у ног, подхватил сухой лист и закружил между ними. Где-то вдалеке чиркнула вспышка от фар машины. На набережной, время словно слиплось в одну точку. Ни звука, ни мыслей. Только стук сердца. Только Бомгю. Ёнджун стоял, гнусно опустив взгляд. Чхве не мог смотреть прямо, никогда, — не потому, что не хотел. Потому что не знал наперед, что именно он увидит, если поднимет глаза. Страх был липким, противным, как холодный пот, как шрамы под рубашкой. Но рука Бомгю на его рукаве — тёплая. Настоящая. И приятная, к сожалению. — Смотри, — вдруг прошептал Бомгю. — Что? — хрипло. — На меня. Ёнджун поднял глаза. Медленно. И всё стало понятно. Это было не про новые конверсы. Не про прогулку. Не про набережную. Не про разговоры, книги, школу и одноклассников. Это было про графитные фиалки, которые он рисует с болью в пальцах. Про страх, фиолетово зашитый в голос. Про то, как долго старший отказывался принимать самого себяБыть, случиться, жить.
Поцелуй был точно таким же тёплым, как чай во время осеннего дождя за окном. Хрупким, как мартовская весна после долгой угрюмый зимы. И настоящим — как сам Ёнджун. Без маски. Без злости. Без роли. Они стояли одни, на пустой набережной. Один в джинсовке с фиалками. Другой в голубом пальто и с широкой искренней улыбкой, от которой оттаивал лёд. И ничего не нужно было говорить. Потому что всё было — в этом поцелуе. В эту ночь Ёнджун снова будет рисовать и вышивать фиалки. Он нарисует их на большом холсте, акриловыми красками. Одну он выведет фиолетовой — глубокий, насыщенный цвет внутренней тишины, то, что внутри него росло сквозь страх и вину. Вторую — нежно-голубой, цвета пальто Бомгю, цвета доброты, которой он не заслуживал, но получил. А третью — одновременно двумя цветами. Сначала мазки пойдут параллельно, не касаясь, но под конец сольются в одно пятно, как два разных мира, нашедших точку пересечения. Он будет сидеть на полу, в старой футболке и с размазанной краской на пальцах, с надорванным дыханием, потому что всё это — слишком много. Но он не остановится. Когда холст высохнет, Ёнджун откроет коробку, ту самую, от Бомгю. Пахнущую новизной и чем-то чужим, слишком белую и аккуратную для него. Он достанет кеды и будет держать их в руках долго. Словно в первый раз прикасается к чему-то, что сделано для него. Не чтобы выжить — а чтобы жить. Он вышьет на них три фиалки — аккуратно, швами, выученными с детства, когда пытался хоть как-то чинить дырявую одежду. Теперь — не чинить. Украшать. Одну — у шнуровки. Другую — у внешней стороны пятки. И одну — спрятанную, на внутренней стороне язычка. Там, где никто не увидит. Только он. И, может, когда-нибудь — Бомгю. За окном так и будет идти мелкий дождь, ленивый, как воспоминания. В комнате будет пахнуть акрилом, тканью и немного — новой тканью обуви. И в этом всём будет что-то невыносимо хрупкое. Что-то про надежду. Про шаг навстречу. Про то, что он, возможно, не проклятие. А просто человек. В эту ночь Ёнджун снова будет рисовать и вышивать фиалки. Но теперь — не потому что не может сказать. А потому что наконец может.***
зачем ты снова смотрел так? как будто видишь меня насквозь, как будто я не прячусь, как будто я не строил эту стену с самого детства — кирпич за кирпичом. и вот ты стоишь, в этом голубом пальто, и улыбаешься, будто я не кусаюсь. будто я не изломан. будто мне можно верить и любить. а я не умею быть с кем-то. не умею быть нормальным. не умею чувствовать, жить и не рвать себя на мелкие части. я шью фиалки — ты хоть понимаешь, насколько это тупо? какой «плохой парень» вообще сидит ночами и вышивает цветы? что со мной не так? если бы ты знал, как я хочу просто… быть рядом. не огрызаться, не упрекать, не скрываться, не грубить. просто ровно дышать, когда ты совсем рядом. но я не могу. меня учили бить — не держать за руку. меня учили молчать — не просить остаться. меня учили ненавидеть таких, как я. и таких как ты. и я всё равно думаю о тебе. каждую ночь. и каждый раз — ненавижу себя сильнее. за то, что хочу. за то, что сильно люблю. а потом ты смотришь, как будто всё нормально. как будто я не настоящий монстр. и я снова почти верю тебе. и это, сука, самое страшное, наклеечка. я шью фиалки в кедах наизнанку, там, где никто не станет рассматривать, ты — как весна в разбитую избранку, я — как пожар, что научился дышать. ты — белый свет на фоне тёмной кожи, я — глухота, что притворилась злом. я отучался чувствовать — но всё же ты подступал, доброе утро под стеклом. ты дал мне кеды — белые, как правду, я вышью фиалку — там, где не видны. пусть это не громко. пусть это не явно. но я теперь знаю: люблю. и… ты?